Текст книги "Записки без названия"
Автор книги: Феликс Рахлин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Мы явились на одно из тех сборищ, которые были частыми в быту наших харьковских родственников. Мое случайное детское речение надолго сделалось крылатым в семейном кругу.
Добродушные, доброжелательные, словоохотливые, собирались Рахлины, Росманы, Злотоябки то у Сонечки, то у ее двоюродной сестры Веры, то еще у кого-нибудь. Приходили по поводу и без повода – повидаться. Порой "просто так" собиралось до сорока человек.
Пили чай, беседовали. Одной из главных тем было обсуждение житейских дел, семейных успехов и горестей, фамильных добродетелей и недостатков. Считалось, например, что Рахлины, хотя и талантливы и работящи, но – непрактичные идеалисты. Столь же многочисленной, способной и трудовой, но более деловитой, реальной, практичной слыла родственная им фамилия Росманов. Сестра моего деда Софья. Абрамовна вышла замуж за Данила Росмана, и от этой пары произошло обильное потомство. Как это нередко бывало у евреев, уже в следующем поколении семьи вновь переплелись: одна из дочерей вышла замуж за своего родного, по матери, дядю – Александра Абрамовича Рахлина. Это еще более запутало и без того сложную родословную паутину наших семейств, вызывало шутки и недоразумения. Сын Веры и Шуры Рахлина – Илья, впоследствии известный в Казани вузовский деятель, подобно Марку Твену, высчитал, что приходится "сам себе дедушкой"…
Пока что, не окунувшись во всю эту родственную канитель, мы уехали в Полтаву, где жил папин брат Лева, а затем вместе с его семьей отправились на дачу в Шишаки – большое село на берегу Псла.
Шишаки
Лева был старше нашего отца на два года – он, как говорится,. "ровесник века". Подобно папе, Лева служил в армии, преподавал в одном из военно-учебных заведений Полтавы политическую экономию.
Я приехал в Полтаву с мамой и бабушкой Женей. Левина семья жила в маленьком домике, "погрязшем" в зелени и цветах. По залитому солнцем дворику бегала глазастая и юркая двоюродная моя сестра Стелла, готовясь поливать цветы. Хорошо известную мне по Ленинграду лейку она называла неожиданным для меня словом поливалка.
В полутемной комнате Левина жена Рая кормила годовалого Эрика – Эрнста, названного так в честь товарища Тельмана – лидера немецких коммунистов.
Тетя Рая – маленькая, юркая, с живым лицом, всегда считалась в семье умницей и "мужиком в юбке". Ее отец до революции был настоящим буржуем: он владел в Донбассе шахтой, магазином и, может быть, чем-то еще. После экспроприации поступил на службу бухгалтером, а к старости даже заработал маленькую пенсию.
В связи с пенсией Давид Леонтьевич Рутштейн отдавал должное советской власти, но все-таки ее ненавидел, а потому к зятю-коммунисту относился довольно враждебно. Может быть, по этой причине они и жили врозь: старики – в Харькове, а Рая с Левой – в Полтаве.
Тетя Рая закончила в Харькове "институт народной освиты", как стали одно время называть Харьковский университет. Чтобы получить доступ к образованию, официально отказалась от отца, ушла из семьи. Отказ был чисто номинальным и состоялся с ведома и даже по настоянию отца.
Училась она вместе с папиной сестрой Тамарой, а ухаживавший за неюЛева – слушатель курсов "червонных старшин" – вместе с бывшим донецким шахтером и слесарем Шурой Сазоновым. Кажется, Лева и ввел Шуру в семью Рахлиных. Тот пламенно влюбился в полную, белокурую, очаровательную Тамару – в недавнем прошлом сотрудницу аппарата ЦК Украинского комсомола, и вскоре они поженились.
У Тамары с Шурой родилась Ирочка. а у Левы и Раи – Стелла, т. е.
"звезда".
Тамара и Шура в семье стали своего рода исключением: они давали своим детям довольно традиционные имена, вне революционной тематики и ассоциаций. Следующих после Ирины детей назвали Светланой и Игорем. Еще у Абраши была Лида, у совершенно беспартьийной четы Злотоябко – Михаил (Миля)… зато у всех остальных дети были наречены только по "ревсвятцам": Эрнст, Стелла, Зоря, Вилен, Владимир…Все же наших родителей не переплюнул никто: я – железный Феликс, а моя сестра – та и вовсе сочетала в себе весь марксизм-ленинизм.
