355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кандель » Зона отдыха » Текст книги (страница 2)
Зона отдыха
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:50

Текст книги "Зона отдыха"


Автор книги: Феликс Кандель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

И время нынче другое, и с жильем побогаче, но на всяком новом месте первыми встают бараки. И стоят дольше всех. Нелепые видом, нелепые смыслом, нелепые содержанием.

О, печаль душ наших, зеркало застойного времени!

О, строение шаткое, недолгое, на века!

Рушатся блочные дома, трескаются без труда кирпичные, прахом осыпается благородный мрамор, а барак стоит вечно. Починить его – пара пустяков. Залатать – доска да горстка гвоздей. И живи дальше.

Только тазик подставляй под потолочную капель. Да к углам промерзшим не прислоняйся. Да плесень со стен соскребай.

В зоне отдыха тоже барак.

Длинный, косоватый, несуразный видом своим. Один вход сбоку, два спереди, окна прорезаны неравномерно, крылечки разные: видно, достраивали, когда не хватало места.

Внутри барака – коридор. Коридор и камеры по сторонам. И столовая посредине. И еще медпункт. И карцер с туалетом. И комнаты для начальства. Вот и всё.

А вокруг – березки рядами с шумной листвой, со стволами нежно светлыми, с голубями воркующими, с капелью звонкой, со снегом искристым. Потому и название: пансионат "Березка". Отдыхай – не хочу!

Говорят, жили тут прежде военнопленные. Потом была женская тюрьма. Что будет дальше – неизвестно. Прошлое его удивительно, настоящее замечательно, будущее не поддается самым смелым прогнозам. Ибо барак этот, безусловно, переживет столетия и явит еще себя в истории.

Теперь тут живут мелкие хулиганы. Пьяницы, скандалисты, случайный люд. Кто приходит в барак на десять суток, а кто и на пятнадцать. И таких тут человек триста, триста пятьдесят.

За месяц – до восьмисот.

За год – тысяч до десяти.

За десять последних лет прошло через него тысяч сто москвичей.

А за двадцать!..

И каждый оставляет тут след свой, запах и пот, кашель и стон, сип и хрип, кусочек жизни и крупицу здоровья, крохи надежд, страха и иллюзий.

Барак работает круглый год, без выходных, отпусков и праздников. Каждый день, к вечеру, завозят сюда новую партию. Пока их осудят, да пока соберут по городу, да помоют в бане, да прожарят в вошебойке, да привезут на место – время к ужину.

Здравствуй, пансионат "Берёзка"!

Наше вам с кисточкой!

Пожалуйте в камеру.

КАМЕРА

Камера – это помещение, в котором сидят заключенные. Вернее, не сидят, а лежат. "Сидят" – это так только говорится, потому что на самом деле сидеть там негде, да и незачем. Стоять – тоже. Ходить – тем более. Камера предназначена для лежания; по функции это гроб, по размерам – тоже.

Слева от двери нары в два этажа. Справа от двери – тоже нары и тоже в два этажа. В стене напротив кособокое, щелястое оконце с решеткой и мелкой форточкой.

Пространство между нарами коротко. Три метра. От двери до стены – те же три. Хочешь стой, хочешь танцуй, хочешь гуляй – что хочешь!

Нары деревянные, с деревянными подголовниками. Покрашены масляной краской в густой коричневый цвет. И стены. И пол. И батареи. И трубы к ним. Всё коричневое, мрачное, глухо безжизненное. Хоть садись на пол и волком с тоски вой.

Дверь тоже коричневая. В двери "кормушка", откидывающееся окошко. В "кормушке" – глазок.

Что еще? Инструкция в рамочке по содержанию мелких хулиганов. Распорядок дня, по которому не живут. Громкоговоритель, вечно молчащий. Две лампы под потолком, вечно слепящие. Ящик с ячейками для мыла и полотенец. Ведро с водой – отхаркаться.

Камера эта мала, не разгуляешься. В камере этой и вдесятером тесно.

Сидит в ней 30 человек. 30 человек на 20 квадратных метрах.

Порой – 35.

28 на нарах, остальные на полу...

Грязь. Теснота. Окурки грудой под нарами. Пепел за подголовниками. Штукатурка пылью с потолка. Вонючие полотенца в ячейках. Вонючие носки. Вонючее белье. Липкие стекла. Лужи на подоконнике. Пыль на батареях. Вонь, круто замешанная на всех нечистотах сразу.

