Текст книги "Записки без названия"
Автор книги: Феликс Рахлин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Дядя Еня был на вид типичный еврей-коммивояжер, всегда озабоченный, чем-то вроде бы напуганный – словом, как говорят на Украине, заклопотанный. Принять такого за шпиона рейха можно было только в обстановке повальной шизофренической шпиономании.
Однако ее харьковский вариант – еще довольно безобидный. Ленинградцы рассказывали, что у них в те дни сложился такой динамический стереотип: "Все шпионы – толстые, следовательно, все толстяки – шпионы". (Это было в самые первые дни войны, задолго до блокады, и к ней такой предрассудок никакого отношения не имеет, если только не предположить в нем коллективного мистического предчувствия). В положении дяди Ени оказались все пузанчики Северной Пальмиры: их то и дело проверяли, а случалось, и награждали тумаками.
Учтите, я не анекдоты рассказываю. Наверное, специалисты по социальной психологии могли бы подтвердить и объяснить эти курьезы.
Здесь самое место вспомнить одну историю. К воздушным тревогам она отношения не имеет, но к социальной психологии – самое прямое.
Перед войной вдруг пополз по Харькову слух: из зоопарка сбежал змей, пробрался на окраину города – в Лесопарк, прихватив с собой по дороге десятилетнюю девочку, и вот теперь держит ее возле себя: обвил своим змеиным телом – и не отпускает ни на шаг.
В Лесопарк устремился народ – смотреть. Ездила и наша домработница Нюня. Над нею все подтрунивали, но она утверждала, что – видела, да, видела!
"Очевидцы" рассказывали "подробности": будто Змей ни за что не подпускает к девочке мать, а вот к отцу относится благосклонно и даже позволяет ее покормить. Однако забрать домой все-таки не разрешает.
Прошло некоторое время – и в одной из центральных газет – чуть ли не в "Правде"! – напечатан был фельетон, в основе которого – тот же сюжет. Только события происходили не в Харькове, а, кажется, в одном из маленьких городков Северного Кавказа. Фельетонист рассказывал, что средь бела дня городские власти прервали служебные занятия, замкнули свои служебные кабинеты на ключ, снарядили автобусы и отправились глазеть на "чудо".
Похоже было на то, что вздорный слух облетел всю страну. Немного позже, в первом пункте нашей беженской одиссеи (то было глухое украинское село на окраине Сталинградской области), я стал пересказывать хозяйке (ее звали "титка Олэна") историю со Змеем, – вот, мол, какие смешные небылицы плелись у нас в Харькове…
– Це не так було! – категорично прервала меня "титка Олэна". – И нэ у вас це було, а на Кубани!
Олэна перед войной жила в одной из кубанских станиц. С некоторыми вариациями она пересказала мне все ту же историю. Примечательно, что в ней тоже фигурировала не змея, а – Змей. Воскресший Горыныч русской древности!
Количество ночных «тревог» быстро возросло, к середине сентября каждую ночь приходилось подниматься с постели по два-три раза, а для сна бомбоубежище не было приспособлено. Взрослые жалели детей и старались облегчить им жизнь. Чтобы не спускаться по несколько раз в в ночь с четвертого этажа в подвал, мама договорилась со своей сотрудницей, и мы ходили к ней ночевать в первый этаж соседнего многоквартирного дома. Там казалось не так страшно, и мы иной раз даже в бомбежку не шли в подвал. Так было, пока папа не вернулся из Махачкалы. Для него места у сотрудницы не было, да и первый этаж все-таки нельзя было считать вполне безопасным. Мы перешли жить к Сазоновым, рядом с которыми было большое убежище с ночлегом для стариков и детей. Туда нас и снаряжали с вечера: меня с Марленой (мы спали вдвоем на восьми составленных стульях) и сазоновских детей:
Светочку с Игорьком, которых сопровождала похожая на Бабу-Ягу домработница Груня.
