Текст книги "Портрет убийцы"
Автор книги: Фил Уитейкер
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Мир искусства в Ноттингеме был маленьким, да таким и остался. Как-то ко мне зашел один из моих бывших коллег, тоже преподаватель рисунка с натуры, парень, которому я помог вылезти из долгов, одолжив ему небольшую сумму в те дни, когда я был одиноким, уважаемым и имел работу. Он в любом случае собирался уйти со своего места. Стало трудно успевать при все более перегруженном графике. Главный вокзал находился в ту пору на Верхнем Лазе, совсем рядом с домом. Над двойными деревянными дверями горел синий свет под козырьком на кронштейне. Деньги платят хорошие, сказал он мне, хоть и нерегулярно. Он надеялся, что это меня выручит.
Мальчишкой я немного баловался мелкими кражами в магазинах – время от времени, но ничего такого, что привело бы меня на кривую дорожку. Однако предложение коллеги мне не понравилось. Лучше избегать дел с полицией в тех местах, где ты вырос, но выбора у меня не было. Я должен был поддерживать связь с суперинтендантом по имени Джордж Даффилд.
– Работать придется главным образом по отысканию собственности, – пояснил бывший коллега. – Ты должен будешь сесть с владельцами – ни у кого из них не будет фотографий, иначе ты нам не потребовался бы, – и выслушивать все, что они скажут: какие у них были кольца, ожерелья, антиквариат. Ты будешь рисовать, пока они не обрадуются, что ты все изобразил точно. Некоторые вещи будут стоить куда больше, чем ты или я сможем когда-либо заработать, так что смирись: дело придется иметь с кучей шишек. Так или иначе на этом заработаешь себе на хлеб с маслом. Но иногда мы будем использовать тебя при изнасилованиях, или кражах, или попытках убийства. Существует «фотофит», но никто не пользуется им вне Лондона, да и там это называют дерьмом. Для начала ты поработаешь с такими – придется иметь дело с очень расстроенными людьми. Тебе надо будет научиться жаргону, уметь делать выводы путем сопоставления, помогать людям вытаскивать из памяти то, о чем они забыли. Таких будет немного, но каждые две-три недели тебе придется составлять портрет. И ты будешь работать над ним, пока не уверишься, что все правильно передал.
Даффилд был прав: работать по отысканию имущества было легко. Сначала ставили в тупик портреты. Столкнувшись с жестоким преступлением, я терялся. И угрозыск недолго мне помогал. Слишком скоро я оказался один на один с людьми – главным образом женщинами, – которые не хотели думать о том, что с ними произошло. Моей обязанностью было вернуть их в прошлое, попытаться с помощью рисунка вызвать к жизни жестоко обошедшихся с ними мужчин. Сначала я окружал себя набросками, без ясного представления о том, который все-таки наиболее похож – первый, третий или шестой. Я чувствовал себя глубоко несчастным, твердил себе, что эти люди заслуживают лучшего, кого-то, кто по крайней мере знает, что, черт побери, он должен делать. Раза два жертва сдавалась, отказывалась продвигаться дальше, говорила что угодно, лишь бы наша встреча подошла к концу. Но через какое-то время я развил собственную методику, собственный способ создавать образ. Начинал с волос, которые обрамляют лицо, создают пропорции. Потом глаза – на них сосредоточивается взгляд беспомощного человека. И лишь потом вставлял рот, линию челюсти, оставляя середину лица на конец. Никогда не забуду тот первый раз, когда я нарисовал как надо. Двадцатипятилетний агент бюро путешествий налетел на женщину в дендрарии – это было просто непристойное нападение, так как ей удалось вырваться. Мы сделали пару предварительных набросков. Затем я показал женщине очередной набросок. Она мгновенно побледнела. В глазах заблестели слезы. И я понял, что могу этим заниматься.
Мне не часто приходилось узнавать, помог мой рисунок или нет. Отдав мои наброски специалисту по уликам, я больше не слышал, как развивается дело. За исключением тех случаев, когда время от времени Джордж Даффилд, или Майк Кидд, или твой отец звонили мне и приглашали в «Каунти» выпить, чтобы отметить удачу.