Четырьмя правилами арифметики несложно определить, сколько воздуха приходится на одного человека. А приходится его по два кубических метра. Если его, конечно, можно назвать воздухом.

Что это такое – два кубических метра?

А вот что: ящик длиной в два метра, шириной в метр и высотой тоже в метр.

Чуть больше хорошего гроба.

Переночуйте, если сумеете.

НОЧЬ

В гробу хоть не курят.

В гробу не сморкаются, не кашляют, не пыхтят, не кряхтят, не харкают, не портят воздух от некачественной пищи. А тут непрерывно, из разных мест: стрекотом, залпами, пулеметной дробью, змеиным шипом и редкими, мощными взрывами.

К ночи на пол укладывают "вертолеты" – пляжные лежаки. Попарно, головами друг к другу, ногами под нижние нары. И пар таких три, а то и четыре. Ночью через них перешагивают. Через ноги, головы, туловища – только не наступить!

Семь на одной наре – это боком, вплотную, носом к носу, затылком к затылку, впритирку потными голыми спинами. Чихают в лицо друг другу, кашляют, дышат и сморкаются: заболел один – заболеют все, по цепочке.

Спят на голых досках, голова тоже на деревяшке. У кого что есть, тот то и подстилает. Пальто под себя, шапку под голову. За пятнадцать дней истирается на досках пальто, брюки, рубашка, Если попал сюда прямо из гостей, из театра или с праздника – конец хорошему костюму. В нем тебе тут работать, в нем и спать, в нем туалет мыть.

Условия в камере разные. На разных уровнях разные климатические пояса.

Этим, на полу, холодно. Задувает остренький сквознячок из-под двери, тянет морозом из форточки. Закутываются, как могут и во что могут. А во что они могут, когда нет ничего? Переночевал на полу – простуда обеспечена.

На нижних нарах терпимо. Нижние нары – лучшее место в камере. Голова и грудь в жаре-духоте, ноги торчат наружу, в сквозняке-холоде. Сложи вместе, раздели пополам – жить можно. И потому на нижних нарах снимают рубашки с майками, накидывают на ноги. Им можно позавидовать!

На верхних нарах, под потолком, влажные тропики. Воздуха нет. Духота адова. Бока болят. Лампы в глаза светят. Сердце подступает к горлу. Тяжесть и удушье. Мечутся на голых досках: грязные, потные, очумелые под низко провисшим потолком. Многие не спят совсем. Особенно те, кто постарше. Сидят всю ночь, скорчившись, кашляют, сморкаются, дышат загнанно, со всхлипами, курят тайком, в кулак, потому что курить запрещено по правилам. Отупелые, раздавленные, распластанные, забываются к подъему тяжелым, мучительным сном-обмороком.

Когда форточку открывают, белесый факел рвется в камеру, факел водяных испарений от морозного воздуха. Мелкая капель оседает на стенах, на потолке. Утром на легких как вуаль накинута. От дыма, сырости, от пепла и грязи. Не продохнешь. Не прокашляешь. Царапает горло, щекочет гортань, выворачивает легкие наизнанку. После пятнадцати ночевок в гробу кашель обеспечен на недели вперед. И если бы только кашель!

В шесть утра долгожданный подъем.

Кому рано, а тут – радость!

Вырваться из камеры, глотнуть упоительно вкусный, застоялый коридорный воздух, в котором та же вонь, но пожиже.

После ночи все мятые, патлатые, лица жеваные, в складках, круги черные под глазами. Не люди – призраки: в драных одеждах, дурно пахнущие, невнятно матерящиеся, толпой спешащие к единой цели. Бегом. Отпихивая отстающих. Протискиваясь в заветную дверь.

Куда это?

А туда. Куда же еще?

В столовую.

ЕДА

В столовую бегут, как на пожар.

Прибегают, хватают миски, ложки, хлеб: вдруг, не достанется! Толкотня у столов, как толкотня вокзальная.

Едят быстро, сосредоточенно, носом в миску, локтями наизготовку, будто сейчас отнимут. А командиры ходят по проходу, подгоняют, покрикивают, чтобы скорей запереть обратно в камеру. Так оно им спокойнее.

Еда эта чудовищна.

Еда эта оскорбительна.

Еда эта не для человеческого потребления.

У нее есть запах, есть вкус, у нее есть цвет, но всё это имеет мало общего с представлениями, которые возникают у человека при слове "еда", "пища", "завтрак" или "обед".

