Текст книги "Единственная высота"
Автор книги: Феликс Сузин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Постепенно он начал очищать состав кафедры, оставляя понимающих его сотрудников. Но – надо же! – подвела случайность, форма, которая обычно не имеет никакого значения.
Сотрудников института полагается каждые пять лет переизбирать по конкурсу. И вот профессор Тимонин, который по прошествии пяти лет заведования кафедрой травматологии подал положенные для конкурса документы, к собственному величайшему удивлению, на заседании Ученого совета получил восемьдесят процентов голосов «против» и, не успев толком осознать, что же произошло, остался не у дел.
Неприятности застали Георгия Алексеевича врасплох. Он никак не мог освоиться с положением просителя, и его басок в приемных и канцеляриях по-прежнему звучал отрывисто и резко, с повелительными интонациями. Однако начальственные нотки неизменно вызывали в ответ вежливую безразличную улыбку, за которой следовало стандартное: «Зайдите через недельку». В таком положении лестное предложение Дагирова явилось манной небесной.
Но – странное свойство памяти человеческой – в Крутоярск он уже ехал, чувствуя себя победителем, вершителем судеб. Немного беспокоило чрезмерное увлечение Дагирова своими аппаратами, но он надеялся, что эта болезнь, свойственная любому изобретателю, быстро пройдет под его влиянием и развернется хорошо знакомая классическая ортопедия, отчеканенная в памяти сотнями авторитетов.
Но увы! В институте властвовали аппараты Дагирова, и только они. Мальчишки, насмешники, бездарности, не умеющие связать двух слов, владели ими с удивительной легкостью, бросались техническими словечками: «модуль упругости», «скручивающий момент», «параллелограмм сил». Дело, конечно, не в терминах. Бог с ними… Хирург не может быть только кабинетным ученым, он еще должен показать, на что способны его руки (хирург – от греческого слова «хирос» – рука), и чем более искусны его руки, тем больше его уважают, иногда прощая несдержанность характера и неровность поведения. Он понимал это, но здесь надо было начинать с азов, вновь учиться, разменяв шестой десяток. И с этим можно было бы примириться, если бы Дагиров слушался, учитывал его богатый опыт, его знание литературы. Нет, он только вытягивал длинную шею, морщился и переводил разговор на другую тему.
А тут приключилась неприятная история, над которой теперь будет смеяться весь институт. Устав от одиночества, Тимонин покинул кабинет, ставший за последние месяцы его убежищем, «башней из слоновой кости». По коридору он шел уверенно, кивком головы отвечая на удивленное «здрасьте» встречавшихся на пути сотрудников. Цели были благие: зайти в библиотеку – просмотреть последние журналы, затем в отдел информации – проверить вычерченные для статьи схемы, потом пообедать… В общем, планы были самые мирные. И дернула же нелегкая заглянуть в операционную – так, из любопытства.
В операционной было тихо, лишь изредка звякал инструмент или жужжала электрическая дрель. Все были сосредоточены, и никто бы не заметил его прихода, но он позволил себе, так сказать, пользуясь положением, подойти к операционному столу без маски, только прикрыл рот лацканом халата. Конечно же, операционная сестра сразу крикнула санитарке: «Дуся, принеси профессору маску!» Все обернулись, и вдруг оперировавший хирург – над краем маски были видны только карие насмешливые (или так показалось?) глаза – спросил, кивнув на прикрепленный к окну снимок: «Георгий Алексеевич, как вы думаете, лучше наложить четыре кольца или достаточно трех?»
Он не узнал спросившего, да и не все ли равно, кто задал этот коварный вопрос? Тимонин не представлял, сколько должно быть колец, но ответить должен был, и ответить достойно, убедительно.
Санитарка принесла маску. Тесемки никак не хотели завязываться на затылке, но зато выход был найден. Он отобьет охоту устраивать балаган!
Совершенно спокойно, без нажима в голосе, Тимонин начал издалека:
– Случай, конечно, сложный, правильно сделали, что решили посоветоваться, но прежде чем вам ответить, хочу уточнить: вы разбирали его на хирургическом совете?