Году в тридцать втором Ирочка в Киеве, где Сазоновы тогда жили, села на перила, чтобы прокатиться вдоль лестницы вниз, но с высоты пятого этажа сорвалась в пролет и убилась насмерть. С той поры Сазоновы, где бы ни жили, селились только в первом этаже, надеясь уберечься от судьбы. Боже, как она насмеялась над ними! Но об этом позже, а сейчас продолжу рассказ.
Со Стелой, которая старше меня всего лишь на год, я играл на полу за кроватью. Игру придумал непристойную – вызванную проснувшимся во мне интересом к различиям в строении тела девочек и мальчиков. Я предлагал Стелле убедиться в этих различиях собственноручно. Стелка, не будь дурак, немедленно наябедничала на меня старшим. Подошла бабушка Женя, стала грозить пальцем, назидательно предостерегая:
– Бо-же со-хра-ни, деточка! Бо-же со-хра-ни!!!
В Шишаках должны были жить семья Левы, наша семья, Миля Злотоябко и Сазоновы. Выбрано было это село не случайно: там постоянно жила и заведовала местной больницей родственница Ени Злотоябко – тетя Поля.
На железнодорожной станции поздно ночью нас встречал дядя Лева с подводами. Одной из них правил он сам.
Я лежал в телеге, смотрел в глубокое звездное небо и… сочинял музыку. Придуманные мною две-три музыкальные фразы помню до сих пор.
От огромного села Шишаки, которое находится к северо-западу от Полтавы, между Сорочинцами и Диканькой, в самой сердцевине гоголевских мест, в моей памяти остались лишь осколки: хата под очеретом, где жили мы, огород с тропинкой к соседскому добротному дому с верандой, в котором поселилась Левина семья, глубокий овраг, по краю которого мы ходили к тете Тамаре, обсаженная вербами дорога к реке – и сам Псел, плавно текущий в камышах между пологим "нашим" берегом и крутым противоположным, за которым чернел загадочный темный лес.
У реки собирались дачники: тетя Рая с крошечным Эриком, массивный, с круглой бритой головой, Шура Сазонов, умевший как-то удивительно вкусно, с четкой скандовкой выговаривать слова, его трехлетняя дочь Света, пятилетний – я, тринадцатилетний Миля, моя мама, принимавшаяся вдруг приседать в воде, хлопая по ней ладонями и громко взвизгивая от удовольствия, и другие взрослые и дети.
На бричке с кучером подъезжала тетя Поля – та, что работала главврачом местной больницы. Был здесь и другой родственник Ени Злотоябко – его родной брат Боря. Раздевался. Громко крякая, входил в воду, нырял и, отфыркиваясь, плыл к другому берегу. Плавая там под обрывом, кричал, широко раскрывая рот:
– Глу– бо-ко-о-о!!!
"Г" произносил по-южно-русски, горловым придыханием, а на каждом "о" делал упор, как это свойственно украинцам (и украинским евреям).
Миля называл его "дядей Борей Голопупенко". Я считал, что это настоящая Борина фамилия. Она удивительно шла к нему – толстобрюхому, с существенным пупом в центре круглого живота.
Дядя Шура Сазонов, переплыв речку, долго стоял на том берегу, вызывая у меня зависть и любопытство: мне казалось, что там другая жизнь, все – другое, необычное. Вернувшись, дядя Шура подтверждал это предположение:
– Я видел там мма-ллень– кких чче-лло-ввечч-кков, они ез-здят в мма-ллень-кких вва-ггон-ччи-кках…
И т. д.
Но как-то мы все пошли в дальнюю прогулку, перешли вброд речку в другом месте, гуляли на "том берегу", однако он оказался почти как "этот" – и никаких "чче-лло-вве-ччков не встретили. Попались, правда, в лесу какие-то пьяные мужики, но роста вполне обыкновенного. Великий мастер врать был дядя Шура! За это я и любил его всю жизнь.