Сколько лет упорного безразличия надо потратить, сколько надо забыть и заглушить в себе, как ненавидеть труд свой и людей, чтобы придумать и сотворить подобное!

Жиденькая кашица на воде: дрожащий сероватый клейстер, размазанный по сальной алюминиевой миске, со слипшимися катышками непроваренного зерна.

"Солянка" из размочаленной капусты со свеклой: пресная, безвкусная, красноватого оттенка, безотказно отправляющая в туалет новые толпы.

"Рыбкин суп" – густой отвар из переваренных мелких рыбешек: соленый, едкий, затхлый, пища для неприхотливых свиней.

Суп перловый, чуть тепленький, будто пропущенный через ситечко: крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой.

Вода в гигантской металлической посудине, горячая, чуть желтенькая на просвет, будто ополоснули в ней стаканы с опивками. На посудине написано: "ЧАЙ".

Пару раз в неделю выдают на ужин водянистое пюре из промятой сладковатой картошки и по четыре кильки в придачу. После килек всю ночь камера помирает от жажды. А воды в камере нет. Вода только в ведре, куда плюют.

В день отпускается на еду по 37 копеек на брата.

На такие деньги, конечно, не разгуляешься.

Голодно на такие деньги. И порции больно уж крохотные.

На еду в столовой уходит три минуты. От силы, пять.

После еды – дружно куда?

После еды дружно туда – в туалет.

ТУАЛЕТ

Туалет – дело не простое.

Туалет – дело государственное.

Не когда ты хочешь, а когда разрешают.

Не когда подопрет, а когда выпустят.

Камеру открывают ночью, через каждые два часа.

Проспал – жди. Не проспал – беги, даже если не хочется.

Бегут многие. Бегут почти все. Не от необходимости, порой, а от страха, что подопрет тебя, когда камера закрыта. И потому ночь выходит рваная, пуганая, дёрганая. Открыли – беги! Закрыли – спи! Беги – спи, беги – спи, беги – спи...

А кто-то не рассчитает, или холодом проберет, или организм своевольничает: вот он и прыгает у двери, зажимается, трется коленками, стучит робко, призывая дежурного:

– Командир, пусти...

А командир еще и подумает. Командир и подойдет-то нескоро. Смотря какой командир. Ему чего? Ему не хочется.

– Жди, – скажет.

И будешь ждать.

– Со всеми надо было.

И не возразишь.

Или:

– А ну, бегом!

Ему, командиру, двадцать, тебе, камернику, шестьдесят:

– Голубчик! Смилостивился...

И бегом по коридору, на ходу расстегивая пуговицы, распутывая лохматую веревочку на поясе. А они не расстегиваются, проклятые, а она не распутывается, подлая, а у стариков свои отношения с туалетом, долгие и затрудненные, старики никак не попадут в установленные законом сроки.

И потому робко, подобострастно, с застарелой российской боязнью любых должностных лиц:

– Командир, пусти... А, командир?

А если не пустит, не разрываться же...

Если не пустит, становись ногами на батарею, делай малые дела в форточку. Страшно тебе и беззащитно, стыдно и унизительно, а чтобы не журчало, направляй струю на стекло, стекать будет бесшумно. И оттого форточка в вечной моче. И запах в камеру погуще, чем из камеры. И снег под окном желтый, голуби по нему не гуляют, брезгуют.

С большими делами, конечно, хуже.

С большими делами через форточку не управиться.

В бараке 300 человек. Под завязку – 350.

На всё про всё – один туалет. Четыре очка да четыре писсуара.

Очки вечно забиты: диаметры труб не справляются с эдакой прорвой, смывная вода не в силах столкнуть громоздкую тяжесть.

Писсуары вечно засорены: зловонная жижа стекает по стенам и хлюпает на полу, под ногами. Отсюда ее разносят на подошвах по коридору, по камерам, в столовую.

Толпа гудит в туалете, густая, нетерпеливая толпа. Один сидит на корточках – пятеро ждут, поторапливают. Один стоит у писсуара – еще пятеро подталкивают в спину.

Не у всякого и получится, когда зрители стоят над душой, наблюдают и советуют. Не всякий и сумеет, когда дышат ему в затылок, уже изготовившись для малого дела.