– Ну разумеется! Как же иначе.
– Детально, до тонкостей?
– Разбирали больше часа. Обсуждали, спорили..
– А кто вел совет?
– Как всегда, Коньков.
– Что же решили в конце концов?
– Решили наложить аппарат из четырех колец с дополнительной боковой тягой.
– Так и записали? Четыре кольца с дополнительной боковой тягой?
– Ну конечно. В предоперационном заключении, в протоколе…
– Так, так… И что же вам мешает выполнить это совершенно правильное решение?
Тот все еще ничего не понимал.
– Да вот засомневался я, однако, Георгий Алексеевич. Многовато, пожалуй, будет. Тяжело. Может быть, ограничиться тремя кольцами?
– «Засомневался», «может быть», – голос Тимонина наливался крепостью. – Да вы хирург или баба? Как же можно, приняв решение, менять его на ходу, не обдумав. Рискуя здоровьем человека! Да как вам только в голову пришло! Люди поумнее вас думали, обсуждали и… подписали. Понимаете? Под-пи-са-ли! Они отвечают за это решение. Есть документ, а вы отбрасываете его с легкостью необыкновенной. Он, видите ли, засомневался. Это дома вы можете сомневаться. А здесь будьте любезны выполнять!
Тимонин вышел с высоко поднятой головой. Внешне получилось великолепно, но ощущения победы не было. Наверное, поэтому, придравшись к пустяку – к стоявшей не на месте корзинке для мусора, – безобразно накричал на старшую операционную сестру, так, что та даже заплакала. Целая полоса неудач. И дома тоже. Выпустил погулять любимца – голубоглазого сиамского кота, а тот не вернулся – то ли украли, то ли загулял на чердаке…
Вернувшись от Дагирова, Тимонин плотно закрыл дверь своего кабинета, защелкнул шпингалеты на окне, включил электрокамин – после дождя заметно похолодало. Надо крепко подумать. Очень заманчиво вновь заняться делом, которое знаешь до тонкостей, обрести уверенность в себе, вернуть авторитет. Но, с другой стороны, опять хлопоты, звонки по ночам… Временами накатывает такая усталость и безразличие. Нет, пожалуй, не стоит опережать события. Они все равно пойдут своим чередом. Порой кажется, что наверху кто-то посмеивается над нашими тщетными усилиями хоть на кроху изменить их ход. Пусть будет как будет.
МАТВЕЙ АНАТОЛЬЕВИЧ
…Очередной взлет начальственного юмора, отвлекающий маневр, понятный даже младенцу. Можно было бы сказать прямо, но Дагиров не может без психологической проверки на прочность. Совершенно ясно, что институт скорой помощи нужен ему, как инфаркт. Но раз появилась новая идея – скорей, скорей вперед, иначе он не может. А между прочим, в том, что осталось позади, иной раз больше смысла, чем в вечно ускользающей жар-птице.
Матвей Анатольевич был мудрым змием и давно пришел к выводу, что все суета сует. Уже много лет, согласно принципу: «Nil admirari»[1]1
«Ничему не удивляться» (лат.).
[Закрыть], он принимал все как должное.
А когда-то было не так! Когда-то, лет десять назад, – эти годы кажутся такими далекими! – он, тогда еще молодой профессор, подобно Дагирову, неудержимо рвался вперед. Стать членом-корреспондентом, академиком, лауреатом, дважды, трижды лауреатом… Цель была и близка, и недосягаема, как защищенная неприступными склонами горная вершина. Тогда, десять лет назад, он был уверен, что иначе нельзя, он должен перед памятью деда и отца продолжать их труд и передать его сыну, которого, кстати, еще не было, но который должен обязательно появиться.
