Текст книги "Полет Жирафа"
Автор книги: Феликс Кривин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Белое и черное
Как различить, где белое, а где чёрное?
Как распознать, где чёрное, а где белое?
К белой вершине тропинка взбегает горная,
к чёрной земле снежинка жмется несмелая.
Чёрные дни тоскуют о белых ночах,
белые ночи вздыхают о чёрной темени.
И голова, что белеет на ваших плечах,
видится чёрной в каком-то далёком времени…
Белым по чёрному – это времени след.
Чёрным по белому – это листы газеты.
Буквы спешат. И тоскует вопрос по ответу —
так же, как где-то по вопросу тоскует ответ.
Простая история
Один счастливый человек
не знал, что он счастливый.
Ему казался чёрным снег
и небо некрасивым.
И обвинял он в этом всех,
судьбу, жену, соседа.
Но был счастливым человек,
хоть сам о том не ведал.
Когда совсем не стало сил
от этих горьких мыслей,
счастливый человек решил
покончить счеты с жизнью.
Поглубже пропасть отыскал
и бросился с обрыва…
Но и тогда ещё не знал
о том, что он счастливый.
И все осталось позади,
не мучит, не тревожит…
Раздайся, небо! Он летит,
хоть он летать не может.
Но он летит, но он летит,
так просто и красиво,
что птицы на его пути
завидуют: счастливый!
И замедляет время бег,
чтоб посмотреть на это.
Летит счастливый человек,
летит над белым светом,
летит он выше облаков,
над лесом, над заливом…
Не верите?
Летать легко.
Труднее быть счастливым.
* * *
Звук не дошёл до тишины,
он где-то пал на полдороге,
и были больше не слышны
его сомненья и тревоги.
Но улица не знала сна,
и вот тогда, молчать не в силах,
заговорила тишина
над звука павшего могилой.
Она над городом плыла,
надежда наша и порука…
И это музыка была,
что в мире недоступна звуку.
Я шагаю в молодость
И пошёл я в молодость.
Шёл и шёл.
Чтоб не заблудиться, спрашивал дорогу.
А вокруг смеются.
Это хорошо.
Значит, моя молодость где-то недалёко.
Я шагаю в молодость.
Прибавляю шаг.
Иногда звоню жене, чтобы не грустила.
Только одного я не пойму никак:
по дороге в молодость убывают силы.
По дороге в молодость горбится спина,
по дороге в молодость ноет поясница.
Кудри осыпаются. Даже седина
из почтенья к лысине склонна расступиться.
Я шагаю в молодость.
Замедляю шаг.
Что-то эта молодость выглядит, как старость…
Эх, дорога в молодость, всем ты хороша!
Но кому готовилась, а кому досталась.
Пришло мгновенье в гости к вечности
* * *
Равнодушно стелется дорога,
только прямо, прямо – и вперёд.
Прошлое кричит вдогонку: «С богом!»
будущее терпеливо ждёт.
Время, время, это неспроста ведь
мы в тебе, как узники в тюрьме:
стоит только буквы переставить —
и уже не ВРЕМЯ, а В ЯРМЕ.
* * *
Прошлое сжимается – горе уходящим!
Очевидно, прошлому зябко в настоящем.
Но и в прошлом прошлому неуютно, плохо,
то не те ему века, то не та эпоха.
Только годы моросят, пролетают мимо…
А о будущем мечта неосуществима.
* * *
Покой, покой, откуда ты такой?
Чего ты ищешь здесь, на белом свете?
Тебе, наверно, нужен свет другой,
а может, даже не другой, а третий.
Но ты молчишь, и всё вокруг молчит.
Какая безутешная картина!
Стоят надгробья в белом, как врачи…
Опять запаздывает медицина.
* * *
Пришло мгновенье в гости к вечности,
расправив пышные усы.
Сидеть бы им до бесконечности
и не смотреть бы на часы.
И ничего, что вечность старая.
Какая старость! Раз живём!
Они б отличной были парою,
но им недолго быть вдвоём.
* * *
Изгибы ли это, изломы пути,
фантазия времени или усталость,
но то, что манило тебя впереди,
в какой-то момент позади оказалось.