О, туалеты наши! Городские и сельские, уличные и станционные, ресторанные и вокзальные, большие и малые, тесные и убогие, омерзительные и не очень, со служителями и без! Одни избегают вас, с содроганием вспоминая редкие свои посещения. Другие притерпелись, свыклись с неизбежным, стремясь укоротить неприятные свидания. А третьим уже всё равно, еще всё равно, всегда всё равно. О, туалеты наши! Примета быта нашего, равнодушия, терпеливости и безразличия. Вдуматься бы, понять бы, отчего вы такие, отчего мы такие, отчего всё такое... Но не болят этим наши головы. Болят наши животы.

Здесь, в бараке, нет выбора.

Хочешь – не хочешь, а надо идти.

350 человек и один туалет.

В нем не засидишься.

А порой хочется.

И как еще хочется!

Помереть можно...


Девки, ой, девки, ой,

Милый помирает.

Я хотела зареветь,

Мама заругает.

Ой, мать, моя мать,

Куда горюшко девать?

То ли по полю развеять,

То ли в землю закопать?

Небылица третья


Это еще что, мужики! Это всё ништо. Были бы бумажки, будут и милашки. Есть чем звякнуть, так можно и крякнуть.

Утром бегу с автобуса – Полуторка топает. Он – шаг, я – три. Он – другой, я – пять. Догнал, гляжу – жених! В черном костюме. При галстуке. Ботинки начищены. Морда помыта. Шею, и ту оттёр. Будто наждаком драил.

– Эй, – ору, – здорово! Васёк, я тебя засек!

– Володя! – запел. – Милай! Дело-то какое! Дело-то такое! Верка-кладовщица в гости поманила.

– Чего, – говорю, – делать?

– Чаво, чаво – ничаво... Плясать до упаду.

– Тебе, – говорю, – Кланька твоя попляшет. Каблуками по ребрышкам.

– Володя! Друг! Да она во вторую смену. Пойду пока, погужуюсь, не то завянешь без практики.

А Верка у нас – баба известная. У Верки в инструменталке чего хошь бывает. Никто, вроде, не видал, а болтать болтают. Летом в цеху жара – не вздохнуть, так она одежку с себя скинет, халат наголо наденет, поясом перетянется: всё наружу, а не придерешься. Бабы наши на Верку лютуют, а мужики за Верку горой.

– Смотри, – говорю, – Кланька тебя прихватит. Ишь, вырядился.

– Володя! Милай! Я уж и то сказал: фотографировать будут. На доску почета.

– Это тебя-то?

– Меня. А чаво?

– Ничаво. В зеркало погляди. Там только тебя не хватает, на доске на этой.

– Володя! Друг! Обижаешь. Кланька моя поверила.

– Будто бы?

– Точно.

– Ну, гляди, говорю. Добра, Васёк, не будет.

– Нормально, Володя! Всё путём! Отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая.

Ну, ладно... После смены мы его провожаем. Будто на подвиг. Колюня, Серёга, Иван да я.

– Васёк, – кричим, – не осрами! Не опозорь, Васёк, механический цех! Будь на высоте, Васёк! Ты у нас разведчик, ты у нас первач! Сегодня ты, Васёк, завтра мы!

– Эй, – орут чужие, – вы чего?

– Через плечо. Не ваше дело. Полуторка воевать идет. Амбразуру затыкать.

Скинулись мы, влили в него стакан для храбрости, и пошел Полуторка шаги отмерять. Кому три, а ему шаг. Кому десять, а ему другой.

Ребята мои притихли: вижу, завидуют.

– Эй, – говорю, – чего киснете? Может, там и радости-то на донышке. Верка, Верка, а что Верка? Это еще надо проверить.

– Не тебе, – говорят, – проверять, не тебе и вякать. А и на донышке тоже годится. Другим и того нет.

– Кому нет, а кому и навалом.

– Дерьма у тебя навалом. Не разгребешь.

Утром Полуторки еще нет, а мы уж стоим, ждём. Всякому интересно, как оно да что.

Глядь, Верка бежит. Веселая. Резвая. С каблука на каблук перескакивает. Баба, я вам скажу, в норме. На что хошь годится.

– Здрасьте, мальчики.

– Здорово, Веруха.

И топ-топ-топ, топ-топ-топ... Перемигнулись мы: вроде, порядок. Вроде, не осрамил Полуторка механический цех.

Тут сам идет. Весь из себя сытый, важный, только что не облизывается.

– Ну! Рассказывай!

– Чаво вам рассказывать?

– Чаво, чаво... Ваньку-то не валяй!

– Ребяты! – запел. – Володя! Серёга! Иван! И не поверите. И не угадаете, чего было. Как оно да что...