Матвей Анатольевич родился в трижды профессорской семье. Профессором, известным на весь мир анатомом, был дед, властный, подвижный старик с густыми бровями, и отец тоже был профессором-анатомом, правда, пока еще не таким знаменитым, как дед. Дома они частенько ссорились, и дед кричал пронзительным фальцетом: «Вот займешь мою кафедру, тогда будешь командовать! А пока прошу не вмешиваться!» – и, хлопнув дверью, уходил к себе в кабинет. Мир в семье налаживала не мать – тоже профессор, педиатр, а бабушка. Бабушка была обыкновенным человеком, не отягощенным заботой о диссертациях и монографиях. У нее был простой трезвый взгляд на вещи, на ней, в сущности, держалась семья. Когда спор между отцом и сыном вот-вот должен был перехлестнуть уровень, допустимый в профессорском доме, хлопала кухонная дверь и в гостиную входила бабушка, на ходу вытирая руки фартуком, всегда гладко причесанная, с жидким узелком на затылке, всегда в темном платье. Легко отстраняя кипятящегося сына, говорила: «Спокойнее! К чему эта горячка, неуважительный тон, раздражение? Анатолий, не бери пример с отца. Он не получил хорошего воспитания. Но ты?!» Уже будучи взрослым, Матвей Анатольевич не раз поражался, как безошибочно разбирается она в людях. Стоило бабушке поговорить, нет, даже помолчать с человеком несколько минут, как она безапелляционно заключала: «Умница» или «Стеснительный. За болтовней застенчивость прячет».
К поступлению внука в медицинский бабушка отнеслась с неожиданным холодком, хотя как будто иного пути и не мыслилось. Как-то, когда он был уже на третьем курсе, она обмолвилась задумчиво: «Тебе бы, Мотя, лучше в историки. Или в лесники…» Мотя, то есть Матвей Анатольевич, сильно удивился тогда: с чего это вдруг в лесники? Он и лес-то видел только пригородный, исхоженный. Не-ет. Линия его жизни стлалась ровной ковровой дорожкой. Институт – аспирантура – защита кандидатской – доцентура – защита докторской – профессорство. На этом пути не было напрасно потраченных лет, горечи неудач, отчаяния. В тридцать три года, в возрасте Ильи Муромца, Матвей Анатольевич был уже профессором и заведовал кафедрой. Конечно, пришлось переехать в другой город, в одном им с отцом было тесновато.
На новом месте надо было показать, на что способен. Фамилия обязывала.
Дед большую часть жизни занимался аномалиями почек, отец разрабатывал оперативные подходы к печени, его же, собственно говоря, ничего конкретно не интересовало, но белых пятен в науке хватало, и надо было обогнать отца и деда, сделать больше, чем они. Матвей Анатольевич ставил десятки, сотни опытов, вгоняя в пот своих ассистентов, штудировал горы книг и журналов, до первого троллейбуса засиживался в своем кабинете, стремился обязательно участвовать во всех симпозиумах, съездах, конференциях и обижался, если его случайно не приглашали.
Шли годы. Количество журнальных статей приближалось к сотне, вышли три его монографии, но иногда ночью, пытаясь уснуть, он с горечью сознавал, что все его «труды» не стоят короткой, в пять страниц работы деда о связях почек с надпочечниками. Себе-то самому можно было в этом признаться. Но черт возьми! Среди рассыпаемых им камешков должен же когда-то блеснуть драгоценный! И он ставил новые опыты, правдами и неправдами добывал дорогостоящую импортную аппаратуру, радовался, когда, журча, струились ленты самописцев и на них вычерчивались веские своей незыблемой логичностью кривые.
Защищались диссертации, появлялись новые статьи, поседели виски, а Матвей Анатольевич все еще оставался внуком… того самого, знаменитого. И в кругах академических он стал замечать – или это только казалось? – некоторую иронию по отношению к себе.
Настоящий отдых бывал только летом, в лесу. Особенно полюбились Матвею Анатольевичу светлые березовые просторы Зауралья. Почти ежегодно в конце лета он ездил к другу – однокашнику, всю жизнь протрубившему участковым врачом в глухом лесном селе. Бродил по колкам и рощам, перемешанным с полями созревающей пшеницы. Из травы выглядывали темно-красные глазки подосиновиков, белые лапти груздей, один за другим, как утята, тянулись маслята. Бодрили вяжущей кислинкой твердые ягоды дикой вишни. Скромно пряталась в разнотравье костяника.
Но страсть лесного собирательства была ему чужда. Грибы и ягоды оставались нетронутыми. Он лишь наблюдал, как зреет, наливается соками все живое, как совершается в природе извечный круговорот.
Так хорошо было лечь на прогретый солнцем песчаный пригорок и сквозь качающееся окно, огражденное бронзово-зелеными верхушками сосен, всматриваться в холодную голубизну неба, не омраченного черным веером заводских дымов. Сосны покачивались бесшумно и плавно, сами закрывались глаза, и этот короткий сон на жесткой земле был удивительно освежающим и бодрящим.
Однажды под вечер, когда воздух уже загустел и налился сиреневым, он шел домой по тропинке мимо муравейника. Муравьи сплошной узкой лентой стекались в свое убежище, спеша укрыться в нем до темноты. Шагов через сорок (а это, наверное, сорок муравьиных километров) на светлом утоптанном грунте тропинки появился одинокий муравей, который с превеликим трудом тащил дохлую гусеницу, раз в пять больше него. Возле каждой лежавшей поперек веточки он надолго застревал, так как не мог преодолеть препятствие с тяжелым грузом. Было ясно, что вряд ли он успеет дотащить драгоценную ношу до муравейника, но то ли он этого не понимал, то ли не хотел расставаться с добычей.
«Неразумное все-таки существо», – внутренне усмехнулся Матвей Анатольевич.
И неожиданно прорезалась до боли ясная и обидная аналогия. А чем он отличается от этого муравья? Зачем тянет свой надоевший груз? Во имя чего?
Вспомнилась жена – подтянутая стареющая женщина, вечно занятая своим лицом и своими болезнями, настоящими и мнимыми; он никогда ею особенно не интересовался, ее внутренний мир казался мелочным и скучным – им не стоило интересоваться. И для нее уже давно (а может быть, всегда?) он был лишь добытчиком, приносящим в клюве корм. Вряд ли она знала, что он написал. Была еще дочь – капризное существо, от которого всегда крепко пахло кремами, лаком, пудрой. В ее глазах он был стар, брюзглив, неопрятен и с дурными манерами. Он же, в свою очередь, считал ее поведение вызывающим и беспардонным. Уважения не было, о любви не могло быть и речи, оставалось лишь не очень мирное сосуществование.
Нет, не ради семьи несет он свою ношу. Так зачем же?
Ответить на этот вопрос он не мог. Лучше всего было бы бросить все и, как советовала в свое время бабушка, стать лесником, ходить не спеша по лесу, постукивать обушком топора по звенящим стволам, пить по весне березовый сок, слиться воедино с вековечной природой. Но в наше время и лесники – народ ученый. Вряд ли будет для них находкой бывший профессор анатомии, который, кстати, и топора-то никогда не держал в руках.
Оставалось одно: тянуть свою лямку до конца. А он не мог. Не хотел. Надоело.
В этот период внутреннего шатания к нему попала на рецензию статья Дагирова. В ней было много спорных положений, не доказанных, но интересных. Очень интересных. Впервые за последние годы он перечитал статью второй раз. Не согласился с автором. Написал Дагирову письмо. Завязалась переписка. В конце концов Дагиров предложил ему самому заняться спорными вопросами, в частности, выяснить, как, почему, за счет чего растет удлиняемая кость. Дело глобальное, с ходу в нем не разберешься, лучше всего приехать в Крутоярск. Хоть это и захолустье, но оборудованию институтских лабораторий может позавидовать Москва, а уж о Свердловске или Новосибирске и говорить не приходится. Не согласится ли уважаемый Матвей Анатольевич приехать на время поучить молодых, поконсультировать.
Матвей Анатольевич приехал на время, а остался навсегда.
…Из дверей, которые поочередно открывал Матвей Анатольевич, в полутемный коридор экспериментального отдела врывались запахи ацетона, формалина, метилсалицилового эфира, собачьего корма, крыс, но для него эта смесь запахов была привычна. Он искал своего старшего научного сотрудника Романа Кольчевского, а тот под затасканным предлогом «я в библиотеке» скрылся в неизвестном направлении. Между тем только этот немолодой уже человек с пухлым невзрачным лицом обладал способностью доказать в форме докладных и тематических карт, что без дагировских аппаратов отечественная ортопедия и травматология будет топтаться на месте.
ВОРОНЦОВ
…Зачем Дагиров меня пригласил? Вероятно, произошла ошибка. Я-то уж никакого отношения к предполагаемой пертурбации иметь не могу. Кому в НИИ скорой помощи понадобится лаборатория по испытанию аппаратов? Никому. И делать мне нечего в таком институте, разве что вычеркнуть из жизни последние десять лет, засучить рукава и вернуться в число рядовых от хирургии. Ну уж нет. Мое дело – аппараты.
В Андрее Николаевиче Воронцове говорила увлеченность неофита. Сверхузким специалистом по аппаратам он стал не так уж давно.
В не столь отдаленные времена хирург был мастером на все руки. Лишь в пятидесятые годы начала отпочковываться урология, нейрохирургия, онкология, хирургия сердца, а неразрывные сестры – ортопедия и травматология – стали на самостоятельные ноги чуть ли не последними. Многие годы Андрей Николаевич вскрывал фурункулы, удалял аппендиксы, латал грыжи, а если встречался перелом, не мудрствуя лукаво, накладывал гипсовую повязку. Потом, когда было создано травматологическое отделение и он перешел туда, научился скреплять кости стержнями, шурупами, пластинами – и ничего, хорошо получалось. Неплохо.
То был, пожалуй, самый удачливый период его жизни. Так легко все давалось! К тридцати годам – уже известный врач, о котором говорят с уважением, к которому звонят, добиваясь приема, и главный врач никогда не забывает, здороваясь, подняться ему навстречу. Он фактически заведовал отделением, потому что старый заведующий больше болел, чем работал, дотягивал до пенсии. А ведь были другие врачи, постарше, поопытнее, но нет, профессор Красовский, заведующий кафедрой медицинского института, выделил именно его. Это было приятно. Вообще профессор относился к нему с удивительным вниманием, он-то и настоял, чтобы Воронцов занялся диссертацией.
Большого стремления к занятиям наукой он тогда не ощущал, вернее, даже не понимал, что это такое, но раз решил сам Красовский… К нему Воронцов относился с бо́льшим почтением, чем к родному отцу.
Профессор Красовский был человеком, широко мыслящим и много знающим, и как хирург старой школы умел многое, но свои суждения на консилиумах и обходах высказывал мягко, как бы сомневаясь, и получалось так, что вроде бы все вместе подходили к единому, совершенно неожиданному мнению, высвечивался диагноз, о котором несколько минут назад и не догадывались. Оперировал он виртуозно, с раскованностью, которая достигается только годами ежедневной практики, ассистенты – обученные, вышколенные – еле успевали цеплять зажимы. В то же время главным врагом, по его мнению, всегда была поспешность, торопливость в действиях, заключениях, рекомендациях. «В хирургии, конечно, нужна быстрота, – говорил он. – Но оперировать быстро – это не значит суетиться и дергаться. Оперировать быстро – значит делать медленные движения без пауз между ними. Раздумье во время операции – признак нерешительности, плохой подготовки». Если в его клинике проводили апробацию нового метода лечения, можно было быть уверенным, что проверка будет всесторонней и педантичной. Затем в центральных журналах публиковались полновесные, добротные статьи, их цитировали, на них ссылались в руководствах. Красовский не мельчил, не торопился схватить один-два факта, придать им кажущуюся значимость, поскорее тиснуть статью в сборнике. Количество печатных работ его не волновало. Качество и солидность – таково было основное правило клиники, и оно проявлялось во всем – от шва, наложенного дежурным врачом на разбитую губу пьянчуги, до написанной профессором монографии. Так что если Красовский решил, что из Воронцова получится ученый, можно было не сомневаться в его будущем. Никто и не сомневался, разве только жена. Впрочем, она вообще была невысокого мнения о муже.
Воронцов женился, когда ему уже стукнуло тридцать. Большой любви не было, но одиночество тяготило.
Последние годы легкие связи стали обременительными. Бездумные, ни к чему не обязывающие отношения, когда утром с нетерпением покусываешь губы, задаешь какие-то пустые – только бы не молчать! – вопросы и с облегчением вздыхаешь, когда остаешься один… Надоело!
Конечно, все было, как полагается: долгие прогулки по берегу реки, поцелуи под каштанами, полные значения рукопожатия. Но даже когда замирал в поцелуе, Воронцову казалось, будто кто-то серьезный и строгий наблюдает за ними со стороны, правильно ли все делается.
Все делалось правильно, и получилась внешне идеальная пара: муж – хирург с перспективой, жена – физик, тоже с перспективой. Оба сдержанные, современные, все понимающие.
Семья – как новая машина, ей тоже нужна обкатка. Должны притереться друг к другу шестерни двух характеров, чтобы потом крутиться в согласии. И хорошо, если зубцы совпадут с выемками, а иначе – крак! – и все летит к черту.
Поначалу и у них не обходилось без стычек, но Воронцов дома находился мало, часто дежурил ночами: за это время накал страстей спадал, а после дежурств он приходил в таком состоянии, что втянуть его в процесс выяснения отношений было невозможно.
Впрочем, тонкая, но прочная стенка разделяла семью с самого начала. Неизвестно почему жена утверждала, что в ее жилах течет дворянская кровь. Воронцову постоянно давали почувствовать неприличность его плебейского поведения: он не так ходил (Ален Делон был куда изящнее), не так держал вилку (Жан Марэ делал это лучше), сопел во время еды, храпел во сне и иной раз забывал чистить зубы. Все это подчеркивалось специально для дочери, с воспитательной целью. Но самое смешное заключалось в том, что дворянином-то был как раз дед Воронцова, правда, обедневшим и спившимся на провинциальной сцене. Воронцов даже никогда не упоминал о столь парадоксальном обстоятельстве.
Но ничего, жили. Не хуже других. И не лучше. Спорили, молчали, улыбались, радовались обновам, ходили в гости, жаждали получить новую квартиру. Как все. И когда Воронцов стал кандидатом, радовались вместе, до полуночи строили воздушные замки.
Как раз в это время он стал на изнурительную и радостную стезю изобретательства. Может быть, если бы знал, к чему это приведет, не начинал. Толчком, как часто бывает, послужил случай.
Вечером на дежурстве «скорая» привезла человека, попавшего под автобус. Рентгеновский снимок показал – сложный многооскольчатый перелом голени, крупные осколки лежали вдоль и поперек. Сцепить и удержать их не было никакой возможности – ни гипсом, ни вытяжением с помощью груза.
– Сюда бы Авиценну, – вздохнул второй дежурный, разглядывая снимок. – Он бы слепил.
– Разве что, – неопределенно ответил Воронцов. – Как в легенде.
А легенда гласит следующее. Однажды неторопливая беседа с учениками великого врачевателя Абу Ибн Сины, которого впоследствии европейцы переименовали в Авиценну, была прервана гонцом от падишаха. Требовалась срочная помощь: охотясь за джейранами, сын падишаха упал с коня и сломал ногу. Приехав во дворец, Абу Ибн Сина застал юношу стонущим от боли, с неестественно вывернутой ногой, сквозь кожу выпирали осколки костей. Прочитав молитву, великий врачеватель напоил больного сонным зельем, а затем, мягко ощупывая чуткими пальцами каждый осколок, осторожно вправил их на место. Затем он уложил вдоль ноги гладко выструганные дощечки, туго обмотал ногу полосой хлопчатобумажной ткани и пропитал повязку клейким бальзамом. Прошло две луны, и шахзаде вновь стоял на ногах. Ученики недоумевали: кости не могли срастись, шахзаде был обречен стать калекой. Быть может, учитель знает особую молитву?
– Молитва, конечно, есть, – лукаво ответил Ибн Сина. – Но не мешает еще иметь голову. И руки. Смотрите, как это делается. – И он попросил принести мешок и глиняный горшок.
Когда принесли требуемое, он положил сосуд в мешок, размахнулся и ударил о дувал. Конечно, горшок раскололся на множество осколков. Ибн Сина положил мешок перед собой и, не открывая его, через грубую ткань стал ощупывать глиняные осколки. Не прошло и часа, как все они были уложены один к другому и в мешке обозначились контуры горшка.
– Вот так, дети мои, – сказал Ибн Сина. – Повторяйте это упражнение ежедневно, и тогда лечение любого перелома будет для вас не сложнее, чем свершение утреннего намаза.
Хотя со времен великого врачевателя прошли сотни лет, можно не сомневаться, что и теперь у него не было бы отбоя от пациентов.
Сделав все, что было в его силах, Воронцов ушел в ординаторскую, выключил свет и, не раздеваясь, плюхнулся на диван. Заснуть он не мог, лежал с закрытыми глазами, думал.
Очень неприятно сознавать бессилие в деле, которым занимаешься. Особенно врачу. Как объяснить больному, обреченному уйти из больницы калекой, что наука еще не способна ему помочь? В его понимании виноват врач, который принимал, оперировал, оказывал первую помощь.
Эх, если бы все эти осколки соединить, сцементировать, сжать… Сцепить, пожалуй, можно – нанизать их, как шашлык на шампур, на какую-нибудь проволоку… Да, можно, но они будут болтаться вместе с проволокой… А что если через каждый осколок провести поперек проволоку или спицу с утолщением и притянуть их друг к другу. Так… Спицы в свою очередь прикрепить к аппарату… К какому? А черт его знает, к какому! К такому, чтобы и кости удерживал, и в то же время находился снаружи. Но таких аппаратов нет. По крайней мере, читать о них не приходилось… Ну, раз сегодня так хорошо думается, попробуем сообразить сами… Значит, начали со спиц, стягивающих отломки… А что если такие же спицы провести параллельно одна к другой и перпендикулярно к кости штуки по две, нет, лучше по три выше и ниже перелома?.. Провели. Ну и что? Получится не нога, а забор, садовая решетка… Правильно! Садовая решетка! Ограда Летнего сада! Можно скрепить каждую тройку спиц двумя планками, а планки связать дугами, чтобы натянуть спицы – иначе они будут прогибаться. Ну а дальше просто. Планки соединить направляющими, чем-то вроде рельсиков, чтобы они могли передвигаться. Если их сближать, отломки кости будут сдавливаться, скрепляться, если удалять – расходиться. Двигай куда надо, в любую сторону.
Воронцов вскочил, зажег свет и начал набрасывать чертеж аппарата. Многое еще было неясно, но, как всякому начинающему изобретателю, ему казалось, что через неделю, максимум через месяц, он сможет опробовать свое изобретение. Господи! Ведь ничего сложного: пять деталей, десяток болтов – и все…
Если бы не помощь профессора, он бы и через пять лет не увидел свое детище. Красовский помог достать легированную сталь, нашел токаря, способного выточить подкову для блохи, и к концу года Воронцов смог приступить к опытам на собаках. Они шли успешно, скоро можно было бы переходить в клинику, но неожиданно умер профессор. Умер в операционной, как солдат на посту. Почувствовал себя плохо, но от стола не ушел, только попросил анестезиолога сделать ему укол сердечных – сзади, под лопатку, чтобы не расстерилизоваться. Постоял немного, вроде бы отдышался, закончил операцию, но, вопреки обыкновению, зашивать кожу не стал, попросил ассистентов. Вышел в предоперационную, присел на стул и больше не поднялся.
Появился новый заведующий кафедрой – Шевчук, профессорский диплом в его кармане еще пах свежим клеем. Шевчук твердо знал, что он – человек талантливый, может быть, даже гениальный, но потеряно столько времени, столько лет, пока он был ассистентом, доцентом, вторым профессором, выполнял чужие замыслы, подчинялся чужой воле. Лишь теперь наступила пора развернуться в полную силу, а для этого в первую очередь надо было навести порядок в клинике. Свой порядок. Это не так-то просто в коллективе, который славится традициями. Традиции – это хорошо. Традиции – это модно. Стоило, пожалуй, смирив гордость, поучиться кое-чему у старых, опытных сотрудников. Так он и делал вначале.
Но, увы, они были немолоды, их ум не отличался гибкостью, необходимой для научной деятельности, строго согласованной с замыслами заведующего кафедрой. Им будет спокойнее в поликлинике и других больницах попроще. Стали появляться врачи с институтской скамьи, для которых место в подобной клинике было недостижимой мечтой, а слепое подчинение профессору казалось естественным и неизбежным. Да и могли ли они сравняться с ним в эрудиции, в широте знаний!
Эрудиция Шевчука поражала. Когда он успевал прочесть уйму новых журналов, книг, сборников, было непонятно. Почти каждое утро он приходил со свежей, только что вычитанной, идеей – на свои просто не хватало времени. Надо бы остановиться, подумать, дать голове отдохнуть, но некогда, некогда. В его подвижном воображении уже виделся цикл работ, доклады, диссертации. Слава была близко, рядом. Надо только подтолкнуть этих погрязших в повседневном быту людишек, заставить их двигаться вперед и думать… нет, не думать, а делать, думать будет он, этого достаточно. И сотрудники, со студенческой скамьи привыкшие уважать профессорский авторитет, забросив домашние дела, сидели вечерами в библиотеке, заполняли сотни карточек, подбирали оборудование, бегали за реактивами – срабатывал многолетний стиль клиники: качество и солидность. Но Шевчук не мог ждать, ему нужен был результат – разумеется, положительный – сейчас, сегодня, скорее. Он относился к категории людей, которые умеют оценить значимость идеи и сразу видят ее воплощение. Время, необходимое для этого, средства, скучный ежедневный труд как бы не принимаются во внимание. Им кажется, что подчиненные не хотят, нарочно тормозят, сопротивляются…
Аппарат, созданный Воронцовым, как, впрочем, и его автор, не вызывали у Шевчука положительных эмоций. Аппарат – темная лошадка. Что он может дать – не совсем понятно. А если даже и выйдет что-то стоящее, то он-то, Шевчук, здесь почти ни при чем. В лучшем случае – консультант. Кроме того, Воронцова как выученика Красовского лучше было бы держать подальше. Поэтому для начала он перевел его в поликлинику, на прием, рядовым ординатором.
А между тем последняя модель аппарата была готова. Но без положительного заключения Шевчука ни одна клиника не возьмет ее на испытание, а Шевчук об аппарате и слышать не хочет. Не отказывает в заключении и в то же время не дает. Замкнутый круг!
Однажды, не вытерпев, Воронцов зашел к нему в кабинет и повернул в дверях ключ. Увильнуть от решительного разговора было невозможно.
– Любопытно… любопытно, – протянул Шевчук, поворачивая в руках аппарат так, что хромированные детали отражали на стену солнечные зайчики. Казалось, именно это интересовало его больше всего. – Значит, все-таки закончили? Молодец… Странная штука, странная, – продолжал он, по-прежнему следя за игрой зайчиков. – Ведь вы – хирург, ну и занимались бы своим делом, оперировали или придумали бы новую операцию… Какую-нибудь… – Он презрительно оттопырил губу. – А вам, видимо, лавры Дагирова не дают покоя?