А ты не заметил. Нелепый финал
нарушил святые законы природы.
Так быстро ты гнался, что всё обогнал:
и лучшие чувства, и лучшие годы.
Они неподвижно стоят позади,
а ты всё уходишь, уходишь куда-то…
Пора возвращаться на круги свои,
но круги не круги уже, а квадраты.
* * *
Не грусти, что минуты одна за одной
и секунды, и даже мгновения
вырастают стеной у тебя за спиной,
отрезая пути к отступлению.
Пусть и годы проходят, а ты не грусти,
не печалься о прошлом напрасно.
Лишь бы время не встало стеной впереди,
то, что сзади, – оно не опасно.
* * *
Что сказать нашей памяти, ожиданию, нас томящему,
Что сказать нетерпению: когда наконец? Когда?
На суде над прошлым все голоса принадлежат настоящему,
А будущее томится за дверью, и его не пускают в залу суда.
И пока настоящее всё рассмотрит, изучит и вызнает,
И пока сбалансирует шансы возможных побед и потерь,
Гадает за дверью будущее: вызовут или не вызовут?
И смотрит с надеждой будущее на закрытую дверь.
Первые леди
У славного рыцаря Чингисхана
супруга была по прозванию Хана.
Минуя железный еврейский закон,
её подарил ему царь Соломон.
А у Соломона в роскошном серале
жила чужестранка по имени Галя.
Была эта Галя, преданье гласит,
презент Соломону от Древней Руси.
У Чингисхана не нравилось Хане,
она кипятилась: «Эх вы, мусульмане!
Наверное, совесть у вас не чиста.
Почто вы, иуды, распяли Христа?»
Татаро-монголы, в ответ багровея,
кричали, что всё это ваши евреи.
Пришли лиходеи в святые места
и первым же делом распяли Христа.
«Ну, гады! Ну, нехристи? Антисемиты! —
кричала Ханюта, – Вы будете биты!
Пождите, ублюдки! Над Вежей-рекой
покажет вам, ироды, Дмитрий Донской!»
Татаро-монголы опомнились быстро.
Они, мол, и сами почти сионисты.
Не надо их, матушка, сильно корить,
супругу плохое про них говорить.
И Хана смягчилась: «Эх вы, дуралеи,
у вас завсегда виноваты евреи.
Евреи ж спокойный и тихий народ, —
внушает им Хана (конечно же, врёт).
А что же у Соломона в серале?
Для русской боярышни жизнь не сера ли?
Да где там! Как рек праотец Авраам,
Там круглые сутки сплошной тарарам.
Не видано в мире такого базара.
На этот базар приезжают хазары,
торгуются, вроде чего бы купить.
Им главное дело – еврея убить.
И русская женщина пани Галина
с тоской вспоминает свою Украину,
свою незабвенную Древнюю Русь
(как правильно молвить – судить не берусь).
Меж тем Чингисхан, молодой и влюблённый,
отправился в гости к царю Соломону
и лучшую женщину, Хану из Хан,
с собой прихватил благородный пахан.
А царь их не понял: хорошие гости!
Таких бы гостей привечать на погосте.
Но Галя вскричала: «О, нет! То есть, да!
Ведь это же наша родная орда!»
Объятия, слёзы. Татаро-монголы,
от вечных набегов и босы и голы,
веселой ордою садятся за стол,
уже не поймёшь, где еврей, где монгол.
Все интер такие националисты!
Но время летит удивительно быстро.
Подуло оно в милицейский свисток
и прибыло тотчас на Ближний Восток.
Да что ж это вы учинили, уроды?
Вы всё перепутали веки и годы.
Невежды, бездельники! Стыд вам и срам!
А ну, окаянные, брысь по местам!
И в ту же секунду царя Соломона
шугнуло во время по имени Оно,
а хана Чингиза – в тринадцатый век,
где много сплелось исторических вех.
Где Марко живал, по прозванию Поло,
где пламенный Джотто был дьявольски молод,
где Данта блистал величавый талант
на фоне бездарных Батыевых банд.
Где князь Александр, величаемый Невским,
военачальник отважный и дерзкий,
во всенародно известном году
гонял супостатов по Чудскому льду.