Следствие
– Сообщите, пожалуйста, суду ваше имя.
– Пракаш Лал Синг.
– И вы – сержант столичной полиции.
– Совершенно верно: я приписан к отряду расследования несчастных случаев в Шестом районе.
– И насколько я понимаю, вы вели расследование происшествия, которое привело к смерти Рэймонда Артура.
– Да, вел.
– Суммируйте, пожалуйста, для суда то, что вы обнаружили.
– Авария произошла днем, двадцать третьего октября, приблизительно в два тридцать. Шел дождь – собственно, морось, но видимость была хорошая, а температура – десять градусов по Цельсию. Авария случилась с одной машиной – синим «фольксвагеном-поло», прослужившим девять лет с даты первой регистрации. Машина шла в западном направлении по шоссе А-40, когда она съехала с дороги и налетела на опору эстакады шоссе А-407. Перед машины сильно пострадал, и в момент моего осмотра на дверце водителя были ясно видны следы порезов. Вся полоса движения в западном направлении была закрыта, и я провел тщательное обследование следов от шин. Ни одни шины мы не идентифицировали. Машина была доставлена на базу Шестого района, где было проведено тщательное обследование механических поломок. Урон, нанесенный машине, соответствовал столкновению с препятствием, и не было обнаружено следов краски или какой-либо деформации кузова, каковые навели бы на мысль, что в аварии участвовала вторая машина. Было небольшое повреждение заднего крыла с правой стороны, но металл проржавел, и я пришел к выводу, что это результат какого-то давнего столкновения.
– Благодарю вас. Сержант Синг, смогли ли вы установить, с какой скоростью шла машина в момент аварии?
– Приблизительно. Обычно следы торможения позволяют судить о скорости машины. Но как я сказал, мы не идентифицировали следов шин. Однако, судя по результату понесенного ущерба, а также принимая во внимание то обстоятельство, что машина налетела на неподвижное препятствие, я бы сказал, что это произошло на большой скорости.
– Благодарю вас. Мистер Форшо?
(Мистер Форшо встает.)
– Сержант Синг, насколько я понимаю, мостовые опоры обычно бывают прикрыты на автостраде разделительными барьерами.
– Совершенно верно, сэр, но барьер на полосе движения в западном направлении был убран неделю назад. Там намечались ремонтные работы.
– Вас не удивляет то, что из всех мостов, по которым мог ехать покойный, он выбрал именно этот, где было снято заграждение?
– Я не могу этого сказать. То есть, конечно, это зависит от того, решилли он устроить аварию.
– Совершенно верно. Благодарю вас, сержант Синг, больше вопросов нет. Мистер Джонсон?
(Мистер Джонсон встает.)
– Всего два уточнения, сержант. Отсутствие следов, указывающих на скольжение, что-то вам говорит?
– Только то, что водитель недостаточно сильно тормозил, чтобы колеса перестали крутиться.
– Машина не была оснащена антиблокировочной системой?
– Нет.
– И при вашем осмотре вы не смогли обнаружить никаких дефектов в тормозах?
– Абсолютно никаких. Они были в полном порядке.
– По вашему опыту, если водитель на большой скорости чувствует, что он вот-вот разобьется, не постарается ли он резко затормозить, так что машина может заскользить?
– Почти несомненно – да, при условии, что он успеет отреагировать.
– А на этом участке шоссе А-40 есть предохранительные полосы?
– Есть.
– Как далеко от моста машина съехала со своей полосы?
– Я смог это установить только по показаниям очевидцев, а они в какой-то мере расходятся. Наиболее верным, пожалуй, было бы предположить расстояние в шестьдесят-семьдесят метров, хотя это с большим допуском на ошибку.
– Вы сказали, что не можете определить скорость машины. Если считать, что скорость была, скажем, семьдесят миль в час, сколько могло пройти времени с того момента, когда машина съехала с полосы, и до того, когда ударилась в мост? Было ли у заснувшего водителя достаточно времени, чтобы проснуться и попытаться затормозить?
– Право, не могу сказать. Слишком многое нам неизвестно.
– Но если водитель заснул, могло все произойти слишком быстро, так что он не успел прийти в себя?