А было всё, как положено. Пришел к Верке: бутылка, огурчики, пивка для рывка и плясать. Полуторка у нас тоже не фантик. Дело своё знает туго. Кому три, а ему – шаг. Кому десять, ему – другой. Бой в Крыму, Крым в дыму.

Попрощался с Веркой за ручку, обещался заходить – и домой. В метро едет – одна мысль: поспать. Кланьки нет: придет, завалится и до утра.

Открывает дверь – Кланька в кровати лежит. В новой, между прочим, рубахе. В ненадеванной.

– Здравствуй, – говорит, – Вася. Отчего, – говорит, – Вася, да так поздно?

А Полуторка к полу пристыл и молчит.

– Ах, Вася, Вася, – говорит ласково, – да что же это такое с тобой?

А сама, баба хитрющая, всё понимает. Глазом его так и сверлит, так и буравит. Без эмульсии в душу лезет.

– Понимаешь, Кланя... Фотографировали долго.

– Конечно, Вася, конечно. Твое лицо, Вася, сразу не сфотографируешь. Надо по частям.

– По частям, Кланя, и делали. Потому и долго.

– Ой, Вася, Вася, – говорит. – Ничего-то ты, Вася, не можешь, а врать и того меньше. По частям, Вася, только рентген делают. А рентген твой, Вася, на доску почета не годится. Скелет не тот.

Тут он совсем запутался и говорит:

– Кланя! Чего ты думаешь, того не было...

– Я, Вася, ничего такого не думаю. А желаю я, Вася, с тобою поспать.

Тут он протрезвел сразу:

– Как это – поспать?

– А вот так. На законном основании.

– Не часто ли, Кланя?

– Не часто. Раз в месяц.

Вот те на! Влип Полуторка: с одних танцев да на другие. Да без перерыва! Чего делать – неизвестно. Вот он и спрашивает, ласково да заботливо:

– А тебе, Кланя, разве уже можно?

– Можно, Вася. Нынче можно.

– А тебе, Кланя, разве еще нужно?

– Нужно, Вася. Всегда нужно.

Лежит себе в кровати, стерва толстозадая, и ухмыляется. Прижучила мужика – не отвертеться.

Вот он и виляет, время тянет:

– Я, Кланя, чайку попью. В горле першит.

– Потом и попьёшь. Заварю тебе свеженького, с вареньицем.

– Я, Кланя, покурю пока. Давно не курил.

– Потом и покуришь. С устатку.

– Я, Кланя...

– Раздевайся, – велит. – Завтра говорить будем.

Начал он раздеваться. Пуговку отстегнет – постоит. Другую отстегнет – походит. Авось, передумает. Авось, расхочется. А она будто мысли читает:

– Не расхочется, Вася, нет, не расхочется.

– Ой, – говорит, – Кланя! – Будто вспомнил чего. – Надо бы погоду послушать. На завтра.

– Слушала, Вася, я слушала. Облачно, Вася, временами дождь.

– Видала... – говорит.– Пора плащ доставать. Срочно. А то позабудем.

– Достала, Вася. Вон, на вешалке висит. – И уже с угрозой: – Чего это ты, Вася, уклоняешься? Или не желаешь? Или еще чего?

– Чаво это – не желаю... Когда это я не желал? Желаю, и даже очень.

– Тогда иди, сокол, ко мне. Заждалася.

– Счас, Кланя, ополоснусь с дороги.

– Ополоснись, сокол, ополоснись.

Стоит Полуторка в ванной, голову опустил, молит – заклинает:

– Голубь, вставай! Голубь, подымайся! Не подведи, голубь!

А голубь у него спит, умаявшись. Голубю не до него. У голубя самый сон – не добудишься.

Кланька из комнаты:

– Вася, я жду.

– Иду, Кланя, иду!

И снова:

– Голубь, проснись! Голубь, очнись! Не подведи, голубь, будь другом!

А голубь глаз приоткрыл, будто сердится спросонья: чего ты меня тревожишь не по делу? Было бы для кого! Хватит на сегодня, наработался, тоже, небось, не каторжный.

Кланька опять из комнаты:

– Вася! Нет моей мочи!..

– Иду, Кланя, вот он я.

А сам чуть не на колени:

– Голубь! Сизокрылый ты мой! Век не забуду! Подымайся, отец! Потом отоспишься!..

Тут мы на него навалились, на Полуторку:

– Дальше-то что? Дальше?!