Где некий Пизано, пизанец бесстрашный,
бесстрашно взлезал на Пизанскую башню,
которую сам же воздвиг перед тем.
Какое соцветье открытий и тем!
А первые леди, Ханюта и Галя,
которых случайно века проморгали,
живут себе скромно, у всех на виду
аж в целых две тыщи четвёртом году.
И даже не могут помыслить соседи,
что эти две тётушки – первые леди,
они им, случается, даже грубят.
Мужья беспардонно под боком храпят.
Где ты, Соломончик? Где ты, Чингисханчик?
Где Юлинька Цезарь? Откликнись, мой мальчик?
Постойте, а как сюда Цезарь попал?
Ну, это не леди, а я бы сказал!
Но я не скажу, поимев на примете
и об этикете припомнив простом,
что каждая женщина – первая леди…
Лишь надо её посадить на престол.
Пустыня сказала…
– Какие часы самые счастливые?
– Ну, не знаю. Золотые? Платиновые? С изумрудными стрелками и бриллиантовым циферблатом?
– Самые счастливые часы те, которые стоят. Потому что пока часы идут, ни одно положение стрелок их не устраивает.
Русскоязычная пустыня
В трёх домах от меня пустыня Негев. Лысенькая такая. Когда мы впервые встретились, я даже удивился:
– И это ты, – говорю, – пустыня?
– Пустыня, – говорит. – Только я по-русски не разговариваю. Ты меня по-бедуински спроси.
– По-бедуински, – говорю, – я, ни бельмеса.
Призадумалась Пустыня. Наморщила лысину, что ей заменяла лоб. Это бывает. Старого Януса называли двуликим, а он был просто лысый человек, лицом смотрел вперед, а лысиной оглядывался. Такие были времена. Живи да оглядывайся, чтоб сзади по голове не врубили.
Так о чём я? Ну да, наморщила Пустыня лысину и говорит:
– Ни бельмеса – это не по-бедуински. Это по-татарски.
Во даёт!
– Да ты откуда татарский знаешь? – спрашиваю. – Ты кто по образованию?
– По образованию я никто, – говорит она с такой важностью, будто по образованию она профессор. – Тут один татарин репатриировался, ни бельмеса не понимал. Ну, я и научилась.
Способная.
– И это ты так по-русски не разговариваешь! А по-какому мы с тобой говорим?
– Ну и что? – небрежно обронила она. – Я же не говорю, что никогда не разговариваю. Когда не разговариваю, а когда и разговариваю. Тут у нас одни русские живут. В смысле евреи.
– А почему русские в смысле евреи, а не евреи в смысле русские?
Пустыня задумалась. Она плохо разбиралась в национальном вопросе.
– Не морочь голову, почему да почему. Допочемукались там у себя, что здесь оказались.
– Ты не груби, – попросил я её. – Я тебе по-русски так нагрублю, что ты и бедуинский, и татарский забудешь.
– Ладно, чего раздухарился, – сказала она на слишком даже русском языке. – Давай, рассказывай, что там у тебя, а я послушаю.
И я стал рассказывать, а она стала слушать.
Необитаемый остров
Я расскажу тебе, Пустыня, о маленьком городе на маленькой реке, усеянной маленькими необитаемыми островами. Река их бережно обтекала, чтоб они не потонули чего доброго, хотя там было неглубоко. Вокруг был зелёный город, то ли спустившийся с гор, то ли, наоборот, на гору восходящий, но так медленно, что создавалось впечатление, будто он стоит на месте.
И был там один островок, как раз напротив дома по имени Рафанда…
– Красивое название, – сказала Пустыня. – Вот бы мне такое. Пустыня Рафанда. Красиво, а?
– Пожалуйста, не перебивай. Река журчала, обтекая остров, и остров что-то шуршал в ответ. Или остров шуршал, а река ему отвечала.
«Куда ты течёшь, река?» – спрашивал остров. И река отвечала: «Я теку в океан. Не сразу, конечно. Сначала будет большая река, потом ещё большая река. Потом море. А потом уже океан».