Мои родители, во всяком случае – папа, бывали в Шишаках наездами, со мной возилась, в основном, бабушка Женя. Леву тоже помню урывками. В его жизни, в жизни моих родителей начинались как раз тогда страшные дни и годы, но я и не догадывался об этом. У меня тогда в голове жила одна заветная, жгучая мечта.
Хочу лошадь!
Да, я мечтал о собственной лошади. Одна мысль о том, что такое возможно, вызывала ощущение счастья. Как хорошо, что мне еще не были известны актуальные подробности коллективизации, а именно то, что индивидуальное владение конским тяглом порой служит основанием для раскулачивания и ссылки. Да к 36-му году, пожалуй, уже и не было на Украине крестьян, единолично владеющих хотя бы захудалой клячей. Всего этого мне знать было не дано по возрасту, а по возрасту мне было – хотеть владеть! Я и сейчас не знаю животное лучше, чище, красивее лошади.
Однажды во время купания взрослых в реке я забрался в стоявшую на берегу бричку тети Поли, рядом с кучером, а сзади насели другие ребятишки. Тетя Поля купалась, кучер сидел рядом со мной, я держал в руках вожжи. Вдруг он сказал мне:
Паняй додому!
Испугавшись такого доверия, я, однако, крикнул, не надеясь на успех:
– Н-н-но-о!
И лошадь пошла! Для городского мальчика это было чудом! Преисполненный1 гордости, я правил ею, возле Левиной дачи сказал "тпру!" – и команда сработала! Я был в восторге от лошади, но особенно – от себя самого и пристал к Стеле, чтобы она сказала спасибо. Мне было необходимо признание моего успеха. Но Стела начисто была лишена чувства благодарности и священного трепета. Я обиделся.
Вот, может, с того момента я и возмечтал о собственной лошади. Должно быть, хозяева узнали об этом. Потому что однажды кто-то из их семьи сказал мне:
– Бiжи швидше на вулицю – там тобi Iван коня привiв!
Действительно, хозяйский сын Иван возился около подводы. Выскочив во двор, я долго любовался подарком – чудесной смирной лошадкой, но Иван увел подводу со двора, и я понял, что обманут.
Несколько дней спустя тот же Иван сказал мне:
– Ходiм коня купувати!
Опять в моем сердце воскресла надежда. Мы отправились куда-то в другой конец села вместе с бабушкой. Она о чем-то договаривалась с хозяевами, Иван ходил по огромному саду, показывал мне птичек, попавших в сеть: они возились там, даже летали под сеткой, но выбраться не могли.
Опять меня обманули. Лошади не было. Вновь мне было суждено пережить обман и разочарование.
В Шишаках впервые испытал я на себе и бессмысленную людскую злобу, подлую месть. Как-то со Стеллой мы бежали через огород по тропке от них к нам. Стелла показала на кустики какого-то растения и сказала, что там, в земле,. лежит картошка. Настоящая. Я не поверил: а чего это она там лежит?
– Она там растет, – сказала Стела. – Вот дерни – и сам увидишь.
– Я легко вывернул кустик – и, в самом деле, среди комьев земли увидал розовые клубни. Мы оба так испугались, что тут же и удрали, оставив на месте все следы преступления. Дочь хозяйки огорода, злющая 16-летняя девка Одарка, догадалась, чья это работа, хотя мы и не признались. Однажды, когда я спал во дворе на раскладушке, она стянула лежавшие на земле мои сандалии и забросила Бог знает куда. Один нашли, а другой и до сих пор где-то там…
Сделала это Одарка – знаю точно, хотя она и не призналась…
Вскоре в Шишаки приехала Марлена. Сестренка уснула с дороги, а мы, дети, собрались в хате и ждали, когда она проснется. Я отвык от нее и теперь долго смотрел на ее забытое лицо. В хате, где она спала, стояла пугающая тишина, ставни были полузакрыты. Все в тишине глядели на спящую, как вдруг она стала просыпаться… Личико дрогнуло, веки зашевелились… В полумраке это вышло как-то страшновато, и мы со Стелой дружно заревели: она – от испуга, а я – еще и оттого, что вдруг узнал и вспомнил сестру.