Дома, на Дзержинской, мы теперь почти не бывали – жили у Сазоновых, с которыми читатель отчасти уже знаком по 1-й части этих записок (главка "Шишаки" и другие), но самое время о них теперь рассказать чуть поподробнее: это семья, с которой связано многое в моей жизни, – да, собственно, вся жизнь.
У Сазоновых
Тетя Тамара была моему отцу не просто сестра, – они двойняшки, то есть родились в один день. При всем том и внешне, и натурами своими друг с другом они были, мало сказать, несхожи, но во многом как бы противоположны: отец – смуглый, черноволосый, Тамара – чистая блондинка; он – кареглазый, она – голубоглазая; он – худощавый и стройный, она – к сорока-пятидесяти годам – одна из самых тучных дам Харькова.
Отец обладал феноменальной выдержкой, – только Виля вывел его однажды из терпения, и лишь раз в жизни он дал мне шлепка. Никогда не повышал голоса, не пускал искры из глаз, – словом, был образцом самообладания.
Тамара же, напротив, была неимоверно выспыльчива, могла по любому поводу поднять крик, но, как это часто бывает у большинства вспыльчивых ("людей, которых не сужу, затем, что к ним принадлежу"), отличалась быстрой отходчивостью.
В один из дней, когда мы жили у них, родители послали меня попросить у нее грелку. Тамара в коридоре коммунальной квартиры, где они жили, разговаривала с соседями, мне никак не удавалось привлечь ее внимание. Я ходил около и канючил:
– Ну те-о-отя Тамара! Ну те-о-отя Тамара же!..
– Уйди от меня!!! – вдруг рявкнула Тамара. Но тут же спохватилась и совершенно другим – умильным и ласковым – голосом добавила: – Зо-лот-ко!..
Я вернулся в комнату ни с чем.
– Ну, где же грелка? – спросила мама.
– Тетя Тамара не отвечает, – сказал я с досадой, – она кричит:
"Уходи, золотко!"
Родители расхохотались: в этой фразе была вся Тамара – добрая и взбалмошная.
Насколько отец был аккуратен и подтянут во всем: в бумагах своих, в одежде, в поведении, – настолько сестра его "славилась" разбросанностью, растрепанностью. В доме царил кавардак. Тамара была просто неспособна вести хозяйство иначе. А ведь из всей семьи, из многочисленных братьев и сестер ни один не грешил хоть чем-то подобным, их мать – бабушка Женя – была образцовой хозяйкой. Так что недостатки Тамары проистекали никак не из воспитания, а из каких-то внутренних особенностей ее нидивидуальности. В семье у нее не было какого-то особого положения. И однако Тамара обладала задатками настоящей барыни – кстати, с детства носила семейную кличку "Барыня".
И вот – надо же! – так сложилась ее жизнь, что сами обстоятельства способствовали закреплению этой ее особенности. Муж ее, Шура (Александр Васильевич Сазонов), вышел в большие начальники – где-то с 1938 года стал ректором Харьковского государственного университета, был им вплоть до первого дня немецкой оккупации, а потом – проректором объединенного Киевско-Харьковского университета в казахстанском городе Кзыл-Орда, сразу по освобождении Харькова направлен туда как директор инженерно-экономического института. Вскоре, однако, с ним произошел несчастный случай, после которого он долго болел и по выздоровлении уже к административной работе не вернулся. Однако стал заведовать кафедрой и вплоть до выхода на пенсию состоял на профессорской должности, хотя и оставался всего лишь доцентом. Так что и жена его считалась "профессоршей". Сама она как раз очутилась на инвалидности, и вечно вокруг нее отирались какие-то приживалки, временами семью обслуживали сразу две домработницы: одна – постоянная, другая – приходящая. Так было, например, в начале 50-х годов, когда я около года жил у Сазоновых в доме: сперва наша довоенная Нюня, (после нее Маруся, потом – Оля) ходит на рынок, готовит обед, Дуня или Галя (имени точно не помню, может быть, и Даша) время от времени приходят делать генеральную уборку, а в это же самое время за швейной машинкой сидит бывшая смольненская институтка – скрипучая Ольга Федоровна и месяцами что-то строчит, перекраивает, перешивает, не особенно торопясь (да и зачем торопиться, когда тебя три раза в день кормят), и при этом всей семье буквально не в чем ходить!