«А не боишься утонуть?» – спрашивал остров. И река отвечала: «Боюсь. Утонуть все боятся. Но у меня нет другого пути. Я должна отдать себя океану».
«Смелая ты, – сказал остров. – Я бы так не смог. У меня на это решимости не хватает».
«Течь – это очень просто», – сказала река.
Остров промолчал. Он не умел течь. Правда, он никогда не пробовал.
«Возьми меня с собой в океан», – попросил он реку. «Там глубоко, ты утонешь».
«А если попробовать? Может, там я кому-нибудь пригожусь. Кто-то будет тонуть, а тут как раз остров». «Ну, тогда поплыли», – сказала река.
Остров поднатужился и – не двинулся с места.
«Ты меня только подтолкни, – просил он. – Сильней! Ещё сильней. Или у тебя силы не хватает?»
«Не хватает, – призналась река. – Я же маленькая река, не какой-нибудь Дунай или Тиса».
Но она продолжала его толкать. Если его так толкать до самого океана, это ж можно совсем высохнуть из сил.
Она продолжала его толкать, но он не двигался. Наверно, за что-то зацепился, может быть, за землю. Всё-таки родная земля. За родную землю зацепишься, потом не отцепишься.
– Это я понимаю, – сказала Пустыня.
Складчатые горы
Когда-то территория гор была большой. Она была ровной и гладкой. Но на неё стали напирать соседние территории, с откровенным намерением её захватить. И они сжимали её всё тесней и до того досжимались, что она пошла складками. Так образовались складчатые горы.
В сущности, территория осталась та же самая, но теперь занимала меньше места, потому что частично распространялась вверх. Территории на земле много, а места мало, земли не хватает на всю территорию. Поэтому у нас на земле столько гор.
Но территория этих гор, хоть и потеснилась вверх, продолжала считаться спорной территорией, то захваченной кем-то, то кому-то отданной, а теперь впервые освобождённой, хотя и это понятие не бесспорное. Между спорным и бесспорным отношения сложные. Лучше быть человеком спорного ума, чем бесспорной глупости, спорного достатка, чем бесспорной нищеты. Но спорной территорией быть плохо. Потому что время от времени приходят чужие войска, чтобы навязать спорной территории чуждую ей и нежелательную бесспорность.
За спорную территорию спор идёт не только внешний, но и внутренний. Внешний спор, мужской, за право ею обладать, а внутренний, женский, – кому территории принадлежать. Даже в публичных домах, где достаточно свободные нравы, не ведётся спор о том, кому принадлежать, что, конечно, говорит об ограниченной свободе.
– А что такое публичный дом? – спросила Пустыня. Откуда ей было знать. Пустыне всегда не хватает публичности.
– Тебе это рано знать.
– Ты хочешь сказать, что я ещё молодая? – спросила она, прихорашиваясь.
Я не хотел этого сказать, но не хотел и её обидеть. Поэтому я продолжил рассказ.
Когда мы туда приехали, там уже были горы. Это было красиво, потому что горы поднимались до самых небес и до небес поднимали красоту земли – леса, луга и озёра. И небу это нравилось. Оно любило зацепиться за вершину горы, посидеть на ней, глядя на землю вблизи, потому что с высоты её не очень хорошо видно. И мы поднимались по склону горы к небу в гости и оттуда смотрели на землю, и сравнивали небо с землёй, и к радости своей убеждались, что земля выглядит красивее.
А земля была красивой не от хорошей жизни, ей было неудобно и тесно в складках гор, и от этого неудобства рождалась красота.
Для нас это было утешением, потому что наша жизнь тоже складывалась из неудобств, а значит, должна со стороны выглядеть красивой.
Но кто посмотрит на неё со стороны? Кому будет дело до нашей жизни? У каждого хватает своих неудобств и неприятностей, из которых впоследствии – может быть – сложится красота. Жизнь – она ведь тоже складчатая, и никогда не знаешь, где тебя шмякнет, придавит, а где вознесёт.
Складчатые горы, складчатые годы… Годы идут складками, потому что им тесно в отведённых днях, площадь их велика, но под площадью не хватает места. И мы удивляемся: почему наши годы такие коротенькие. А они не коротенькие, просто под их временем не хватает места.