– Безусловно, могло.
– Благодарю вас, это все.
Глава вторая
Лентон
Я почти ничего не знаю о тех годах, что жила тут, но в одном я твердо уверена: Рэймонд Джон Артур был полицейским, Шейла Имелда Артур была домохозяйкой. Я родилась 10 декабря 1969 года в Больнице общего типа. Привезли меня родители из родильного отделения по адресу Девонширский променад, дом 16. Все это неопровержимо зафиксировано каллиграфическим почерком регистратора рождений и смертей в округе Ноттингем.
Через какое-то время Дорога Девы Марианны стала называться Дерби-роуд, и она идет из центра города круто вверх. Пол молчит, сосредоточив все внимание на незнакомых дорогах. Холли болтает и что-то лепечет, обращаясь к игрушечной пчеле, что висит над ее креслицем. А я всецело поглощена созерцанием пейзажа, разворачивающегося за окном. Мы едем мимо антикварных лавок, картинной галереи, захудалого магазина одежды, где дают напрокат – как это заведено в университетских городах – поношенные смокинги. Добравшись до вершины холма, мы начинаем спускаться в Лентон. Торговые ряды уступают место домам, должно быть, построенным на рубеже прошлого столетия. Эти трехэтажные здания в ту пору считались, наверное, великолепными. А теперь садики перед ними заросли бурьяном, номера домов белой краской выведены на стене, и целые взводы баков на колесиках говорят о том, что тут живет не одна семья.
Каким все здесь было, когда я была маленькая? Папа мог бы мне рассказать. На перекрестке сворачиваем налево, на Лентонский бульвар, минуем «Одеон», кабачок, несколько магазинчиков. Скопление небоскребов, стоящих в стороне от дороги, высится над крышами расположенных террасами домов. Я думаю о папе. Было ли это его любимым местом, ходили ли они с мамой в эту киношку? Многое, должно быть, изменилось, однако что-то он непременно узнал бы. Представляю себе его комментарии, если бы он сидел сейчас на заднем сиденье машины. «А-а, тут по-прежнему лавка, где продают чипсы? Эй, Зоэ, я тебе рассказывал про самоубийство, которое свалилось нам на голову в этих квартирах?»
Сейчас позади меня сидит Холли. А он мертв. И все равно на какой-то миг я остро чувствую его присутствие. Или, возможно, я себя накрутила. Просто чуть ли не надеялась, что так может быть, когда я окажусь на улицах, по которым он ходил. Есть старинное поверье, что душа возвращается в то место, где человек был особенно счастлив. В свое время я бы над этим посмеялась, но я уже не та. Он, конечно, никогда не чувствовал себя лондонцем. Удивительно, право, при том, как долго он там жил. Он вырос в районе Пик, затем, окончив школу, переехал в Ноттингем и сразу поступил на военную службу. Доработался до чина инспектора, когда и женился на маме, и у них появилась я. Так что у него должны были быть приятные воспоминания. Почти все важные события в его жизни произошли здесь.
Никогда ничего не стоило завести его. Он говорил, что люди в Ноттингеме более дружелюбные и пиво лучше. Я как-то спросила папу – после того как получила диплом, а он вышел на пенсию, – не думает ли он вернуться и поселиться здесь.
– Нет, – сказал он, – с чего бы мне этого хотеть?
И в упор посмотрел на меня, а я подумала: «Потому что ты всегда говоришь, что был там счастлив». А потом подумала, что у него ведь никого там не осталось, все друзья живут в Лондоне. Не знаю, что я ему на это сказала; но помню, подумала, что после его слов поняла, почему ему этого не хочется.
– Это тут.
Пол затормозил, индикатор скорости затикал. Улица казалась чужой, непонятной, грязноватой. Ничто не вызывает у меня чувства, что это место чем-то особенное. Я словно плыву по течению – должно же тут быть что-то особенное, а его нет. Я окидываю взглядом замеченный Полом перекресток на Дороге Генри. Она упирается в Девонширский променад.
– Что ты об этом думаешь?
