Текст книги "Письма (1876)"
Автор книги: Федор Достоевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
736. В РЕДАКЦИЮ ГАЗЕТЫ «НОВОЕ ВРЕМЯ»
27 марта 1878. Петербург
27/марта 78 г.
Вопрос о четвертом измерении.
(Письмо в редакцию)
М<илостивый> г<осударь>.
Преподаватель механики Осип Николаевич Ливчак, прибывший на днях из Вильно по делу, касающемуся некоторых современных военно-технических вопросов, сообщил мне, между прочим, весьма любопытный документ. Он завязал три узла на нитке, припечатанной по концам печатями, – одним словом, разрешил задачу Цольнера и Следа, касающуюся "четвертого измерения", о которой, как известно, был поднят в последние два месяца довольно любопытный спор в печати и в публике. Я видел даже и документ: нитку, припечатанную к бумаге печатями, с завязанными на ней узлами, а на этой же бумаге и 12 подписей лиц, бывших свидетелями успешного разрешения г-ном Ливчаком хитрой задачи. По крайней мере этим кой-что разъяснится. Мне показалось, что об этом даже нужно сказать хоть два слова в печати, вот почему и адрессую вам это.
Примите, и пр.
Федор Достоевский.
737. НЕУСТАНОВЛЕННОМУ ЛИЦУ
27 марта 1878. Петербург
Петербург, 27 марта/78.
Милостивая государыня,
На Ваше письмо от 20 февраля отвечаю лишь теперь, через месяц, за недосугом и нездоровьем, а потому весьма прошу Вас не рассердиться.
Вы задаете вопросы, на которые надо писать вместо ответа трактаты, а не письма. Да и вопросы-то разрешаются лишь всею жизнию. Ну что если б я Вам написал хоть 10 листов, но одно какое-нибудь недоумение, которое при устном разговоре могло бы быть тотчас разъяснено, – и вот Вы меня не понимаете, не соглашаетесь со мною и отвергаете все мои 10 листов? Ну разве можно на эти темы говорить между собою людям вовсе незнакомым через переписку. По-моему, совершенно невозможно, а для дела так и вредно.
Из письма Вашего я заключаю, что Вы добрая мать и многим озабочены насчет Вашего подрастающего ребенка. Но к чему Вам разрешение тех вопросов, которые Вы мне прислали. – не могу понять. Вы слишком многим задаетесь и болезненно беспокоитесь. Дело может быть ведено гораздо проще. К чему такие задачи: "Что такое благо, что нет?". Эти вопросы – вопросы лишь для Вас, как и для всякого внутреннего человека, но при воспитании-то Вашего ребенка к чему это? Все, кто способны к истине, все те чувствуют своею совестию, что такое благо, а что нет? Будьте добры, и пусть ребенок Ваш поймет, что Вы добры (сам, без подсказывания), и пусть запомнит, что Вы были добры, то, поверьте, Вы исполните пред ним Вашу обязанность на всю его жизнь, потому что Вы непосредственно научите его тому, что добро хорошо. И при этом он всю жизнь будет вспоминать Ваш образ с большим почтением, а может быть, и с умилением. И если б Вы сделали много и дурного, то есть по крайней мере легкомысленного, болезненного и даже смешного, то он несомненно простит Вам, рано ли, поздно ли в воспоминании о Вас все Ваше дурное ради хорошего, которое запомнит. Знайте тоже, что более Вы для него ничего и не можете сделать. Да этого и слишком довольно. Воспоминание о хорошем у родителей, то есть о добре, о правде, о честности, о сострадании, об отсутствии ложного стыда и по возможности лжи, – всё это из него сделает другого человека рано ли, поздно ли, будьте уверены. Не думайте, по крайней мере, что этого мало. К огромному дереву прививают крошечную ветку, и плоды дерева изменяются.
Ваш ребенок 8 лет: знакомьте его с Евангелием, учите его веровать в бога строго по закону. Это sine qua non, иначе не будет хорошего человека, а выйдет в самом лучшем случае страдалец, а в дурном так и равнодушный жирный человек, да и еще того хуже. Лучше Христа ничего не выдумаете, поверьте этому.
Представьте себе, что ребенок Ваш, выросши до 15 или 16 лет, придет к Вам (от дурных товарищей в школе, например) и задаст Вам или своему отцу такой вопрос: "Для чего мне любить Вас и к чему мне ставить это в обязанность?". Поверьте, что тогда Вам никакие знания и вопросы не помогут, да и нечего совсем Вам будет отвечать ему. А потому надо сделать так, чтоб он и не приходил к Вам c таким вопросом. А это возможно будет лишь в том случае, если он будет Вас прямо любить, непосредственно, так что и вопрос-то не в состоянии будет зайти ему в голову – разве как-нибудь в школе наберется парадоксальных убеждений; но ведь слишком легко будет разобрать парадокс от правды и на вопрос этот стоит лишь улыбнуться и продолжать ему делать добро.