– Ребяты! – запел. – Милаи! Ведь не продал, не осрамил, голубь мой! Что ба я без него делал! Как ба я жил! Вот это друг, ребяты! Друг – он не подведет! Кланька-то моя так потом и ластилась, так и стелилась... Извини, говорит, Вася, за мысли за черные. Она мне и чаю, она мне вареньица, бутылку выставила припрятанную. Ох, говорит, Васенька, ты у меня орел! Сокол! Ястреб с коршуном! Желаю я, Васенька, с тобою спать. Как это, говорю, спать? Только что спали. Желаю я, Васенька, еще. Ах, ты, говорю, толстозадая, что ж ты, говорю, о других-то не думаешь? Другие с работы, другие с фотографирования, другим отдых положен... Это тебе удовольствие, а другим знаешь чаво? Чаво, Васенька? Чаво, чаво – ничаво... Проехало.

К обеду весь цех знал в подробностях. К концу смены – завод. В проходной подходят, глядят, удивляются, а мы все гордые, мы важные, будто и нам нипочём.

– Это еще что мужики! Это всё ништо. Самое оно только начало.

А назавтра исчез Полуторка. Пропал без следа. День нет, неделю, месяц. Надо бы проведать, да всё не с руки. Вдруг приходит: морда скучная, сам квелый, исхудал до косточек.

– Васёк, ты где пропадал?

– Где, где. В дурдоме.

– Чего?!

– Ничаво.

Потом раскололся. Куда ты от нас денешься?

– Ребяты! – говорит. – Володя! Коля! Иван! Прихожу домой – выпить охота. Дай, думаю, учудю, авось Кланька четвертинку поставит. Разделся догола, сижу как турка, с гитарой. Шапка на голове, папироска в зубах: вся на мне одежда. Кланька придет, ухохочется – и в гастроном. Тут дверь скрып-скрып... Как вдарю по струнам, как заору: "Хороша я, хороша, да плоха одета…" А дверь скрып-скрып, скрып-скрып... Нате вам: теща на пороге, мымра мелкозубая. Как заорет! Как заверещит! Будто стружку с нее дерут. И бежать. Я себе сижу, зябну, чего делать – не знаю. Вроде ба, слазить пора, да вдруг Кланька придет, бутылку выставит... Тут крик: "Эвон он! Эвон!" Прибегает теща, а за ней два мужика в халатах, амбалы красномордые, хвать меня на носилки да в машину. Я им: мужики, вы чаво? Я жа здоровый. А они: чаво, чаво – ничаво... Я им: мужики, я жа пошутил! А они: ты пошутил, теперь мы пошутим... Месяц в дурдоме лежал, в склянки пузырил, жопу под уколы подставлял. Ты, говорят, дурак, тебя на запоре держать надо. Ну и держите, мне чаво? Кормить кормят, гулять выводят, Кланька прискочит, бутылку через забор сунет. Худо ли? Видят они: дурак, дурак, а не дурее других. Пошел, говорят, отсюда, только место занимаешь. Готовься, говорят, к выписке.

Поржали мы с радостью, потом спрашиваем:

– Чего ж ты тогда, Васёк, такой скучный? Отчего на тело слинял?

А он:

– Ребятки! Золотые мои! Я жа опять учудил! Под выписку…

Тут дело к обеду. Мы ему:

– Пошли, Васёк, выпьем. Отметим возвращение. Там и доскажешь.

А он:

– Нельзя мне, ребятки. Под страхом смерти.

– Как так?

– А так... – и сам чуть не плачет: – Вы, ребятки, пейте себе, а я глядеть стану. Глядеть мне разрешается. И закусывать тоже. Во мне теперь, ребятки, рефлекс тазика.

Мы, конечно, удивляемся:

– Больно мудрёно говоришь. Чего это такое, Васёк, рефлекс тазика?

– А это такое, ребятки, – не приведи Господь.

Мы наливаем – он отворачивается. Мы пьем, он жмурится. Мы закусываем, он рассказывает.

Дело к выписке, не сегодня завтра, а Кланьки уже нет. Нет Кланьки день, нет Кланьки другой, а выпить охота. Вот он и бродит по садику, жаждой мучается, а за загородкой, на воле, мужик гуляет. Нормальный мужик, степенный, в достатке. Он к нему:

– Мужик, а мужик! Угости, будь другом.

А тот:

– Ишь, какой шибкий. А ты мне чего?

– Чаво, чаво – ничаво... Выйду отдам.

А тот:

– Когда ты выйдешь? Тебя, дурака, всю жизнь держать будут.