Мы стоим перед домом шестнадцать, привыкая к холоду. Усыпленные уютным теплом машины, мы оставили пальто в багажнике. Я крепче прижимаю к себе Холли. А она вырывается, стремясь увидеть, чем мы заинтересовались. В ее мире такое внимание вызывают лишь собаки, кошки, лошади или другие дети.
Дом стоит в ряду других совмещенных викторианских домов с панорамным окном и чердачным окошком, прорезающим покатую крышу. Содержимое лопнувшего черного мешка валяется на заасфальтированном дворе. Велосипед в пятнах ржавчины, с лопнувшей передней шиной стоит у стены, пристегнутый цепью к скобе. Лестница в несколько ступенек ведет к крыльцу, где стоит коллекция пустых молочных бутылок. Сам Девонширский променад являет собой не дорогу, а непроезжий, в рытвинах тракт. Дома стоят лишь вдоль одной его стороны и смотрят на заброшенный парк, который, как возвещает вывеска за оградой, является Лентонским парком отдыха.
– Ужас, – объявила я Полу мой приговор, посмотрев еще раз на шестнадцатый номер. – Если бы я не знала, что это здесь… Все пришло в такой упадок с тех пор, как мы тут жили.
Пол что-то промычал. Он стоит как завороженный, и я рада его увлеченности, подлинной или какой-то другой. Я обвожу взглядом окна, выискивая признаки жизни, пытаясь догадаться, что за люди живут тут сейчас, знают ли они что-либо из истории этого дома, занимает ли это их. Я ничего не помню из того, как я тут жила. Пытаюсь представить себе, как отец открывает переднюю дверь, мама преодолевает с коляской ступеньки, плачет ребенок. У меня такое чувство, будто что-то мне угрожает – что-то, связанное с домом, с дорогой, со всем этим местом. Здесь наверняка было иначе, более благоустроено, здесь жили семьями. В парке за моей спиной есть качели, карусели, горки – по два набора в каждой стороне большой, поросшей травою игровой площадки. Здесь, наверное, хорошо было растить детей. Мне только исполнилось три года, когда мы переехали в Лондон. Интересно, верили ли мои родители, что будут жить тут всегда, думали ли о том, чтобы иметь еще детей? И что бы они подумали, если бы увидели все это сейчас?
– Ты не собираешься постучать?
Я об этом говорила раньше. Перекинуться несколькими словами с владельцами, соприкоснуться с настоящим. Если они люди нормальные, возможно, предложат нам заглянуть в квартиру. Окна гостиной закрыты лиловыми занавесками, на других окнах висит пожелтевший, провисший тюль. Скорее всего – студенты или работники социального страхования. Пара хорошо одетых незнакомцев стоит у их дверей, они говорят с лондонским акцентом, у женщины на руках маленькая девочка, и женщина лепечет что-то мало убедительное насчет своего детства, прошедшего здесь.
– Нет, не думаю.
Пол кивает, дует на свои сложенные чашечкой руки.
– Ну, ты достаточно насмотрелась?
– Да. – Я передвигаю Холли, чтобы ей было удобнее сидеть. Она перестала елозить и вроде бы с интересом изучает поверх моего плеча игровую площадку. – Не покачаем ее на качелях?
Пол пожимает плечами:
– Если хочешь.
Мы направляемся к ближайшей площадке. Кожа на моих туфлях темнеет от мокрой травы. Передо мной на миг возникает картина – как я, малышка, держась за руку папы, высокого, как каланча, ковыляю, спотыкаясь, спеша к этим самым качелям. Слышу, как я тяжело дышу от волнения, от усилий, каких мне стоит не отставать от него. Я наверняка туда ходила, это было так естественно – ведь все рядом, прямо у порога. А у нас дома до ближайшего парка надо ехать пятнадцать минут на машине или толкаться в автобусе. Я стараюсь вывозить Холли раз в неделю. Большую часть своей маленькой жизни она не могла принимать участия в развлечениях, была слишком слабенькая, плохо держалась на ногах и могла лишь с чужой помощью спуститься с горки. Однако с самого раннего возраста любила там бывать. Я бродила по парку, а она висела на перевязи у меня на животе. При виде ребенка, бегущего мимо или взмывающего ввысь на качелях, она начинала болтать ножками и радостно вскрикивать. Я чувствовала свою беспомощность, стоило подумать, что происходит в ее головке, до чего ей хочется быть такой, как другие дети. Пол тоже возил ее куда-нибудь в те дни, когда она была предоставлена его заботам. Однако он прекратил это после нескольких выездов, сказав, что глупо себя чувствует: один-единственный мужчина – да еще с малышкой – прогуливается без дела среди детишек и мам.