К тому же, излишне и болезненно заботясь о детях, можно надорвать им нервы и надоесть; просто надоесть им, несмотря на взаимную любовь, а потому нужно страшное чувство меры. В Вас же, кажется, чувства меры, в этом отношении, мало. Вы пишете, наприм<ер>, такую фразу, что, "живя для них (для мужа и сына), жила бы лично эгоистическою жизнью, а имеешь ли право на то, когда вокруг тебя люди, нуждающиеся в тебе?". Какая праздная и ненужная мысль. Да кто же Вам мешает жить для людей, будучи женой и матерью? Напротив, именно живя и для других, окружающих, изливая и на них доброту свою и труд сердца своего, Вы станете примером светлым ребенку и вдвое милее Вашему мужу. Но если Вам пришел в голову такой вопрос, значит, Вы вообразили, что нужно прилепиться и к мужу, и к ребенку, забыв весь свет, то есть без чувства меры. Да Вы этак только надоедите ребенку, даже если б он Вас и любил. Заметьте еще, что Вам может показаться Ваш круг действия малым и что Вы захотите огромного, чуть не мирового круга действия. Но ведь всякий ли имеет право на такие желания? Поверьте, что быть примером хорошего даже и в малом районе действия – страшно полезно, потому что влияет на десятки и сотни людей. Твердое желание не лгать и правдиво жить смутит легкомыслие людей, Вас всегда окружающих, и повлияет на них. Вот Вам и подвиг. И тут можно страшно много сделать. Не ездить же, бросив всё, за вопросами в Петербург в Медицинскую Академию или шататься по женским курсам. Я этих вижу здесь каждый день: какая бездарность, я Вам скажу! И даже становятся дурными людьми мало-помалу из хороших. Не видя деятельности подле себя, начинают любить человека по книжке и отвлеченно; любят человечество и презирают единичного несчастного, скучают при встрече с ним и бегают от него.
На вопросы, Вами заданные, решительно не знаю, что сказать, потому что и не понимаю их. Конечно, виноваты в дурном ребенке, в одно и то же время, и дурные его природные наклонности (так как человек несомненно рождается с ними) и воспитатели, которые не сумели или поленились вовремя овладеть дурными наклонностями и направить их к хорошему (примером). Во-2-х, на ребенка, как и на взрослого, влияет и большинство среды, в которой он находится, и влияют и отдельные личности до полного овладения им. Никакого тут вопроса нет, и всё это – судя по обстоятельствам (а Вам надо побеждать обстоятельства, так как Вы мать и это Ваш долг, но не мучением, не чувствительностью, не докучанием любовью, а добрым внешним примером). По вопросу же о труде и говорить не хочу. Заправите в добрых чувствах ребенка, и он полюбит труд. Но довольно, написал много, устал, а сказал мало, так что, конечно, Вы меня не поймете.
Примите уверение в моем уважении.
Ваш слуга Федор Достоевский.
Петр Великий мог бы оставаться на жирной и спокойной жизни в Московском дворце, имея 1 1/2 мильона государственного доходу, и, однако ж, он всю жизнь проработал, был в труде и удивлялся, как это люди могут не трудиться.
738. Л. В. ГРИГОРЬЕВУ
27 марта 1878. Петербург
Петербург. 27 марта/78.
Милостивый государь Леонид Васильевич,
"Дневник" за оба года, надеюсь, уже Вы теперь получили. Он сейчас, после письма Вашего, и был выслан.
Теплое и дружеское напоминание Ваше о прежнем петербургском житье, о наших встречах и о тогдашних людях взволновало меня. Но знаете, чем особенно? Тем, что я совсем забыл не только Вас, но и Юрасова, про которого Вы упоминаете в письме Вашем. Не смешали ли Вы меня с моим третьим братом, Николаем Михайловичем? Я должен Вам сказать, что я страдаю падучею болезнию, и она отнимает у меня совершенно память, особенно к некоторым событиям. Верите ли, что я, поминутно, не узнаю в лицо людей, с которыми познакомился всего с месяц назад. Кроме того – я совсем забываю мои собственные сочинения. В эту зиму прочел один мой роман, "Преступление и наказание", который написал 10 лет тому, и более двух третей романа прочел совершенно за новое, незнакомое, как будто и не я писал, до того я успел забыть его. Но всё же, думаю, не настолько же я забывчив, чтоб забыть такого человека, которого посещал (хотя и в 60-м году), у которого встречался с людьми, то есть Юрасова например. Никакого Юрасова я теперь не могу припомнить. Повторяю, нет ли с Вашей стороны ошибки?
Но всё равно, из письма Вашего вижу, что Вы всё же знакомы со мной и знаете меня.