И пошел.

Полуторка слюну сглотнул и вслед:

– Мужик, а мужик! Купи у меня чего...

Мужик засомневался:

– А чего у тебя есть?

– А всё, – говорит, – есть. Чего хошь. Вон, дом стоит: хошь ванну вынесу, хошь унитаз, хошь чего хошь.

Мужик подумал и говорит:

– Плитка мне нужна. Облицовочная. Плитку для ванной достанешь?

А Полуторка:

– О чём речь! Сколько тебе?

Тот прикинул:

– Штук двести. Только не белую – черную. Белую задаром не надо.

– Это, – говорит Полуторка, – сложнее. Чёрная – она реже встречается. За черную дороже.

– Сколько?

– Три литра.

– Два.

– Два с закуской.

– Годится.

Сбегал мужик домой, приволок зубило с молотком, напильник, уговорился сойтись ночью, на том же месте.

Вечером все спать полегли, сестричка дверь замкнула и на боковую, а Полуторка не спит – ждет, и напильник наизготовку. Перепилил прут в окне, во двор вылез, перепилил в другом окне – в коридор влез, пошел по туалетам шастать. Нет черной плитки – есть белая. Насилу нашел: при кабинете главврача. Личный его туалет весь как есть в черной плитке. Штук там, не соврать, пятьсот! Литров на шесть потянет, с закуской.

Приставил зубило ко шву, вдарил молотком: плитка об пол – и вдребезги! Дело так не пойдёт: одному бить, другому подхватывать.

Побежал в палату, растолкал соседа-дурака да говорит:

– Покурить желаешь?

– Желаю, – мычит.

– Идём, дело есть.

Привёл дурака в туалет, показал чего надо.

– Вот, – говорит, – с этой стенки собьешь, да с той. Потом и покуришь.

Тот хватанул инструменты, как даст молотком! – плитка в пыль, стена в прогиб, дом, и тот вздрогнул.

– Эй, ты, дурак, потише!

С пятой плитки приноровились – и пошло, и поехало. Плиточки по одной отскакивают, Полуторка перехватывает, в стопочки складывает. Отсчитал двести:

– Стой,– кричит, – хватит!

А тот щелкает да щелкает. Плитку за плиткой. Две стены оголил, за третью взялся. Дурак – он дурак и есть. Врезал ему по затылку, он и встал.

– На, – говорит, – сигаретку. Кури.

Перетаскал стопки к забору, а мужик тележку катит. Этот ему плитку через щель, тот – бутылки с закуской.

– Всё?

– Всё.

– По-честному?

– По-честному.

– Будь здоров, мужик. Чего надо еще – заходи, сделаем.

Забрался в кусты, в невидное самое место, к утру всё и выжрал. Два литра с закуской.

А утром – крик! Утром – вой! Дурак в туалете покурил себе, покурил, да и пошел дальше плитку сшибать. В этом сшиб, в другой перебрался: к утру все туалеты оголил. У сестер сон крепкий, не услышать.

На рассвете хватились: в туалете шум. Дурак плитку щелкает. Весь в пыли, глаза горят: не подступиться! Его на пол валят, ему руки крутят, а он орет:

– Покурить давай... Покурить... Заработано!

А Полуторка из кустов идет, ноги заплетаются:

– Чаво это – покурить... Тебе, – говорит, – уже дадено. Будет с тебя.

Тут всё и открылось. Обиделся главврач за свой туалет, и запихали Полуторку в другое отделение. Лечили его от дури, стали лечить от пьянства. Принудительно.

– Ребяты! – поет.– Володя! Коля! Ванюша! Сергей! У них там комната. Полки набиты. Бутылки стоят. Ни хрена, говорю, живете! Тут тебе и белая, тут красная, одеколон, политура – уходить не надо.

А врач мне:

– Ты и так не уйдешь. Чего пить станешь?

Я ему:

– А чего дашь?

– А чего хошь.

Гляжу: вроде, не врет.

– Этого, – говорю, – и вон того.

Наливают мне стакан белого, наливают стакан красного. Сажусь я себе за столик: всё культурненько, как в пельменной. А врач:

– Минуточку, – говорит, – мы вам укольчик сделаем.

– Делайте. Хоть пять. Вместо закуски пойдёт.

Сестра мне в руку тык! – и порядок. А за другими столами сидит всякая шелупень, в стаканах водка, одеколон, политура, кто привык к чему, и в ногах у каждого тазик. Гляжу – и у меня тоже.