Мы несколько раз съехали с лентонской горки – один из нас помогал Холли спуститься, другой встречал ее внизу с раскрытыми объятиями и улыбкой во весь рот. Ее восторги греют меня, несмотря на холод, но вскоре ей это надоедает, и она перестает реагировать. Мы сажаем ее на качели с креслицем, и я не спеша раскачиваю ее. Лицо у Холли застывшее, словно она сосредоточенно думает о чем-то важном. Волосы у нее приподнимаются, разлетаются от движения качелей. А у меня сердце сжимается при виде того, с каким серьезным видом она держится за предохранительную перекладину. Она никогда не носит перчаток – вечно их сдирает. Ее пальчикам сейчас, наверное, так холодно. Качаясь туда-сюда, она смотрит мимо меня куда-то вдаль, не на что-то конкретное, насколько я могу судить. Мне кажется, она не получает никакого удовольствия. И все же ей, должно быть, неплохо – иначе она дала бы нам знать. Тем не менее я считаю нужным как-то ее развлечь. Вот она подлетает ко мне, и я рычу, как лев из сказки, пригибаюсь и делаю вид, что хочу укусить ее за ноги. Качели снова уносят ее назад по параболе – на губах появляется легкая улыбка, глаза смотрят мне в глаза. Я несколько раз повторяю маневр – пытаюсь схватить ее, щекочу. Но пробиться сквозь ее замкнутость не могу. Не проходит и минуты, как мной овладевает отчаяние. Должна же я заставить ее рассмеяться. Но не могу. И я чуть не плачу.
Подходит Пол, проводит рукой мне по плечу. Хватает креслице качелей и останавливает их.
– Отнесем ее в машину, хорошо? А то замерзнет.
Я не двигаюсь, но он прав. Я вытаскиваю Холли из креслица, и она прижимается ко мне. Скорее всего просто устала. Мы возвращаемся к стоящим в ряд домам, где я когда-то жила с родителями.
– Ты взял с собой аппарат?
– Конечно. – Пол снимает с запястья ремешок. – Что ты хочешь, чтобы я снял?
Я делаю несколько шагов и встаю перед шестнадцатым номером. Пол делает несколько шагов и перескакивает через ограду парка. Он поворачивается и наводит «пентакс», переводит объектив на девяносто градусов, слегка приседает. А я наблюдаю за ним, чувствуя себя нелепо выставившейся напоказ. Что, если кто-то из дома наблюдает за нами? Я отвожу от дома взгляд – глаза слезятся от сухого зимнего воздуха, – поворачиваю Холли лицом к ее папе, крепко прижав ее спинку к моей груди. Солнце по-прежнему светит. Качели, игровая площадка пусты – не видно ни одного ребенка.
– Улыбнитесь!
Я смотрю на Пола и слышу, как щелкает затвор фотоаппарата. Пол выпрямляется, опускает камеру.
– Еще один снимок, – говорю я ему.
Он насупливается, но все же занимает прежнее положение. Мне жаль его: ведь он, наверное, тоже чувствует себя нелепо. Как благородно с его стороны не поднимать по этому поводу шума.
На этот раз, когда снова щелкает затвор, я уже не стою, обхватив Холли руками. Я передвинула ее на бедро и поддерживаю одной рукой, а другая висит у меня вдоль тела.