Вопреки всем педагогическим прописям, дети Тамары и Шуры росли замечательные: спокойные, дружелюбные, прекрасно учились, ничуть не гнушались любого труда…
Согласно семейному преданию, дед нашел когда-то "научное" объяснение несходству своих двойняшек:
– В материнской утробе Доденька с Тамарочкой подрались, – говаривал он, – и братец у сестрицы отнял вот это (дед указывал себе на голову), а сестричка у братика – вот это (он хлопал себя по мягкому месту).
Конечно, то была лишь добродушная отцовская шутка. Тамара неплохо училась, окончила вуз, преподавала в университете историю. Но ее разбросанность, ее причуды создавали ей определенную репутацию. Сама доброта приобретала у нее чрезвычайно комический вид. В конце войны она заведовала подготовительными курсами инженерно-экономического института и, как рассказывал мне один из слушателей, всех своих питомцев называла "ребятками". Пользуясь, а иногда и злоупотребляя этой ее добротой, даже родственники не могли отказать себе в удовольствии посмеяться, а порой и добродушно позлословить над забавными моментами в ее поведении. Да и можно ли было удержаться?
…В 1951 году Марлена вышла замуж, мы ютились тогда с нею и с бабушкой Сарой в маленькой комнатке, куда нас выселили в связи с арестом родителей, поместиться еще и четвертому человеку там было немыслимо, и Тамара позвала меня жить в сазоновской квартире. В одну из четырех комнат своей просторной квартиры она еще раньше впустила квартирантов-погорельцев, мать и дочь, в остальных трех жили она с Шурой, двое детей, домработница, да еще и портниха Ольга Федоровна, так что я, получалось, седьмой. Спальных мест не хватало, и мне стелили на восьми стульях (как за десять лет перед тем нам с сестрой в бомбоубежище). Но вот настали дни, когда Ольга Федоровна почему-то перестала приходить, и диван, на котором она ночевала, освободился.
– Фелинька, – сказала мне Тамара простодушно и самым добрым, ласковым тоном, – ложись сегодня спать снова на стульях: пусть диван отдохнет!
…Милая тетя Тамара! Какая все же чепуха и мелочь все эти ее забавные благоглупости – по сравнению с вечностью, в которой она вот уже двадцать лет пребывает. И могут ли они затмить главное свойство ее натуры: стремление приласкать, обогреть, приютить. Не один я попал в орбиту этой ее доброты. Сколько помню, всегда в доме были люди, которым она по мере сил помогала: то ее приятельницы Дора и Маша (одна из них – с ребенком), которые прожили здесь целую зиму, потому что некуда было им податься. То – много лет в одной из комнат жили эти погорельцы, Надежда Даниловна и Таня, – жили, пока не дождались-таки ордера на квартиру… А Александр Ильич Мосенжник («Сюня») с Кларой, – ее с дядей Шурой бывшие студенты, – ведь они буквально молились на чету Сазоновы. Оба рассказывали мне, что в Кзыл-Орде, куда Сюня прибыл с фронта после ранения, Тамара с Шурой их спасли, – чем и как, я не расспросил.
Добротой и верностью своей Тамара с папой были в самом деле похожи, как двойняшки!
Когда Тамара лежала в гробу, я, наклонившись для последнего целования, был поражен внезапно проявившимся сходством ее черт с чертами ее брата.
На памятнике ее, установленном над могилой, есть (если сохранилось) фото: прелестная белокурая девушка с ангельским, кротким выражением лица. Такой ее увидел и полюбил Шура Сазонов. Было ему тогда что-то около тридцати лет.