В.детстве я от радости всегда плакал..
Intermezzo – I _
ДАВНЫМ-ДАВНО…
«О-вэй-вэй=хэмбайо, что значит давным-давно…»
Давным-давно были у меня родители: маленькая, курносая, темноглазая мама, веселый, стройный отец, с плеч которого я легко доставал руками до потолка.
Давным-давно их нет на свете. Я не люблю ходить на их могилу. Они живут во мне. Иногда снятся. Мы разговариваем, плачем, смеемся – как бывало в жизни.
Никакими рассуждениями, наставлениями, постановлениями ни объяснить, ни оправдать то, что с ними сделали. Можно только рассказать.
Но… можно ли?
Если этим запискам когда-нибудь суждено увидеть свет – поймите меня! Любая эпоха – это не только гиганты: Аристотель, Наполеон, Лев Толстой, Лев Ландау. Миллионы безвестных судеб, крошечных жизней, из которых одни убеждены в своей высокой ценности, другие – в полнейшем ничтожестве, а третьи и вовсе не рассуждают, для чего живут, – все они так или иначе, в действительной или страдательной роли формируют ход событий.
"Без неприметного следа мне было б грустно мир оставить…"
Оно, конечно, так. Но не столько собственный след хочу впечатать в память поколений, сколько приметы времени, в котором мне суждено было жить. Бесконечно жаль, если виденное, слышанное, пережитое ухнет вместе со мной с моста в Лету – и подернется зеленой ряской забвения.
А потому – прошу вас: читайте, запоминайте: вот так жили люди ХХ века в одной, отдельно (Богом или Дьяволом – на муки) взятой стране.
"О-вэй-вэй-хэмбайо", то есть давно-давно…
"Жизнь тому назад".
Глава 2. Via dolorosa.
1937:тема с вариациями_
__
Первая ласточка – Лева
Дядя Лева мне запомнился по двум эпизодвм: как он вез нас на подводе и как брил тете Рае подмышки.
Между тем, роль его в семейной одиссее была гораздо существенней: он в ней стал первопроходцем.
После Шишак Лева вдруг исчез. А тетя Рая со Стелой и Эриком очутились в Харькове вместе с родителями Раи – Давидом Леонтьевичем и Агафьей Григорьевной. Мы у них часто бывали. Не видя дяди Левы, я спросил у своих родителей, где он. Мне ответили:
– На Дальнем Востоке.
В то время Дальний Восток в мальчишечьем воображении был связан со шпионами, самураями, пограничниками. В моей голове возник такой безупречный силлогизм:
Мой военный дядя Лева находится на Дальнем Востоке.
На Дальнем Востоке – пограничники.
Следовательно, дядя Лева – пограничник.
О том, что он мог оказаться шпионом или самураем, я как-то не подумал…
Но вот однажды я беседовал со Стеллой. Дело было перед самой войной, и, стало быть, мне тогда было около десяти лет, а она – на год старше.
– Ты знаешь, где мой папа? – спросила она таинственным шепотом.
– Знаю: на Дальнем Востоке!
– А вот и нет: он – на Урале, – с удовольствием поправила меня Стелла. И тут же задала второй вопрос:
– А знаешь, что он там делает?
– Да: он стережет границу! – твердо ответил я.
– А вот и нет! – с еще большим удовольствием возразила Стелла. -
Он там сидит!
– На чем сидит? – спросил я растерянно…
«На чем сидит» дядя Лева, выяснилось довольно быстро, а вот за что он сел – остается неизвестным и до сих пор. Иные склонны считать, что за собственную глупость. Другие говорят помягче: за наивность, за пылкость, легковерие… Впрочем, судите сами.
Дядя Лева как раз был на отдыхе, когда началась кампания 1936 года по обмену партдокументов. Со столбцов всех партийно-советских газет буквально набрасывались на читателя призывы: быть честными и откровенными перед партией, критиковать друг друга и не скрывать собственных колебаний и упущений, если они были.
А у дяди Левы были колебания. Правда, он о них НИГДЕ, НИКОГДА И НИКОМУ НЕ ГОВОРИЛ, никак они на его конкретной деятельности не отразились Но сам-то Лева знал хорошо: в таком-то году, во время такой-то дискуссии по такому-то вопросу он (молча!) сомневался в правильности генеральной линии.