В машине Пол включает обогрев на полную катушку. Мы даем Холли, чтобы занять ее, бисквит и какое-то время сидим молча – тикает мотор, теплый воздух поступает через вентиляцию. Пол то и дело прочищает горло. Еще только одиннадцать. Времени этот визит у нас совсем не отнял – если дальше все так пойдет, мы управимся за один день. Я-то думала, что мне столь многое захочется увидеть; думала, я до бесконечности буду проникаться настроениями и ощущениями. Я надеялась, что, приехав сюда, почувствую связь с папой, однако получилась пустая трата времени. Так, будто я потянулась за чем-то, а в пальцах оказался воздух. Мы приехали сюда на весь уик-энд – по моему желанию, при нейтральном согласии Пола. И я чувствую себя одураченной: здесь нет ничего, ничего, одни только тени и химеры.
Пол кладет руку мне на колено.
– О'кей?
Я киваю и слабо улыбаюсь.
– Не совсем то, чего я ожидала.
Что еще я могу сказать. Я представляю, как получу снимки, увижу себя и Холли у дома, где стоит заржавелый велосипед, а в глубине видны молочные бутылки. Эта незрелая идея посетить мир, где я родилась, воспользоваться возможностью увидеть его ради себя, увидеть ради Холли. Установить своеобразную симметрию, трогательное соотношение времен. А также возможность поставить точку.
– Да ну же, – говорю я. – Поехали.
Пол переносит руку на рычаг скорости, начинает пятиться по дороге.
– А теперь куда? В Рюли?
Я отрицательно трясу головой:
– Нет, давай заскочим в город, пообедаем. Рюли может подождать до завтра, если мы вообще туда поедем.
– То есть?
– Я уже больше не уверена.
Он останавливает машину.
– Не уверена в чем?
Я смотрю прямо перед собой. Ножки Холли барабанят по спинке моего сиденья. Она наверняка держит в руке наполовину съеденную таблетку для пищеварения и рассеянно глядит в окно, не зная ничего о том, что происходит в мире взрослых.
– Посмотрела на дом. Полнейшее разочарование – вот и все. Извини. И теперь у меня единственное желание – уехать домой.
– А как насчет того малого, которого ты хотела увидеть?
– Не знаю. Возможно, это тоже не лучшая идея.
– Господи, Зоэ.
– Я знаю.
Напряженное молчание.
– Да поезжай же.
Диклен
Если идти по Верхнему Лазу, то дойдешь до таверны «Каунти». Выдели время. Зайди в двойные двери, подойди к бару, закажи выпить, найди себе тихий уголок. Это довольно небольшой кабачок – тут нет укромных местечек, где можно спрятаться. Посиди спокойно, пока завсегдатаи не забудут про тебя. А когда они снова погрузятся в свои беседы, в свое пиво, в свои ожившие кабацкие дела, можешь действовать посмелее. Дай взгляду пройтись по залу. Никто к тебе не пристанет – во всяком случае, днем. Попытайся вернуться на тридцать лет назад. Представь себе, что это вечер и на дворе холодно и ветрено. Голые доски на полу будут те же, но вместо кранов за баром будут ручки от насосов. Вместо набора горького пива и лагера у них будут лишь «Шипстонское», «Бэртонский эль» и «Гиннесс». Австралийская девчонка, обслуживавшая вас, изменила себе пол, постарела на сорок лет, стала говорить с акцентом центральных графств. Зеркала обвиты розетками из графства Ноттс. В двух очагах пылают угли, воздух серый от сигаретного дыма, и вместо музыки стоит гул голосов, в который врывается щелканье закрываемого кассового ящика.
Открывается дверь. Ты чувствуешь ток зимнего воздуха. Входит молодой мужчина в джинсах и свитере под горло. На его ногах в парусиновых туфлях нет носков. Он на секунду замирает, словно наслаждаясь теплом, затем проходит – как прошла и ты – к бару. Перекидывается несколькими словами с хозяином, затем молча ждет, пока ему наливают «Гиннесс». Расплатившись за пинту, он отыскивает свободный столик, недалеко от твоего.
Я могу простить тебя за то, что ты меня не узнала. Я совсем не похож на того, каким ты помнишь меня. Морщины разглажены, волосы снова стали черными, более длинными и взлохмаченными, словно я только что поднялся со сна. Ты изучаешь мое лицо. В глазных впадинах чернота. Подбородок затенен щетиной. Ты смотришь, как я неуклюже вытаскиваю сигарету из пачки, ломаю спичку в попытке зажечь ее. Тебе кажется – хотя ты в этом и не уверена, – что я слишком крепко сжимаю стакан, так что белеют кончики пальцев.