Шура, то есть Александр Васильевич, типом лица, фигурой и даже происхождением был похож на Никиту Хрущева. Он происходил из шахтерской семьи и сам в детстве и юности работал на шахте, а потом на заводе машинистом. Служил в царской армии, участвовал в гражданской, стал большевиком, после войны учился. в школе "червонных старшин" познакомился там с Левой Рахлиным, который и привел его в рахлинскую семью. Тамара в то время работала в аппарате ЦК комсомола Украины. Шура влюбился в нее пламенно.
Не мода, конечно, но какое-то странное, полумистическое притяжение влекло в первые годы советской власти этих "новых русских" того времени, "сифогрантов" большевистской Утопии, к девушкам из еврейских семей. Ведь не случайно же на еврейках были женаты и Ворошилов, и Молотов, и Бухарин, и многие военачальники. Вот и Шура Сазонов женился на Тамаре (а на самом-то деле Тойбе)… И – я свидетель! – ее родне до конца дней предан был больше, чем своей собственной.
Помню рассказ Абраши, папиного брата, долгое время жившего в Москве. Дело происходило где-то уже в 60-е годы. "Шура – просто невозможный человек, – рассказывал Абрам при мне кому-то из родственников. – Приехал он в Москву, мы встретились, садимся с ним в переполненный трамвай – он как инвалид с передней площадки, я с задней. И вот он мне через толпу пассажиров кричит: "Абраша! Ты сел?
Абраша!" – На меня весь вагон оглядывается, не знаю, куда деваться от неловкости… Ну, это же надо уметь: в московском трамвае что есть сил кричать "Абраша!"
Я уже упоминал в 1-й части этих записок, что в начале 30-х Тамара с Шурой жили в Киеве, и там трагически погибла их старшая дочь Ирочка. Она каталась по перилам парадной лестницы, сорвалась в пролет с 4-го или 5-го этажа и убилась насмерть. С тех пор Сазоновы панически боялись высоких этажей и все стремились перехитрить судьбу, – напрасный труд!
Перед войной Шура, получив должность ректора университета, мог, конечно, выбрать квартиру себе по вкусу. Но предпочел две или три комнаты в коммунальной квартире с соседями и общей кухней, лишь бы не жить высоко. Квартира была на Бассейной, угол улицы Артема, в большом двухэтажном особняке – Сазоновы жили на первом, и одна из комнат имела выход на огромный балкон-веранду. Все это низко над землей, так что и при желании не убьешься.
Во время войны, вернувшись в Харьков сразу после освобождения города и будучи директором института, Шура вновь мог свободно подобрать себе жилье по вкусу – и опять выбрал первый этаж: на сей раз в большом многоквартирном "Доме Специалистов". Как посмеялась жизнь над этой предосторожностью! Вот уж поистине права пословица, которой пользовался еще Пушкин: "Знал бы, где упасть, так соломки подостлал", Живя в этой безопасной квартире, сын Сазоновых, Игорь, умер двадцати двух лет от болезни сердца, Тамара на шестьдесят пятом году – от антонова огня и диабета; сам Шура, еще задолго до своего 50-летия, упал с козырька соседнего подъезда, приняв по ошибке окно лестничной клетки, выломанное во время войны, за выход, покалечился,. чуть не умер и на всю жизнь остался хромым инвалидом. И это далеко не полный перечень всех бед их трагической семьи. Впрочем. бывали и удачи: например, Светочка Сазонова однажды попала под трамвай, который отрезал ей колесом на ноге самый кончик большого пальца…
На должности ректора Харьковского государственного университета имени Горького Шура сменил (не непосредственно, а после какого-то очень временного ВРИО) известного Я. М. Блудова, отправившегося в лагеря лет, как после обнаружилось, на восемнадцать…
(Кто-то рассказывал мне со слов самого Блудова: будучи личным другом Емельяна Ярославского, он в "смутные годы" жил у этого видного большевика на даче и чувствовал себя в безопасности. Но лишь отважился уехать, как был арестован, и даже Емельян не смог (или боялся?) помочь…
В 1940 – 1941 гг. Шура был "большим человеком", а Тамара – ректоршей. Когда-то, почему-то она не вступила в партию, и это, возможно, спасло обоих от потрясений 37-го и последующих лет
(если, конечно, не считать потрясениями репрессии против ее родных и двоюродных братьев, многих близких людей. Но их самих репрессии не коснулись. Шура после 37-го даже пошел на взлет. Подумать только: ректор! Да еще и одного из крупнейших и старейших в стране университетов,
Само слово ректор было в те времена своего рода раритетом. Это сейчас во главе любого вуза стоит ректор, а в те времена у нас в Союзе так именовался лишь руководитель университета. Остальные вузы возглавлялись директорами. В общем-то, какая разница, скажет читатель – и будет прав. Есть лишь небольшой оттенок: директор – должность назначаемая, а ректор – выборная, и в этом названии сохраняется какое-то воспоминание о кастовой демократии академического сословия.