И дядя Лева наедине со своей Партийной Совестью спрашивал: как быть?
– Ты не имеешь права молчать! – сказала ему Партийная Совесть.
Лева прервал свой отпуск и поехал на службу: признаваться.
– Ага! – сказали дяде Леве Товарищи по Партии. – Что ж ты до сих пор молчал?!
И дядю Левы исключили за… неискренность перед партией!
Через некоторое время пришли другие товарищи – из НКВД – и арестовали дядю Леву. Ему повезло: заря массовых репрессий еще только-только занималась над страной, и его судила не "тройка", не загадочное "особое совещание", а обыкновенный суд. Даже был такой предмет роскоши, как защитник.
Леву обвинили в том, что он, читая лекции по политэкономии, не подвергал или недостаточно резко подвергал критике буржуазных экономистов. В качестве вещественных доказательств обвинение предъявило… конспекты Левиных слушателей. Товарищи бывшие и сегодняшние студенты, к вам обращаюсь я, друзья мои: скажите, как на духу, всегда ли вы подробно записывали за преподавателем его вдохновенные лекции?!
Но мы с вами невзначай стали рассуждать по той же идиотской логике, которой пользовались Левины гонители. Давайте, однако, допустим, что мой дядя был не слишком честных правил и что он, действительно, недостаточно критиковал Адама Смита или попа Мальтуса – более того, что оказался последователем кого-то из них – или их всех скопом. Так что: его надо за это посадить в кутузку?
Но суд рассуждал так, как ему было велено – и потому приговорил дядю Леву к ПЯТИ годам лишения своды – за антисоветскую дщеятельность!
Но ведь у него был, как мы помним, защитник, адвокат, участвовавший в прениях сторон… С его помощь Лева, используя право, предоставленное ему только что принятой Сталинской Конституцией, обратился в какую-то высшую инстанцию (в Верховный Суд, что ли…)
Высшая инстанция решительно встала на защиту Закона. Несправедливый приговор был отменен. "Особое совещание" при наркоме внутренних дел (или – госбезопасности?) заменило несправедливый пятилетний срок на справедливый – ВОСЬМИЛЕТНИЙ.
Эту историю я рассказываю по позднейшим воспоминаниям родственников. Могут быть мелкие неточности. Но главное передано точно. Порукой тому – полная реабилитация Левы в 1956 году, а в 1967-м – награждение его в честь полувека Советской власти орденом Красной Звезды за боевые заслуги в гражданской войне, за многие годы службы в Красной Армии и… за то, что выжил. Мои родители не дожили до этого юбилея – о них и не вспомнили!
Лева оказался в нашей семье первой птахой, попавшей в сети, которые год 1937-й расставил сотням тысяч, а, может, и миллионам людей.
За Левой в свой, так сказать, via dolorosa отправились Абраша, Додя,, Бума, Илюша Росман, Моня Факторович и многие другие из нашей родни, – всех не упомнить… Легче составить список тех, кто не сидел.
Это Шура Сазонов, умевший вовремя прервать связь с опальными родственниками, но и вовремя ее возобновить, так что и родня не успевала обидеться, и органы уже не трогали. Но, может быть, просто очередь до него не дошла?
Это и Гита, которую спасло сумасшествие: из партии ее исключили "механически" – всего лишь за неуплату членских взносов.
Это – еще несколько человек… Остальных старших членов семьи аквилон незабываемого тридцать седьмого тронул достаточно ощутимо Даже Боря "Голопупенко" – обыватель, далекий от всякой политики, – и тот несколько месяцев просидел в тюрьме по политическому обвинению.
Вот ряд историй тех лет.
«Так надо!»
Очень рано исключили из партии Этю – мамину младшую сестру. Она к тому времени была директором фабрики, членом бюро райкома.
Этя была из трех сестер Маргулис самая спокойная, уживчивая и добрая. Доброта светилась в ее карих глазах. Однажды в Житомире во время погрома петлюровец, заскочивший для грабежа в их бедную комнатенку, чуть не расстрелял дерзкую Гиту. Этя бросилась ему в ноги и уговорила бандита не убивать сестру.