– Это, – спрашиваю, – зачем?

– Это, – говорят, – потом. Пусть постоит.

Ну, ладно. Врач командует:

– Поехали!

Все выпили, и я выпил. Нормальная водка, что на воле, и красное не хуже. А врач гуляет по комнате, руки за спину, и говорит громко, будто диктует:

– Водка – плохая вещь! Водка очень плохая!

Я ему:

– Чаво это плохая? Хорошая.

Он говорит:

– Налейте ему.

Я говорю:

– Налейте.

И еще стакан. И шелупень вокруг тоже по стакану.

Врач опять за свое:

– Водка – яд! Водка вредна для здоровья!

А я:

– Чаво это вредна? Откуда тебе знать, очкарик?

Гляжу, мужик сбоку посерел весь, согнулся и всё назад, в тазик вывалил. И другой за ним. И все.

Я им:

– Мужики, вы чаво? Первый раз, что ли?

Тут чую: что-то не так. Внутри, вроде, шелохнулось. Я к врачу:

– Ты чего, гад, в водку подмешал? Меня с четырех стаканов не тошнит, а тут...

И замолк Полуторка, и заскучал, будто вспомнить тошно.

– Васёк, а дальше чего?

– Ребяты! Володя! Серёга! Колюня! Испортили они меня! Всё нутро попортили! Рефлекс тазика по научному. Всякий день иди в буфет. Выпьешь – и в тазик! Выпьешь – и в него! Обидно, ребяты: и набраться, вроде, можно, да удержать не удержишь. А этот, гнида очковая, ходит вокруг: "Водка – это плохо, водка – это яд". Народ наизнанку воротит, а ему радость, ему премия идет. Все поддаются, один я не поддаюсь. Блевать блюю, а соглашаться не соглашаюсь. Он: "Водка – яд!" А я через силу: почему яд? Нормально. Он: вред! Я: польза! Он: гадость! Я: за милую душу! Он мне с матюжком: "Пошел отсюда, пьянь-распьянь, только других мутишь. Чем водку на тебя переводить, лучше сам ВЫПЬЮ".

Мы разливаем – Полуторка жмурится. Мы выпиваем – он голову воротит. Мы закусываем – он рассказывает.

– Ребяты! Милаи! Перевели меня к другому очкарику. Который гипнозом лечит. У которого самые неисправимые. Кроватки чистые. Простынки с наволоками. Шторы задернуты. Лежим, будто младенчики, а очкарик по палате ходит да командует: "Спать!" Все: хрр да хрр, хрр да хрр... А я ни в одном глазу. Он мне: "Спать!" Чаво это, говорю, спать? День на дворе. Он: "Сестра, укол!" И апоморфин в жопу. Пять в одну, пять в другую. А с апоморфина не шагнешь, не разогнешься! Лежишь: "Сестричка, попить…" Она мимо бежит: "Тамбовский волк тебе сестричка". А очкарик за свое: "Спать!" Все спят, и я сплю. Хрр да хрр, хрр да хрр... Гипноз называется. Ты у него не поспи, враз уколы заработаешь. Пять в одну, пять в другую. Вот он и ходит, туфтарь, командует: "Водка – яд!" Все, будто со сна: "Яд... яд... яд..". Вот он опять: "Водка ужасна!" Все: "Ужасна... ужасна... ужасна..". Ты ему только не скажи: апоморфин в жопу! Пять в одну да пять в другую. Приходит комиссия: "Ах-ах-ах! Ох-ох-ох! Новое слово, новое слово – переворот!" Туфта, ребятки! Фуфло на палочке! Он им показывает: "Водка – яд!" Все, как один: "Яд... яд... яд..". И – хрр-хрр-хрр, хрр-хрр-хрр... А я, будто во сне: "Мудак ты, очкастый, и дела твои мудацкие... Хрр-хрр-хрр... Хрр-хрр-хрр..". Он им: "Слыхали?" "Слыхали". "Все, – говорит, – поддаются, один процент не поддается". "Ах, – говорят, – какое достижение! Какой низкий процент!" А на утро меня пинком под зад. Вали, говорят, отсюда, ты нам всю науку портишь.

Поглядел, как мы последнее разливаем, да и говорит:

– Всё-то не пейте... Оставьте чуток.

И за стакан.

– Васёк, нельзя тебе! Под страхом смерти.

– Нельзя, нельзя... С тазиком – так можно.

И – единым глотком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю