Текст книги "Полет Жирафа"
Автор книги: Феликс Кривин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Театральная площадь
Бывает так, что котёнка назовут Васькой, а потом переименуют в Мурку, потому что у котят мальчиков от девочек с первой попытки не отличишь. Детей между тем отличают с первой попытки, если у детей не отличить мальчика от девочки, это большая неприятность.
Была в Киеве улица Жертв Революции. В честь кого она была названа? Сначала жертвами революции были помещики и капиталисты. Возможно, революция из чувства вины перед ними решила увековечить память о них в названии улицы. Но потом стали появляться всё новые и новые жертвы революции. Хлеборобы, писатели, научные работники. Командиры и комиссары Красной Армии. Тут их расстреливают, а тут в их честь улицу называть? Переименовали улицу Жертв в улицу Героев Революции. Теперь уже ничего не понять. Героев революции вроде бы всех уже расстреляли. Но теперь выясняется, что были они расстреляны не как жертвы, а как герои революции. Естественно было улицу переименовать.
А Театральную площадь называют обычно в честь театра. При этом не имеет значения, маленький театр или большой, хороший или плохой. От него требуется одно: чтобы он стоял на Театральной площади. Если, допустим, на площади стоит ресторан, это хорошо, это никому не мешает, но площадь Ресторанной не назовут, даже если в ресторан ходят больше, чем в театр и даже больше, чем к себе на работу.
Как ни прискорбно это признать, в ресторан на нашей Театральной площади ходили больше, чем в театр, хотя в театре когда-то играл знаменитый артист Садовский, а посещал ли он ресторан, никому не запомнилось. Театр уважают, но меньше посещают, а ресторан посещают вовсю, но без всякого уважения.
Когда-то ресторан назывался «Корона» – с намёком на то, что его посещали коронованные особы. Но потом коронованных особ раскороновали и ресторан назвали «Верховина» – в честь высокогорных районов Карпат, чтобы любой человек, придя в ресторан, мог почувствовать себя на верху блаженства.
Впрочем, посетители на это не отреагировали. Они ходили в «Верховину» так же охотно, как в «Корону» и допивались до вершины блаженства, особенно при наличии средств и хорошей компании. Правда, это были уже не те посетители. Прежние посетители, отпив своё, лежали на кладбище под названием Кальвария. Можно было, конечно, кладбище переименовать, дать ему более понятное и современное название. Ну, хотя бы кладбище Советское или тех же Жертв революции… Правда, с жертвами революции потом разбирайся.
– А мне нравится это название, – мечтательно сказала Пустыня. – Кальвария… Ты меня, пожалуйста, так и называй. Пустыня Кальвария.
– Ну вот ещё! Ты и без этого почти не живёшь, так ещё давать тебе название кладбища.
– Интересно! – повысила голос Пустыня до голоса торговой площади. И что это за манера у вашего брата – считать, что только он живёт-поживает, а остальные почти не живут. Ещё неизвестно, кто живёт больше. Я б тебе показала, как живут по-настоящему!
– Ну и скандальная баба, – упрекнул я её. – То-то с тобой никто не может ужиться.
– С тобой сильно уживаются. Тогда почему ты здесь, а не там, откуда приехал?
Действительно, почему я здесь, а не там?
– Ты знаешь, что такое обстоятельства?
– А что тут знать. Если кто-то стоит, это стоятельство, а если, допустим, об него треснуться, это уже обстоятельство.
Треснуться! Ну и жаргон. Но в общем-то она была права. Такое у нас было стоятельство, что об него постоянно все ударялись.
Я сказал, что она права. Она просияла, как наша Театральная площадь, когда на ней не выключают электричество.
– А ты ничего, хороший. С тобой можно жить.
Этого ещё не хватало! Стоит женщине сказать, что она права, как она предъявляет права на твою свободу.
Но пришло время, и переименовали Театральную площадь. И не потому, что население плохо ходило в театр, а потому, что нашлось более звучное, ёмкое, выразительное название. Такой выразительной площадь Хрущёва не приходилось видеть ещё вам. Вы заметили? Это уже стихи. Стоило Хрущёву оказаться наверху, как внизу появилась его площадь. Он только что покончил с культом личности, разыменовал всё, что было связано с культом, – и вот уже первые ростки его преобразыменований. Приедет Хрущёв, спросит: а где моя площадь? А ему – пожалуйста. Площадь Хрущёва, бывшая Театральная. Вот это настоящий театр!
Да, теперь жертвы революции уже умней, они знают, как себя с ней вести, чтоб не попасть под её колёса. У революции столько колёс, что только успевай уворачиваться. Но все колёса едут назад. И вот уже площадь Хрущёва распереименовали в Театральную, ресторан «Верховина» – в ресторан «Корона». А парикмахерскую тут же на площади – что с неё взять? Парикмахерская держалась в стороне от политических бурь, поэтому она как была, так и осталась безымянной.
Бельчонок Бельчик
Жила у нас в Невицком белочка. В международном молодёжном лагере, как раз рядом с замком, хотя какая из неё молодежь, да ещё международная. Муж её бросил, ушёл к другой, и она одна воспитывала детей, а с детьми в молодёжный лагерь не пускают. Поэтому жила она не в самом корпусе, а на дереве по соседству.
Так шло время, дети росли, но пока оставались маленькие. Время быстрей летит, чем растут дети. Оно ведь бежит налегке, а детей приходится тащить на себе, и чем больше они растут, тем тащить тяжелее.
И однажды ударила в дерево молния, вся белочкина семья погибла, только одного бельчонка Бельчика молния пожалела, осторожно сбросила с дерева, чтоб его скорей люди нашли.
Лежит Бельчик на земле, а мимо ходят отдыхающие. Ну, думают, лежит, значит, отдыхает. Только двое усомнились: какой же он отдыхающий, кто ж ему выдаст путёвку?
Эти двое были из московской юмористической редакции, и они отнеслись к бельчонку серьёзно, потому что юмор им уже на работе надоел. Они сразу сообразили, что с бельчонком произошло несчастье. (Юмор и несчастье крепко связаны, между ними двусторонняя связь: от несчастья к юмору и от юмора к несчастью).
И вот эти юмористы подняли бельчонка с земли, приласкали, поцеловали, и он, конечно, сразу пришёл в себя. От такого каждый придёт в себя. А юмористы из московской редакции позвонили своему знакомому, Борису Васильевичу Рыжову, который работал в районной больнице в двадцати километрах от города и два раза в день проезжал мимо молодёжного лагеря на мотоцикле. Между прочим, работал в больнице, жаль, что не в скорой помощи.
Услышав о бельчонке, доктор Борис Васильевич разволновался и позвонил своему другу, доктору Атаназию Александровичу Фединцу. Атаназий тоже расстроился и сказал:
– В этом деле медлить нельзя. Я уже сижу на мотоцикле.
И помчались они на своих мотоциклах в ненастную ночь, за двенадцать по ночам неезженных километров. При виде аж двух мотоциклов у бельчонка загорелись глаза: он ещё никогда не ездил на мотоцикле. И он рассеянно попрощался со своими спасителями и отдался в руки спасателей.
У доктора Бори на балконе был домик, небольшой, но уютный и устроенный так, чтобы из него не хотелось выходить. А бельчонок как раз собирался выйти, погулять, съездить куда-нибудь на мотоцикле. И, дождавшись, когда все с балкона ушли, он выпел из домика, походил по балкону. Заглянул в комнату: где же у них мотоцикл? Мотоцикла нигде не было.
Глянул вниз с балкона, а там Ленинградская набережная. Если по ней прямо идти, можно дойти до города Ленинграда. Но вниз на неё не прыгнешь – третий этаж И ходит бельчонок по балкону из угла в угол, как Ленин в картине «Ленин в Октябре». Правда, картины он не видал, просто сравнение напрашивается.
Походил, посидел. Смотрит вниз с балкона, как прохожие идут по Ленинградской набережной, и думает: почему они все там ходят, а не сидят у доктора на балконе? Почему собаки бегают, а не сидят у доктора на балконе? Умный был: с балкона, а так глубоко в жизнь проникал.
Проникал, проникал, а потом и прыгнул на соседний балкон, в надежде допрыгать до мотоцикла. Так и прыгал с балкона на балкон, пока они кончились. Куда деваться? Прыгнул на дерево, а там ворона с длинным носом, который она всюду суёт.
– Что, пацан, на свободу вырвался? Только зря старался, на свободе свободы нет. Захлопал бельчонок глазами. При таких мудрёных словах не только глазами захлопаешь.
А ворона, не подбирая доступных его возрасту выражений, сказала по-взрослому:
– Твоя свобода внутри тебя.
Попытался бельчонок заглянуть внутрь себя, но не получилось. Тогда он прошёлся взглядом по своей поверхности и вздохнул:
– Маленький я какой-то. В таком маленьком разве большая свобода поместится? У нас на балконе и то поместится больше свободы. У меня в домике – и то поместится больше свободы.
И попрыгал обратно, чтоб в домике на свободе пожить.
Но не допрыгал. Свобода, которая не внутри, очень запутанная, попробуй в ней найти правильную дорогу. В картине «Ленин в Октябре» Ленин ходил из угла в угол, но правильной дороги так и не нашёл.
– У нас тут один сорок лет водил народ из угла в угол, а нашёл ли дорогу правильную, до сих пор неизвестно, – сказала Пустыня.
Встречный ветер
– Летит время… – вздохнула Пустыня. – Не успеешь оглянуться, тысячи лет как не бывало. Ты не знаешь, почему оно так быстро летит?
– Это всё от скорости жизни. Там, где я жил, была такая история. Ехала Скорость на велосипеде, а Время неизвестно на чём. Но тоже быстро.
Не нравилось это Скорости. И чего ему надо? Путается под ногами, ехать спокойно не даёт.
Поехала быстрей, чтоб оторваться от Времени, а оно тоже припустило. Неизвестно на чём. По крайней мере, Скорости с её велосипеда не видно.
Пересела на автомобиль. И сразу в несколько раз выросла. Ну, теперь-то, думает, Время её не догонит.
Едет на автомобиле. Выжимает самую большую скорость. Но и Время выжимает неизвестно из чего. Скорость прибавит газу – и оно прибавит столько же. Откуда у него что берётся.
Пересела на поезд. Самый быстрый, курьерский. На котором курьеры ездят. И что ты думаешь? Время тоже поехало на курьерском неизвестно чём. Неизвестно что, но что-то явно курьерское.
Полетела на самолёте – а куда денешься? Самолёт – это не только быстро, но и высоко. Пускай её Время на такой высоте достанет. Да и сама она в небе уже не та: выросла так, что в самолёте еле помещается.
Но и Время, вы только на него посмотрите, тоже откуда-то в небе взялось. И летит без ничего, вот-вот на землю шмякнется. Откровенно говоря, у Скорости на это вся надежда.
Нет, не шмякается Время, летит.
И тут уже Скорость не смогла сдержать любопытства:
– Послушайте, Время, на чём это вы летите?
Усмехнулось Время на полном ходу.
– Я, – говорит, – лечу на твоей скорости.
– Как это на моей? Почему на моей?
– Потому что потому. Ты разве не заметила? Я же лечу тебе навстречу. Чем ты быстрей, тем я быстрей навстречу. Сбавь скорость – и я полечу медленней. А то пересаживайся на велосипед, и опять двинемся медленно, как бывало.
Вздохнула Скорость: где он, тот велосипед! Хорошо на нём ездилось, но обратно не пересесть. Теперь на нём давно внуки ездят.
– А что оно такое – время? – спросила Пустыня.
Спросила бы что полегче… Время – это встречный ветер, который по песчинке сдувает жизнь, – ответил я, как умел.
– Это понятно. Это у нас каждый день, – сказала Пустыня.
Рассвет заката
– А чём я тебе нравлюсь? – спросила Пустыня.
Я не говорил, что она мне нравится, но, очевидно, это подразумевалось. На такие вопросы нужно отвечать быстро, колебание может быть воспринято как ответ.
– Мне нравится, что у тебя такие широкие горизонты. Что хорошо видны восход и закат.
– А что ты больше во мне любишь, восход или закат?
Я сказал, что больше люблю закат. Чтоб любить восход, надо рано вставать, а на закате можно хорошо выспаться.
Она спросила: почему закат и восход никогда не встречаются? Да, сказал я, они не встречаются в силу определённых обстоятельств, но они тянутся друг к другу. Рассвет к закату, закат – к рассвету.
– Я тебе даже больше скажу. Можно, я тебе больше скажу?
– Да, да, скажи больше, – пылко сказала Пустыня.
И я сказал.
У нас один Закат говорил, что в другой жизни будет рассветом. Он очень на это рассчитывал.
Над ним смеялись: в какой жизни, чудак! Ты посмотри, куда уходишь. Ты же уходишь в ночь. Понимаешь? В ночь!
Но он твердил, что в другой жизни будет рассветом.
Ему говорили: слыхали мы эти разговоры. Самокат уверяет, что в другой жизни будет самолётом, телефон – что в другой жизни будет телевизором. А тут ещё этот малахольный. В рассветы наладился. Видать, на старости с катушек поехал. Сказал бы спасибо за прожитое и не замахивался на добавку, добавка может быть такая, что и этой жизни не обрадуешься.
Но он говорил: а душа? Пускай он уйдет в ночь, но душа его пойдёт дальше и переселится – во что бы вы думали?
Это он намекал на рассвет. На то, что душа его переселится в рассвет. Видали придурка?
Закат не обижался на такие слова. Пусть себе говорят. Все равно он будет рассветом. Светлым, утренним. Вы знаете, какая она, утренняя жизнь? В ней всё время утро. Как начнётся с утра, так и пойдет: утро, утро, утро. А когда же вечер? Вечера не будет совсем. От него только звёзды останутся. Утро – и по нему звёзды. Знаете, как это будет красиво?
Откуда им знать. Они же все вечерние, сумеречные. И при этом оправдываются: такое наше время. И смотрят на часы. Ничего не поделаешь, раз время вечернее. И не надо им морочить голову переселением душ, тут на земле не знаешь, куда переселиться. Одно переселение равно двум пожарам.
И Закат начинает сомневаться. Он уже сидит на чемоданах, у него всё готово к переселению, но, может, действительно лучше не переселяться? По крайней мере – пока. А там посмотрим, подумаем. Мы и в этой жизни ещё не разобрались, так запутались, что не скоро распутаемся.
А когда? Чтобы выпутаться из этой жизни, одной жизни недостаточно. Надо ещё хотя бы одну…
И это значит – надо переселяться. Пусть переселение равно двум пожарам, пусть оно равно трём, четырём пожарам, это не беда. Мы что, не видели пожаров? И кроме того, вы заметили: в каждом пожаре есть что-то от рассвета.
– Я не заметила, – сказала Пустыня, – я никогда не видела пожара. У меня, – она смутилась, – нечему гореть. Это так плохо, когда нечему гореть. Хочется быть зажигательной, пламенной, огненной – не получается. Нечему гореть.
Она вздохнула. Я тоже вздохнул. Мне тоже хотелось многого, но не получалось. Ни рассветом, ни пожаром мне определённо не стать.
Лесная пыль
– Извини, Пустыня, за нескромный вопрос: ты всегда была такая лысенькая? Не в том смысле, что это некрасиво, у нас некоторые женщины бреют голову, это такой крик моды о помощи, когда мода – единственное прибежище некрасивых.
– А что, у вас небритых лысин не бывает?
– Ну почему же. Но это больше у стариков.
– Не надо о возрасте, – попросила она. – Ты уже и сам далеко не мальчик, да и я далеко не девочка. Неужели далеко не мальчик и далеко не девочка не могут найти другой темы для разговора?
Я с ней согласился и вернулся к вопросу, была ли она всегда такой лысой. И получил ответ: нет, не всегда. Когда-то она была вся в деревьях, её даже называли Густыня, а потом в Пустыню переделали. Так случилось, что люди из деревни явились на беду, пошли рубить деревья у неба на виду. Такая незадача, такой кромешный ад. Кричат деревья, плачут, а небеса молчат…
– Стихи сама сочинила?
– Какие стихи? Это я просто так разговариваю.
Ты посмотри на неё! Просто стихами разговаривает. Цветаева нашлась. Ахмадулина.
А Пустыня разговаривала дальше:
– Деревне на потребу деревья повезли. Эх небо, что ж ты, небо, они ж к тебе росли. Они ж к тебе тянулись, не замышляя зла… А жизнь не оглянулась и дальше побрела.
И до чего складно рассказывает! Ну прямо тебе стихи. Жизнь не оглянулась и дальше побрела. Мне бы так не сказать. И с небом разговаривает, как за кружкой пива.
– И что дальше?
– А ничего. Деревья вырубили, оставив пни, как надгробья. (Во образ, а?) Приземистые, угрюмые и все поголовно лысые. (Поголовно лысые – это надо запомнить). Это тоже крик моды, но неслышный, больше похожий на молчание. И не потому, что нечем кричать, нечем шуршать, шелестеть, а просто потому, что неинтересно.
Она замолчала, уже не в силах говорить. Я тоже расстроился. И она продолжала, словно ободряя меня:
– Но умные потомки решение нашли: пошли расти негромко, не видно от земли. Приходит в лес деревня, как встарь, в былые дни, глядит: а где ж деревья? Вокруг сплошные пни. Уже никто их не рубит, а они всё равно не растут. Из предосторожности.
– И где они теперь?
– А где ж им быть? Дожди их вымочили, солнце высушило, ветры развеяли в пыль. Видишь, на мне сколько пыли? И каждый пылёнок, махонький, лысенький, воображает себя развесистым деревом. Такие лысые времена. (Какой образ!)
Она заплакала.
– Ты бы там поспрашивал, когда они кончатся, лысые времена. Чтоб мне опять зазеленеть, лесом к небу подняться. Сколько можно, сил уже нет никаких.
Я пообещал. А у кого я узнаю? Наши пни позалазили на такие вершины, что до них никому снизу не дотянуться. Да они никого и не видят – с такой высоты.
– Так я буду ждать, – сказала Пустыня.
Автобиографические сказки
Театр
Лунная ночь.
Апрель.
В парке на скамейке мужчина и женщина.
ЖЕНЩИНА (почти безысходно): И того кот наплакал, и этого кот наплакал. (Целуются).
МУЖЧИНА (саркастически, гневно): Но не всем одинаково. У нас одному кот столько наплакал, что ими обоими занялась прокуратура. (Целуются).
Луна заходит за тучу. Больше ей некуда заходить. Где-то вдалеке плачет кот, что-то кому-то наплакивая.
А может, он и не плачет, может, он так смеётся над нашей жизнью.
Биографические сказки
Смешная жизньВсё, о чём рассказано в этих сказках, в той или иной мере имело место в биографии автора. Мера может быть ничтожно мала, но смысл содержать большой. Если же смысл ничтожно мал, в этом вина не сказки, а не дотянувшей до неё биографии.
Рабинович всюду рассказывал этот анекдот, и все смеялись, какая смешная была у Рабиновича жизнь, потому что у них самих жизнь была не очень смешная. Но там, где не видят ничего смешного, потому что не смотрят, а усматривают, вдруг резко перестали смеяться и вынесли Рабиновичу выговор по партийной линии.
Тогда Рабинович стал рассказывать другой анекдот. Потому что он был такой человек, ему непременно нужно было, чтоб вокруг него смеялись. И опять получилось, что он рассказывает автобиографический анекдот, хотя жизнь была не его, а совсем другого Рабиновича.
И там, где не видят ничего смешного и не смотрят, а усматривают, опять резко перестали смеяться и исключили Рабиновича из партии.
Это был для Рабиновича удар ниже пояса, и это опять оказалось смешно. Но там, где не смотрят, а усматривают, до того не увидели ничего смешного, что посадили Рабиновича не на стул. И потом, когда его подняли с ненастула, он стал про это рассказывать так смешно, что все буквально падали от смеха, а те, которые падали с высоты, даже разбивались. Оказывается, они потому и старались не смеяться, чтоб не разбиться от смеха с высоты. И тогда Рабиновича не стали сажать не на стул, а отправили в противоположные места, где можно было удобно сидеть, но не было ничего смешного.
И теперь Рабинович стал рассказывать сказки. Это было уже не так смешно, но люди, которые смеялись на русском языке, смеялись, как над анекдотами, внутренне добавляя что-то своё, запретное, крамольное, и удивлялись, как этот Рабинович с такими сказками ещё остался жив, и они смеялись от не смешного так, как смеются от смешного, а Рабинович не смеялся, потому что он уже прожил жизнь и научился относиться ко всему, что в ней было, серьезно.
Вы ж понимаете! Кому это нужно? Поэтому некоторые даже начинали терять к Рабиновичу интерес, но потом задумывались и опять находили интерес, потому что задумываться тоже бывает интересно.
Муравей и Корова
Один Муравей, козёл по национальности, полюбил Корову, по национальности муху. Корова немножко стеснялась своей национальности, но Муравей был по своим убеждениям интернационалист и прощал Корове её национальность.
Это было с его стороны великодушно, и Корова полюбила Муравья. Её даже не смущало, что он такой маленький, потому что чем мы меньше, тем большей в нас выглядит душа.
– Ну что ты, глупая, – говорил Муравей, утешая Корову в её национальности. – Ну подумаешь, муха. И не такие бывают национальности. У нас одна собака по национальности блоха и, представь себе, живёт, никто её за это не притесняет.
Корова немножко утешалась, но не до конца. Она мечтала, что, когда они поженятся, она всех детей запишет на национальность мужа. И сама запишется, если разрешат.
Но пока они только начинали ходить на свидания, причём ходила одна Корова, а Муравей ехал на ней, так что, ещё не дойдя до свидания, его можно было уже начинать. И она бы не шла, а летела на свидание, если б не боялась выдать свою национальность.
Они резвились, как дети, которые от этого могли появиться в любой момент, играли в прятки, которые Корова называла жмурками, потому что жмурилась она замечательно, а спрятаться никак не могла. А Муравей прятался просто великолепно.
Они играли в перегонялки, и муравей всегда Корову перегонял, забираясь на самый кончик её носа, и торчал вперед, а Корова вся торчала назад, и как бы быстро она ни неслась, она не могла перегнать кончик своего носа.
Муравей гулял по Корове, как по парку или проспекту, забредая в самые отдалённые места. У Коровы много отдалённых мест, потому что вся она состоит из больших расстояний. И, конечно, ей было щекотно, от муравья всем щекотно, некоторые так и валятся на землю от смеха, создавая у муравья впечатление, что он такой большой юморист, балагур, душа общества. И Корова падала на землю и визжала:
– Перестань, противный! Перестань, хулиган! Что ты себе позволяешь?
И всё у них могло бы быть хорошо, и Муравей женился бы на Корове, и у них на свадьбе гулял бы целый муравейник козлов и целое стадо мух, и после свадьбы они уехали б на корове, – нет, улетели бы, пускай думают, что хотят, – в свадебное путешествие, и Корове было бы не тяжело нести на себе Муравья, потому что любимого нести не тяжело, даже любимого слона нести на себе не тяжело, и у них была бы здоровая, дружная семья, и они были бы счастливы, и дети их были бы счастливы, и внуки их были бы счастливы, и все, все у них в семье были бы счастливы…
Если б не этот проклятый национальный вопрос.
Театр
Двое на скамейке. Вечер.
Неспешный, задумчивый разговор.
ПЕРВЫЙ: Разделённая любовь со временем делится на расчёт и привычку, и лишь неразделённая способна себя сохранить.
ВТОРОЙ: И как вы её сохраняете?
ПЕРВЫЙ: Мне помогает одна женщина. Потом другая женщина. Они у меня не задерживаются, но если б не приходящие женщины, как бы мы сохраняли непреходящую любовь?