Положение обязывает: Шура постоянно должен был как ректор где-то представительствовать, заседать, кого-то принимать, давать на дому обеды то в честь наркома, то в честь "советского графа" Алексея Толстого, то во чью-нибудь еще высокочиновную честь…
Квартира их была очень скромно, даже убого обставлена, но времена еще не предъявляли в этом отношении высокого стандарта. Впрочем. комнаты именно вследствие своей пустоватости были для устройства приемов очень удобны. Кроме того, особняк, в котором жил ректор, сам по себе имел внушительный "графский" вид.
Веранда, огромная и просторная (она еще и сейчас на виду: как раз возле остановки трамваев, идущих по Бассейной (ул. Петровского) в сторону парка) мне особенно нравилась. Там я целыми днями играл с восьмилетней Светкой и совсем еще маленьким – четырехлетним – Игорьком: своими двоюродными. В сентябре начались было занятия в школе – правда, не совсем в школе (ее здание забрали под госпиталь), а в полуподвале одного из соседних домов, но из-за участившихся бомбежек и ежедневного отъезда учителей и школьников уроки срывались, и родители вовсе перестали отпускать детей в школу (я учился тогда в 3-м классе). В городе все сильнее пахло войной.
Еще с лета гнали по улицам скот на Восток: шли усталые пропыленные дядьки позади одуревших стад; коровы мычали, овцы блеяли в теснине каменных улиц, толкая друг друга, обтекая остановившиеся трамваи. Водители, вытирая потные лбы, терпеливо ждали, пока стадо пройдет, люди на тротуарах жались к стенам домов, заскакивали в подъезды.
Стали строить баррикады из разного хлама, обкладывали их мешками с песком, оставляя узкий проезд для машин. Чуть ли не на каждом перекрестке устроили окопчики с пулеметными гнездами, и в них круглосуточно дежурили красноармейцы.
Наконец, в областной газете появилась передовица "Не сдадим родного Харькова!", и всем стало ясно, что город обречен.
Уезжали сначала организованно – с заводами, с учреждениями. Шло много разговоров: "Вы едете?" – "А вы?" – "Ну, это ненадолго". – "Но, знаете, все-таки… Куда-то на чужбину…" – и т. д.
Под нами на Дзержинской жили Гафановичи, они все уехали, а их старик-отец не пожелал. Это был коренастый, крепкий еврей с седой бородой, с бородавкой под глазом. Как-то раз у них дверь захлопнулась на защелку автоматического "французского" замка. И этот почти семидесятилетний дед пришел к нам на балкон, взял веревку, навязал на ней узлов, чтобы руки не скользили, привязал к балкону и спустился по веревке с четвертого этажа на свой третий, чтобы войти в квартиру через балконную дверь. Кроме храбрости и рисковости, надо еще и силу в руках иметь! Такому человеку, казалось, износа не будет.
В газетах много писали о зверствах фашистов, о том, что евреев они преследуют особенно.
– Шо ви мине пугаете шо? – говорил Гафанович. – Ну, убъють, ну, повесять. Так шо? Игде человек родился, там и должен умереть. Никуда не поеду, я вам говору, и не морочьте мине голову.
(Такой ход рассуждений назовем "комплексом Гафановича" – запомните этот термин, он нам потом пригодится).
А теперь расскажу о "комплексе Жидовецкого". Этот молодой инженер, тоже еврей, жил в квартире над нами. Женат был на русской или украинке – взрослые говорили, что она – красавица. Незадолго перед войной у них родился ребенок.
Жидовецкий приходил к нам звонить по телефону. Договариваясь о чем-то, часто повторял собеседнику в трубку: "добге-добге" (то есть – "добре", то есть, по-украински, "ладно", "хорошо", – он картавил). Придя в очередной раз и застав родителей за упаковкой вещей, – стал уговаривать:
– Ну куда вы собгались? Кого вы боитесь? "Звегства"? "Гаспгавы"?
Бгосьте! Гегмания – культугная стгана, немцы – культугный нагод, все эти госсказни – пгосто пгопаганда!
Один "комплекс" стоит другого: "культурный народ" в конце декабря расстрелял в Дробицком Яру, за Тракторным и Плиточным заводами, и старика Гафановича, и молодого Жидовецкого, и, как мне рассказывали, красавицу жену его, которая не пожелала воспользоваться своим славянским "преимуществом" и разделила судьбу своего мужа и ребенка, а заодно и "всех жидов города Харькова", как было сказано в приказе немецких властей…
Расстреливали оккупанты и граждан других национальностей, но, так сказать, выборочно, а с евреями расправлялись (как и с цыганами) сплошняком. Сейчас кому-то очень хочется замять эту подробность, эту разницу. Иногда ее просто не учитывают. Ведущий в документальном фильме о Бабьем Яре – киевском аналоге нашего Дробицкого, – украинский поэт и публицист Виталий Коротич, заявляет: "Вот, например, меня фашисты могли убить просто за то, что я – украинец". Но ведь не всех украинцев они убивали. А евреев старались извести под корень -: всех до единого. Для украинцев или для других это было небольшим, но все же утешением: кому-то еще хуже! Во время войны Василий Гроссман в одном из рассказов устами своего героя раскрыл этот дьявольский замысел нацизма. Но кто-то упорно противодействует исторически правдивому изложению событий тех лет, Кто-то старается исказить факты. Зачем?
Немцы где-то в середине декабря 1941 года расклеили по Харькову приказ: на сборный пункт в бараки Станкостроительного завода предписывалось явиться, как уже сказано. "всем жидам города". После чего их всех и порешили в недальнем овраге. Этот эпизод был широко освещен в советской и зарубежной печати в годы войны, подробно раскрыт на харьковском процессе военных преступников в 1944 году, фигурировал и на процессе главных военных преступников в Нюрнберге. Приказ немецкого коменданта вскоре после освобождения Харькова экспонировался в здешнем историческом музее – я сам его видел и читал. Но вскоре экспонат убрали.
А где-то в 60-е годы вышел сборник документов времен оккупации, в котором (со ссылкой на архив) сказано, будто фашисты в декабре 1941-го издали в Харькове вот какой приказ: в бараки близ ХТЗ предлагалось явиться не "всем жидам", а жителям центральных улиц. Получалось, что этих-то жителей, независимо от национальности, и уничтожили…
Ложь! Не было такого документа! Многие жители центральных районов, как ни трудно пришлось, проживали на одном и том же месте всю войну – некоторые и до сих пор там живут. Приказ касался "жидов". и только "жидов". Для чего понадобилось кому-то фальсифицировать исторический факт? Конечно же, для того, чтобы уменьшить естественное человеческое сочувствие к беспримерным страданиям евреев во время гитлеровской оккупации. Дескать, все страдали. Да, но не так всплошную, не так поголовно – и, главное, не за одну лишь "вину": свою "презренную" национальность. А ведь именно в этом и заключалась страшная суть гитлеровской сегрегационной машины. Но безмозглость, лютая ненависть или еще какие-то причины заставили составителей и редакторов книги пойти на прямой подлог. Этот подлог неоднократно повторялся в газетах и в других изданиях.
Но вдумайтесь, какой смысл кроется в нем для человека, который знает правду. Он безошибочно поймет, кто имеется в виду под "жителями центральных улиц". Зачем, подумает он, выбран столь странный синоним слова "жид"? Чтобы скрыть истину? Или чтобы внушить читателю: "жиды" жили только в центре, в центре жили только "жиды"… Но ведь это – ложь! Например, на Москалевке жило так много евреев, что даже шуточная загадка была: "Какая улица названа именами двух евреев?" – Ответ: "Моська, Левка"…
Вернемся, однако, в сорок первый год.
У наших родителей никаких сомнений в истинности сведений о жестокости фашистов, к счастью, не было. Отец стал добывать для семьи посадочные талоны в какой-нибудь беженский эшелон. Сам же все рассчитывал получить боевое назначение.
Тем временем дядя Шура Сазонов находился "на окопах" (то есть – на рытье укреплений) во главе чуть ли не дивизии народного ополчения. Где-то под Днепропетровском дивизия попала в котел, и довольно долго его судьба оставалась нам не известной.
Однажды вечером, когда мы все сидели за столом, дверь из коридора отворилась, и в комнату вошел заросший бородою, грязный, страшный мужик с котомкой за плечами. Тамара вдруг дико закричала, бросилась незнакомцу на грудь. Это был Шура. С трудом вышел он из окружения.
Вскоре Шура отправил семью эшелоном на Восток, а сам остался в Харькове – заканчивать эвакуацию университетского имущества. 23 или 24 октября, уже когда в город с запада входили немцы, он ушел пешком на восток вместе с двумя-тремя сослуживцами, сопровождая подводу, в которой были сложены деньги из университетской кассы (зарплата сотрудников) и драгоценные металлы из лабораторий: золото, платина… Пройдя пешком сотни километров, сдал все это в банк и много позднее добрался до своей семьи, которая в это время жила уже в Кзыл-Орде, в Казахстане, – сюда был эвакуирован и Киевский университет, ректор которого стал главой объединенного Украинского университета, а Шуру сделали проректором. Бедовали они там страшно. Но все выжили, а в 43-м его послали в освобожденный Харьков. Весной 44-го, вскоре после нашего возвращения, вернулась и Тамара с детьми.
Но я опять забежал вперед. Пока что мы лишь в 41-м. Сазоновы уехали на вокзал, мы остались в их квартире. Как вдруг прибегает папа и трясет в воздухе посадочными талонами: ему дали их в военкомате на тот же эшелон, которым должна ехать Тамара с ребятишками. Неслыханная удача! Узлы у нас уже упакованы, остается только нанять транспорт. Вот и он: телега, влекомая одной лошаденкой под водительством пожилого дядьки.
Взгромождаем на телегу свои пожитки, меня усаживают рядом с возницей, Марлену – на вещи, мама с папой идут пешком.
Медленно, страшно медленно тащимся к вокзалу. Вот уже мы совсем рядом – на Красноармейской, за поворотом – площадь Красного Милиционера, на которой – Южный вокзал… Как вдруг завыли сирены, и искушенный "водитель кобылы" немедленно вводит ее под уздцы во двор большого дома: так положено во время воздушной тревоги.
В бомбогазоубежище с интсресом разглядываю толстые, обитые железом двери, тяжелые запоры на винтах, крупные заклепки. А время идет. Наконец, бомбежка кончилась. Мы быстро преодолеваем те 200 – 300 метров, которые отделяли нас от вокзала. Но… поезд ушел!
Бесславно продефилировали мы вспять на той же кляче – навстречу потоку таких же телег, машин, тачек, груженных узлами и чемоданами…
Через два-три дня мы все же уехали. Папа достал другой посадочный талон – на сей раз "куда глаза глядят": до станции Елань, Сталинградской области ("глубокий тыл", как он сказал).