Погромщики не были сентиментальны. Одного из наших житомирских родственников они посадили на кол. Но на этот раз уговоры подействовали – у Эти был удивительный дар убеждения и кроткий, теплый, лучистый взгляд. Петлюровец матюкнулся, вложил револьвер в кобуру и ушел
В первые годы революции, еще девочкой, Этя жила в детдоме, потом работала на фабрике у станка, училась на рабфаке, в комвузе и со временем стала директором той самой фабрики, на которой начинала свой "Светлый путь"…Впрочем, кажется, я повторяюсь…
В 1928 году, в возрасте, думаю, не более 22-х лет, Этя выступила на собрании против… товарища Сталина! Она сказала, что, по ее мнению, товарищ Сталин слишком круто расправляется со своими противниками. Не мешает ему н6апомнить о "завещании" товарища Ленина…
В 1936 году Этю вызвал секретарь райкома и, пряча глаза, сказал:
– Вот что, Маргулис. Мы тебя знаем, ты – наш человек Но партии нужно, чтобы ты была исключена. Прояви сознательность и пойми: так нужно для партии!
И – исключили. Этя проявила сознательность и пошла опять к станку. Ее муж Шлема остался в партии. Он в это время служил в НКВД, откуда ему пришлось уйти, но лишь на время…
Абраша и китайский вопрос
Папин брат Абраша – тот, который окончил военно-инженерную академию и жил в Москве – когда-то (в 1928 или 1929 году) выступил на партсобрании во время дискуссии по китайскому вопросу. Весьма возможно, что Абраша был даже неправ. А, может быть, и прав на 100 процентов. Было ему тогда лет 20 с небольшим.
Но в 1936 году ему не обменяли партбилет. Ни комсомольское прошлое, ни партийная активность, ни личное обаяние – ничто не помогло. А к тому же, и Лева, брат его, сидел…
Абрашу "вычистили". Не вмешивайся, Абраша, в китайский вопрос!
Мамина ошибка
Настал черед наших родителей карабкаться на партийную голгофу.
Заполняя анкету. Мама указала, что в 1926-м, что ли, году, во время выступлений "новой оппозиции" Зиновьева, она допустила колебания в проведении генеральной линии.
Вполне легко мама могла оказаться среди участников оппозиции: ведь она не была умудрена ни годами, ни "все объяснившим" "Кратким курсом истории ВКП(б)", сочиненным т. Сталиным и Ко десять-двенадцать лет спустя. Но дело обстояло как раз наоборот: она была против оппозиции. По требованию противников Зиновьева собралось партсобрание коммунистического университета им. Зиновьева, где она как раз тогда училась. Но сторонники лидера оппозиции, во главе с ректором комвуза Мининым, объявили собрание неправомочным, так как оно собралось по требованию меньшинства. Они призвали коммунистов уважать Устав и покинуть собрание.
По Уставу они были правы. Мама ушла. Но потом поняла: с врагами надо бороться даже не по Уставу! И тот свой поступок осудила как колебание.
После разгрома новой оппозиции на маме осталось пятно: зачем ушла с собрания? Вот почему после смерти Кирова, в которой объявили виновными зиновьевцев (а на самом деле, как намекнул Хрущев на XXII съезде, это убийство было дьявольской мафиозной акцией тогдашнего ГПУ), у нее начались по партийной линии неприятности. Впрочем, так ее хорошо и по-хорошему знали в Ленинграде, что там непросто было ее из партии исключить. Но тут папу перевели в Харьков. И она уехала вслед за ним – к полному удовольствию мафии, разгонявшей актив ленинградской парторганизации – самой непокорной сталинскому диктату.
Таким образом, фактически их с папой отъезд был чем-то вроде партийной ссылки. В Харькове маму отправили на низовую техническую работу на какой-то маленький заводишко. И тут, едва начался обмен партдокументов, ее исключили: "за принадлежность к новой оппозиции",
– Но я же к ней не принадлежала…
– Тогда – за сокрытие принадлежности…
– Но я не скрывала – я ведь писала во всех анкетах о своих колебаниях…
– Ну, вот, вы и сами признаете…
И – баста!