Но земля поднимается к небу, и мы поднимаемся вместе с ней. Маленькие травы – пешком и ползком, высокие деревья прямиком устремляются в небо, взлетают, распластав крылатые кроны, но долететь до небес у них не хватает полёта.
– Вот так и наши верблюды взлетают к небу горбами, а на всего верблюда полёта недостаёт, – удачно подметила Пустыня.
Рельеф как таковой и не только
Она спросила:
– Тебе нравится мой рельеф?
– Нравится, – сказал я, потому что правда здесь была неуместна.
– Он всем нравится. У кого ни спрошу, все говорят: очень красиво. Вежливый народ.
– Я себе ещё кое-что подправлю, кое-что уберу, смягчу очертания. Ты на меня тогда посмотришь.
– А ветер тебе не мешает? Не сдувает прелести?
– Ой, что ты! Ветер меня ещё лучше делает. Убирает все лишнее, наносное.
– Но он же и наносит?
– Бывает и так. Но в общем он относится ко мне с пониманием.
Она застеснялась, что так много говорит о себе, и сказала:
– Твой рельеф мне тоже нравится.
– Мой рельеф? Откуда у меня рельеф?
– Не скромничай. У каждого человека свой рельеф. Я это сразу схватываю. В чём, в чём, а в рельефах я разбираюсь.
– И какие рельефы у людей?
– Есть люди равнинные, спокойные, с ними никаких проблем. Но в общении бывает скучновато. Есть холмистые, ухабистые, с ними постоянно трясёт, но это придает общению некоторую живость. А есть крутые, обрывистые, с ними то карабкаешься по отвесным уступам, то летишь в пропасть вниз головой. Но только это дает ощущение полёта.
– И какой же рельеф у меня?
– Я не могу тебе сказать. Человек не должен знать своего рельефа, иначе это будет мешать общению. Местности между собой не общаются, поэтому у них рельеф откровенный, открытый, предельно выраженный. Вот у меня, например…
Она опять перевела разговор на себя.
– А что тебе во мне больше нравится: впадины или выпуклости?
– Выпуклости, – признался я, думая уже не о ней.
Простая жизнь
Пустыня сказала:
– Смотрю я на вас – безалаберно вы живёте. Бегаете туда-сюда, на автобусах ездите для большей суеты. Когда-то давно жили проще.
– Когда-то! А когдатей когдатого жили ещё простей. Простейшие мы были, одноклеточные, все до одного. И социалисты одноклеточные, и капиталисты одноклеточные. И националисты тоже. Все ходили в клетчатых пальто в одну клетку (что это мне пришло в голову?), в одноклеточных шляпах и смокингах (а это ещё откуда?), играли в одноклеточные шашки (ну да!) и жили не в домах, не в хижинах, не во дворцах, а просто-напросто в клетках, как дикие звери.
– Ну да!
– А то! Это ж когдатей когдатого! И дикие звери, кстати, были одноклеточные. И домашние тоже. Все были простейшие. И все проблемы – простейшие. И все заботы – простейшие.
– Как хорошо! – позавидовала Пустыня.
– Сравнила! А в семейной жизни – и того проще. Не нужно жениться, сходиться характерами. Сам с собой разделился – тут тебе и семья. Холостяков – не было. Старых дев – не было. А главное – старости не было. Ещё в молодости впадаешь в детство, даже в два детства, а из них – опять расти в молодость. Дорос – опять впадаешь в детство, и опять пошёл расти в молодость.
– Как же это можно?
– Когдатей когдатого всё было можно. Это потом всё стало нельзя.
Потому что сам по себе живёшь, сам на себя делишься – и никаких тебе посторонних.
– А как с автобусами? – поинтересовалась Пустыня. – Неужто всюду пешком?
– Когдатей когдатого вообще не ходили. Только плавали. Вся земля – сплошная вода, и в воде жили мы, одноклеточные.
– Какой ужас! Я бы так не смогла! Я бы там утонула! – запаниковала Пустыня.
– Ничего, привыкла бы. Мы же привыкли. И одноклеточными привыкли, и многоклеточными. И совсем без клеток надо будет – тоже привыкнем.