Осенний вечер 1971 года. Около восьми Изабелла наконец укладывает Джесси и какое-то время еще стоит на площадке лестницы, пока не слышит, что девочка задышала носом, ровно. Я поднимаю глаза от книги, когда Изабелла, спустившись, присоединяется ко мне. Она наливает себе выпить, отыскивает сигареты, затем плюхается в кресло по другую сторону камина. Я закрываю книгу, откладываю ее в сторону, жду, пока Изабелла глубоко затянется «Эмбасси», затем со вздохом выпустит дым и потянется к полу за стаканом.
– Все в порядке?
– Да, – выдыхает она и поджимает под себя ноги. Мы сидим – огонь опаляет наши лица. Я смотрю на Изабеллу; она изучает спираль дыма, вьющуюся от кончика сигареты. Через какое-то время я беру книгу и продолжаю читать.
Потом мы голышом залезаем в постель. Только что пробило девять, но Изабелла так устала. Некоторое время мы лежим – моя рука под ее шеей, ее голова у меня на плече, одна нога согнута и покоится на моем бедре. Как бывало. Если она заговаривает, то не об искусстве, не взволнованно о том, как выполнить новую работу, не о наиболее влиятельных средствах массовой информации. Она говорит о Джесси. Как девочка обнаружила, что можно играть с волосами Изабеллы и играла с ними без конца. Какая Джесси была ублаготворенная, потом через секунду с ней было не сладить – она так кричала, что сердце матери разрывалось на части. Как Джесси багровеет от боли, или злости, или от каких-то непонятных эмоций, и ее ничем не успокоить, даже дав ей бутылочку. Как она все кричит и кричит, так что Изабелла больше не в силах выдержать, а должна, и она шагает из угла в угол, из одной комнаты в другую, наверху и внизу, беспомощная, никчемная, кладет девочку, оставляет ее, закрывает дверь, готовая на что угодно, лишь бы прекратить этот крик.
Изабелла говорит, а я глажу ее по плечу, убыстряя ритм вместе с ускорением ее речи, биением ее сердца. Черт бы все побрал – не знаю я, что делать. Возможно, адреналин сбивает меня с толку. Ее грудь, прижатая к моим ребрам, касание пружинистого лобка, когда она меняет позу. Я крепче обнимаю ее – уже не слышу, что она говорит, чувствую, как твердеет член. Кладу другую руку на ее бедро. Она отодвигается – влажный воздух появляется там, где кожа касалась кожи. Я поворачиваю к ней голову. Она умолкает, протягивает пальцы, касается моих губ, затем поворачивается ко мне спиной.
Какое-то время я лежу без сна, она тихо дышит – простыня и одеяло поднимаются, опускаются. Прошло три месяца с рождения Джесси. Я поглаживаю щеку внешней стороной пальцев. В ухе громко отдается потрескивание щетины, слышное только мне. Немного погодя я поворачиваюсь на бок и пытаюсь заснуть. На улице бушует ночь. Порывистый ветер, несущийся по Верхнему Лазу, завывает у входа в наш проулок словно флейтист, собравшийся впервые сыграть и не способный вывести ни единой ноты.
Я выскальзываю из постели, стараясь не разбудить Изабеллу. После тепла, накопившегося под одеялами, холодно. Я натягиваю джинсы и свитер и в темноте пересекаю коридор. Щелкнув выключателем, включаю электричество в студии – яркий свет режет глаза. Я закрываю дверь, подхожу к своей чертежной доске, сажусь на табурет. Мне удается запечатлеть изгибы, округлости Изабеллы, нагой, желанной, – тело, которое в свое время превратило меня в раба. В другом конце длинной комнаты стоит ее мольберт, полотно на нем покрыто грунтовкой цвета охры – оно уже месяцы стоит в таком виде, незаконченное.