Папина ошибка
Папа тоже имел колебания, но, в отличие от Левы, во время чисток об этом писал в анкетах.
Собственно говоря, колебание было одно-единственное. Исключая эту случайность, папа был непоколебимым большевиком.
В 1923 году во время партийной дискуссии он выступил против товарища Троцкого. Но в одном вопросе – организационном – он поддержал т. Троцкого и тт. Томского и Преображенского. Свое мнение папа изложил открыто на партийном собрании. Ему было тогда двадцать лет.
Буквально через два месяца, под влиянием какой-то правильной конференции, папа мнение изменил и с той поры стал громить т. Троцкого по всем вопросам, включая организационный. А т. Сталина по всем вопросам поддерживал и одобрял.
Папа умел предпочесть общественное личному. Вскоре после гражданской войны восемн.адцатилетним мальчиком вступил в комсомол. Как раз в это время проходила облава на меньшевиков. Спасаясь от нее, в дом к папиным родителям пришла переночевать их знакомая – большой друг Сонечки и всей семьи, но… член РСДРП(м).
– Извини, Манечка, – сказал папа волнуясь, – но мои убеждения не позволяют мне идти на сделки с совестью. Если ты у нас останешься, я вынужден буду сообщить…
И меньшевичка Манечка пошла искать другое убежище.
Вот и теперь, заполняя анкету. Папа, со свойственной ему искренностью, признался в своей былой ошибке. Но кроме этого он, как честный коммунист, написал и о том, что его родные братья, и жена, и ее младшая сестра, исключены из партии за принадлежность к оппозиции, а старший брат, сверх того, еще и репрессирован.
– Почему же вы раньше не сообщили о принадлежности братьев и жены к оппозиции? – спросили у папы. Вразумительного ответа на этот вопрос он, конечно, дать не мог. Да и кто может дать разумный ответ на дурацкий вопрос?
Папу исключили "за связь с женой и братьями" Обратите внимание:
"за связь с женой"! Он восстал против формулировки – ее заменили:
"за сокрытие своей принадлежности к оппозиции 1923 года" – "Но я же не скрывал – всегда писал об этом своем выступлении, посмотрите анкеты и дела всех чисток. Я их всегда проходил без осложнений, хотя запись о колебании была!" – Хорошо: тогда все объединили и записали, примерно, следующее: "за принадлежность к троцкистской оппозиции 1923 года, за сокрытие принадлежности к оппозиции жены и двух братьев, за связь с врагом народа Ефимовым, за неискренность перед партией".
Начались для моих родителей мучительные дни. Мама то и дело ездила в Ленинград. Там хорошо ее знающие люди возмущались исключением, писали ходатайства. Маму то восстанавливали, то исключали вновь.
По 1939 год – год XVIII съезда ВКП(б) – родители не прекращали хлопот о своем восстановлении. Но после съезда отец получил открытку с каучуковой росписью Емельяна Ярославского:
"Для Вашего восстановления в партии оснований нет. Постарайтесь честным трудом заслужить доверие партии вновь"
Позднее в одной из официальных бумаг отец писал, что эти слова "воспринял как директиву партии". Печальнее всего, что так оно и было…
Цена жизни
Двоюродный брат отца Илюша Росман был начальником военного училища в Киеве и имел чин, соответствовавший нынешнему полковнику. За плечами у него была гражданская война и подполье – большевистское подполье в период деникинщины. Илюша и его родной брат Володя в составе группы молодежи готовились взорвать мост (должно быть, через Ворсклу), но попали в лапы деникинской контрразведки. Их приговорили к смертной казни. За молодых подпольщиков вступился знаменитый писатель Владимир Галактионович Короленко – тот самый, кто отстоял от облыжных обвинений в ритуальных убийствах мултанских вотяков и еврея Бейлиса.
Короленко надел фрак и явился к деникинскому командованию.
Впрочем, фрак я выдумал, все же остальное – чистая правда. Командование в изысканных выражениях посоветовало писателю не вмешиваться в политику, если хочет быть цел, и заступничество оставило без внимания.