– Ты думаешь? – Она помолчала, успокаиваясь. – А эта шляпа в одну клетку мне бы пошла. С шарфиком в одну клетку, а? Ты бы на меня посмотрел. Ты бы на меня смотрел, не отрываясь.
Поживающие и проезжающие
– Тебя любили, Пустыня?
– Много раз. Я делю людей на проживающих и проезжающих, так, мне кажется, проезжающие любили меня больше.
– А ты?
– И я тоже много раз. Но как-то так получалось, что я не могла ни на ком сердцем остановиться.
– Как это – сердцем остановиться?
– Ну, полюбить надолго, на всю жизнь. Жизнь у меня, понимаешь, длинная, а у них – короткая.
– И это ты называешь – сердцем остановиться? Остановиться сердцем это значит умереть.
– А я что говорю? Полюбить до смерти.
– Но у тебя получается не до смерти, а до смерти.
Она затуманилась – то ли от мыслей о смерти, то ли о своей неудачной любви.
– У меня как получалось? Полюблю проезжающего – хочется, чтоб он стал проживающим. Полюблю проживающего – хочется, чтоб он стал проезжающим. Ни на ком не могу сердцем остановиться. Из проезжающего никак не получается проживающий, а из проживающих проезжающий получается слишком быстро. Не задерживаются ни те, ни другие возле меня.
– Может, они тебя не любили?
– Да нет, любили. Очень любили. Но – не задерживались. Был у меня один проезжающий. Проезжающий рыцарь, как он себя называл. Он так меня любил, что готов был в мою честь другие земли превратить в пустыни. Я его отговаривала: не нужно это, там же люди живут, и зачем тебе другие пустыни, когда у тебя есть я. Останься, просила, будь моим проживающим!
Но он отвечал: никогда! Не может проезжающий рыцарь стать проживающим.
Потом я о нем слыхала. Столько он после себя оставил пустынь. Я даже его к ним ревновала.
– И напрасно. Нехороший он был человек.
Она вся просветлела, растуманилась.
– Нехороший, но любимый.
Видно, любовь останавливает не только сердца.
Возраст пустыни
О возрасте женщин говорить не принято, но я всё же не удержался.
– Сколько тебе лет, Пустыня?
– Сколько по сколько?
– Как это?
– Не понимаешь? Тут у нас когда-то, давным-давно, жил один человек. Не помню уже, как звали. Так ему было отведено прожить девятьсот шестьдесят девять лет.
– Ну, это Мафусаил.
– Во-во! Но ему предоставили выбор: прожить пятьдесят раз по семнадцать или семнадцать по пятьдесят семь. Ну, он, понятно, выбрал по семнадцать. Пятьдесят семь молодостей все же лучше, чем семнадцать старостей, ты как считаешь?
– Наверное, лучше.
– Вот и он так считал. И стал жить, как договорено; доживет до семнадцати – и опять начинает с нуля. Опять до семнадцати – и опять с нуля. Ровесники его остепенились, набрались ума – девать некуда, семьями обзавелись, а он всё никак школу не кончит. И жениться не может по молодости, а хочется – ну, сам знаешь, как
Взмолился наверх: лучше я буду по пятьдесят семь, сколько осталось. А ему сверху: на пятьдесят семь уже не осталось. Всего три по семнадцать осталось, обшей суммой пятьдесят один. Хочешь пятьдесят один?
А что ему выбирать? Он уже от этих молодостей согнулся, сгорбился, еле ноги волочит. И когда его знакомые спрашивают: «Ты отчего так постарел?» – он отвечает: «От молодости этой проклятой, черт бы её побрал!»
Вообще-то все стареют от молодости. Но от одной молодости – это куда ни шло, а от пятидесяти четырёх молодостей постареть – это ж какой надо быть развалиной!
«Я согласен, – говорит, – лучше один раз по пятьдесят один, чем три раза по семнадцать».
И стал жить, сколько осталось. Получил образование, женился, детей завёл. За пятьдесят один год много чего можно успеть при желании.
– Ну, а тебе сколько по сколько? – спрашиваю.
– Мне-то? Я уже давно перестала считать. Но сколько б ни было – всё по семнадцать.