Моя непроданная коллекция стоит у стены – гнетущее присутствие, подавляющее любую попытку сотворить что-то новое. Я не могу больше заниматься творчеством. Джесси. Дай чему-то имя, и оно становится личностью. Но для меня она значит нечто другое. Невероятная злость кипит во мне. Джесси – это как черная дыра, безотказная требовательность, воплощение эгоизма, полностью сжирающее Изабеллу, а вместе с ней заглатывающее и меня. Я не испытываю к ней ненависти – нет личности, которую можно ненавидеть. Но я ее не люблю, я ее не хочу. Я мечтаю о возможности вернуться в прошлое, до того, как это произошло, – вернуться в то время, когда были лишь Изабелла и я.
Выхожу из студии и направляюсь в комнату Джесси. Внизу в затухающем пламени камина с треском – крак– рассыпается полено, и я замираю на пороге. И стою, застыв, весь внимание, слушая, как возобновляется вой ветра и тишина. Я весь день провел, напрягая слух, прислушиваясь, не звякнет ли телефон и не возвестит ли мне очередной заказ. Я уже неделю ничего не делал для полиции. А большую часть средств мы уже истратили. Я вхожу в комнату и останавливаюсь над корзинкой Моисея, где лежит лицом вниз моя дочь, плотно укутанная в одеяла. Головка ее повернута на сторону. Даже во сне она прерывисто дышит – вдыхает воздух, заглатывает кислород, потом выбрасывает остатки вместе со всем, что ей не нужно. Я бесконечно долго смотрю на нее. Никаких усилий не потребуется, абсолютно никаких. Подушка, одеяло, крепко прижатая ладонь. Я ведь такой немыслимо сильный. Мои руки, руки художника, свинцовой тяжестью висят по бокам. Девочка всхлипывает во сне, вздрагивает, но не шевелится. Представить себе не могу, что может сниться ребенку.
Я выхожу из ее комнаты, из дома, где спят мать и дитя, и быстро покрываю небольшое расстояние до «Таверны графства». На улице морозно, а я не взял пальто. В кабачке же тепло, приятно, полно дыма, и в камине горит огонь. Я беру пинту пива, сажусь за свободный столик, чиркаю спичкой, чтобы закурить оказавшуюся в пальцах сигарету. Когда я ставлю на столик пинту после первого проглоченного с благодарностью глотка, рядом раздается голос.
Краешком глаза улавливаешь движение. К моему столику направляется человек. Уверенная походка, распахнутый пиджак, под расстегнутым воротом рубашки повязан галстук, в руке – наполовину выпитая кружка. Видишь его лицо – красивое, сильное, исполненное осознания успеха. Ты должна мне это простить. У тебя перехватывает дыхание: ты узнаешь своего отца. Я знаю: тебе хочется вскочить, броситься к нему. Я знаю: тебе хочется обхватить его руками, почувствовать его руки на своих плечах, на своей талии. Но это невозможно. Он – молодой мужчина. А ты – ребенок, крепко спящий дома под одеялом в своей кроватке, тогда как мама внизу, на кухне под твоей детской, моет посуду. Так что сиди и наблюдай. Если подойдешь, – тебя все равно не увидят. Если окликнешь, – твой голос не будет услышан.
– Диклен, я не ошибся? – И приветливо улыбается. – А я – Рэй Артур.
Я знаю его по работе в участке. Он натаскивал меня по одному делу вскоре после того, как я начал там работать: у торговца редкими вещами украли корабельные часы. Артур – самый молодой из офицеров, с кем я имел дело, не намного старше меня. Рядом с ним я чувствовал себя фальшивкой – так уверенно он держался, человек преуспевший и целеустремленный, походя утверждавший, что эта кража обернется мошенничеством со страховкой. Я так и не узнал, был ли он прав: с тех пор я больше его не видел.
Он сел с другой стороны стола.
– Как, приживаешься?
– Отлично, спасибо.
Мне ни с кем не хочется разговаривать, но я говорю ему – «отлично». В наступившем молчании я окидываю взглядом бар. Посетителей не так уж и много. По большей части сидят группами, лишь одна одиночка – судя по виду, проститутка, дожидающаяся возможности заработать. Я не знаю, откуда твой отец пришел, есть ли тут другие люди, к которым он мог бы присоединиться.