Эта история описана биографами Короленко, но я излагаю ее по семейным преданиям и оттого, возможно, неточен в деталях. Полагаю, что братья Росманы не играли в событиях центральной роли, но родственники, понятно, знали о вмешательстве Короленко только потому, что тут были замешаны их ненаглядные Илюшенька и Володенька…
Что спасло жизнь братьев и кто именно спас – расскажу особо в другое время. А сейчас – об Илюше.
Его избили до полусмерти, так как он не хотел признаться и подписать протокол допроса. Изуродовали лицо, разорвали нижнюю губу. Но произошло это не в 1919 году и не в деникинской контрразведке, а в советском НКВД – в 1937-м…
Илюшу арестовали по обвинению в военном заговоре.
Когда он лежал на полу истекая кровью, палачи сказали ему:
– Хочешь жить – подпиши признание. Направим в больницу, поставим на ноги. Не подпишешь – подохнешь.
Илюша подыхать не хотел. Ведь это были не деникинцы, а свои, и подобная смерть была бы не только лишена всякого почета и романтики, но позорна и бессмысленна. Он подписал протокол о признании и получил десять лет лагерей.
Цена ошибки
Дядя Боря Злотоябко – "Голопупенко", типичный местечковый еврей, далекий от всякой политики, сел по обвинению в сионизме.
В камере к дяде Боре кинулся с плачем знакомый еврей.
– Простите, простите меня: это я виноват в том, что вы здесь, – говорил он, рыдая. – Меня истязали, и я не мог выдержать…
Накануне своего ареста этот человек встретил дядю Борю – своего случайного знакомого, – на улице. Бедняга вспомнил об этой встрече в тот страшный миг, когда ему, избитому, униженному, перепуганному испытанной на себе жестокостью истязателей, кричали: "Кто? Кто? Назови!" Чтобы избавиться от кошмара пытки, но не нанести ущерб своим близким друзьям, он назвал имя первого встречного. Близких предавать, видно, труднее…
Кого же предал дядя Боря? Ему ведь тоже предложили назвать имена сообщников. И, представьте, он назвал, не задумываясь: одного, другого, третьего…
На другой день оказалось, что он сообщил имена всех своих знакомых покойников: и близких, и дальних.
Дядю Борю стали бить. Он изловчился и ударил одного из палачей ногой в пах. Это очень больно и вызывает шок – но, к несчастью, лишь у того, кому нанесен удар. Остальные навалились на Борю и стали ему наносить удары куда придется, в том числе и по ушам. У него лопнула барабанная перепонка, дядя Боря потерял слух, но протокола так и не подписал и "сообщников" не выдал.
Через несколько месяцев его освободили…
Цена смерти
Итак, есть предположение: кто имел достаточно мужества, чтобы не подписывать ложных показаний и силой выдавленных "признаний" – тот выходил на свободу?
Именно эту мысль высказал какой-то пострадавший генерал (кажется, Горбатов?) в своих лагерных воспоминаниях, опубликованных в тот короткий период, когда уже стало можно (и когда еще было можно) в СССР публиковать такие мемуары.
Вместо излишних разговоров – вот вам еще одна история. В семье родителей моего отца воспитывался Моня (Эммануил Михайлович) Факторович. Бабушка Женя взяла его как приемного сына в свой дом, когда умерла Монина мать – ее подруга. А покойный Монин отец был близким другом нашего деда…
Моня дружил с Фроей, старшим из сыновей семьи Рахлин, и в 1915 году одновременно с ним ушел вольноопределяющимся на фронт. За подвиги в гражданской войне он был награжден орденом Красного Знамени. Это был ладный, мужественно сложенный человек, "рубака", кавалерист, переучившийся потом на танкиста. Отец считал его родным братом. Бабушку Женю Моня называл мамой.
Моня тоже был в большом чине – к 1937 году дослужился до полковника. В 60-е годы после встречи читателей с Ильей Дубинским – автором книг о Виталии Примакове и "червонном казачестве", – я спросил у Ильи Владимировича, знал ли он Факторовича, – и получил утвердительный ответ: "Как же, как же, это тот Факторович, который служил в Генеральном штабе, а потом командовал здесь, в Харькове, на Холодной Горе, танковой бригадой?"