Грузились на товарной станции. Толпа ринулась в открытые двери маленького товарного вагона. Мне при посадке наступили на горло, – не в переносном смысле, а в буквальном. За несколько секунд "телятник" был набит доотказа.
Папа куда-то ушел, потом вернулся и, ничего не объясняя, стал нас выгружать.
– Там, в конце эшелона, совершенно свободный пульман, – объяснил он маме – тихо, шопотом, чтобы люди не услышали и не опередили нас.
"Эшелон"! "Пульман"! Какими заманчивыми казались мне эти диковинные слова.
В пульмане – большом четырехосном товарняке – и в самом деле было попросторнее. Мы выложили узлы вдоль стены, затем разложили постель так, что узлы оказались у нас в головах. Так же устраивались и другие.
Перед отъездом много разговоров было о том, где маме хранить деньги. Обычно она носила их в своей "сумке", как она называла ридикюль, но в дороге это было неудобно, непрактично и ненадежно. Решено было пошить для денег мешочек, и мама, подобно Антону Пафнутьевичу из "Дубровского", повесила его к себе на шею, спрятав на груди, и за всю дорогу ни разу не снимала. Вытащить рубль для нее теперь каждый раз было проблемой.
Ночью эшелон тронулся и минут через 15 – 20 остановился на пригородной узловой станции Основа, где простоял всю ночь.
Где-то заполночь, когда все в вагоне спали, кто-то что есть силы заколотил в дверь.
– Открывай – милиция! – раздался зычный голос. Мужчины откатили дверь, и в вагон вошло четверо: три женщины и мужчина. Мы потеснились, и они улеглись на пол возле нас.
Под утро, 29 или 30 сентября, мы укатили в неизвестность.
Intermezzo-4
ЧУВСТВО РОДИНЫ
Я пересек ее с Запада на Восток и с Юга на Север. Побывал в Москве и Ленинграде, Донецке и Горьком, Днепропетровске и Тбилиси, Таллинне, Орджоникидзе, Полтаве, Риге, Уссурийске, Челябинске, Умани, Одессе, Симферополе, Кисловодске, в Целиннон крае и на Кубани, в Воркуте и Мордовии, в Кировской области и в Крыму, у подножья Казбека и в Поволжье, на Урале и в Юрмале…
Конечно, еще больше мест, где мне так и не удалось побывать, но и увиденного достаточно, чтобы сказать о своей стране: она прекрасна!
Я говорю это с чистым сердцем и неотягченной совестью. Хотя не все места были хороши и не все увиденное – отрадно. Что веселого в посещении концлагеря? Нелегкими были и дороги беженцев, служба в армии. С целины я привез болячку на всю оставшуюся жизнь.
И однако, радовали или огорчали посещенные места, это моя страна, иной родины у меня нет и быть не может.
В ХХ веке чувство родины подверглось небывалому испытанию.
Миллионные массы поменяли среду обитания и оказались в чужой стране. Появились британские индийцы, канадские украинцы, американские русские… Евреи, не имевшие своей земли две тысячи лет, вновь обрели ее, а многие палестинские арабы, напротив, стали скитальцами.
Много разговоров идет о том, что родина – понятие отжившее.
Мол, где мне хорошо, там и родина.
Но что такое хорошо? Сытно? Вольно? Безопасно? В таком случае Россия никогда не была родиной для миллионов своих сынов и дочерей.
Нет, чувство родины – это не чувство сытости или свободы – оно не зависит от них.
Может быть, оно и исчезнет когда-нибудь вместе с разнобоем языков, с государственными границами, по мере развития транспорта на Земле. но пока что до этого далеко. Для большинства людей разлука с родиной, особенно эмиграция, – тягчайшее моральное испытание, которое не все выносят. По крайней мере, оно не для меня.
И не потому, чтобы я грешил комплексом Жидовецкого – нет, я далек от иллюзий. Но комплекс Гафановича принимаю всей душой: умереть хочу здесь.
В сорок первом мы ехали не умирать, а жить. И ехали не на чужбину: страна была огромной, не всегда ласковой, но казалась своей.