Что же до прежних, тогдашних людей, шедших тогда с новым словом, то они несомненно сделали свое дело и отжили свой век. Несомненно тоже, что идут (и скоро придут) новые люди, так что горевать и тосковать нечего. Будем достойными, чтоб встретить их и узнать их. Вы с Вашим умом и сердцем, конечно, не отвергнете их, не пропустите их мимо. Огромное теперь время для России, и дожили мы до любопытнейшей точки...
Рад бы прислать Вам карточку мою, если б сам имел, чтоб Вы могли увидав сличить: ошиблись Вы или нет? Но сам не имею карточки, все роздал и очень досадую, что не могу Вам выслать.
Позвольте пожать Вам искренно руку.
Ваш покорный слуга
Федор Достоевский.
739. Ф. Ф. РАДЕЦКОМУ
16 апреля 1878. Петербург
Дорогой нам, всем русским, генерал
и незабвенный старый товарищ
Федор Федорович,
Может быть, Вы меня и не помните, как старого товарища в Главном инженерном училище. Вы были во 2-м кондукторском классе, когда я поступил, по экзамену, в третий; но я припоминаю Вас портупей-юнкером, как будто и не было тридцати пяти лет промежутка. Когда, в прошлом году, начались Ваши подвиги, наконец-то объявившие Ваше имя всей России, мы здесь, прежние Ваши товарищи (иные, как я, давно уже оставившие военную службу), – следили за Вашими делами, как за чем-то нам родным, как будто до нас, не как русских только, но и лично, касавшимся. – Раз встретившись нынешней зимой с многоуважаемым Александром Ивановичем и заговорив о войне, мы с восторгом вспомянули о Вас и о победах Ваших. Александр Иванович, услышав от меня, что я хотел бы Вам написать, стал горячо настаивать, чтоб я не оставлял намерения. И вот вдруг оказывается, что Вы, дорогой нам всем русский человек, тоже нас помните. Глубоко благодарим Вас за это. Здесь мы трепещем от страха, чем и как закончится война, – трепещем перед "европеизмом" нашим. Одна надежда на государя да вот на таких, как Вы.
Дай же Вам бог всего лучшего и успешного. С моей стороны посылаю Вам горячий русский привет и глубокий поклон. Теперь у нас светлый праздник: Христос воскресе! И да воскреснет к жизни труждающееся и обремененное великое Славянское племя усилиями таких, как Вы, исполнителей всеобщего и великого русского дела.
А вместе с тем да вступит и наш русский "европеизм" на новую, светлую и православную Христову дорогу. И бесспорно, что самая лучшая часть России теперь с Вами, там, за Балканами. Воротясь домой со славою, она принесет с Востока и новый свет. Так многие здесь теперь верят и ожидают.
Примите, многоуважаемый Федор Федорович, этот привет и глубокий поклон мой как сердечное и искреннее выражение чувств от старого товарища и от благодарного русского покорнейшего слуги Вашего
Федора Достоевского.
Петербург.
16 апреля/78 год.
740. H. M. ДОСТОЕВСКОМУ
Около 17-18 апреля 1878. Петербург
Любезнейший брат Коля,
Денег имею менее, чем когда-либо, а потому посылаю влагаемые 3 руб. (а 40 к. Наталье Мартыновне в руки). Больше, к чрезвычайному моему горю, не могу дать, и дома остаюсь с суммой меньшей, чем тебе даю. А потому извини и не сердись. Пришли еще раз на неделе (в конце около пятницы), и, может, будут, но опять немного. Да и во всяком случае получу о тебе известие, если пришлешь. Итак, пришли. Да пришли тоже те какие-то бумаги или документы нашей няни Прохоровны, которые ты взял для написания какой-то просьбы или не знаю уж что. Эти бумажонки до крайности теперь нужны. Сделай же милость. и с просьбой, если возможно. А то так и так.
Жена кланяется. Дети целуют тебя.
Твой весь Ф. Достоевский.
741. А. И. САВЕЛЬЕВУ
18 апреля 1878. Петербург
Милостивый государь,
многоуважаемый Александр Иванович,
Письмецо это приготовляю заране, на всякий случай, то есть ввиду того, что могу не застать Вас дома. Прилагаю при сем и письмо к многоуважаемому Федору Федоровичу. А за сим Христос воскресе, желаю Вам всего лучшего среди нашего хлопотливого времени. Примите уверения в искреннейшем моем уважении и привязанности.
Ваш покорный слуга
Федор Достоевский.
Петербург/18 апреля.
742. СТУДЕНТАМ МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
18 апреля 1878. Петербург
Петербург, 18 апреля 1878 г.
Многоуважаемые г-да, писавшие мне студенты.
Простите, что так долго не отвечал вам; кроме действительного нездоровья моего, были и еще обстоятельства замедления. Я хотел было отвечать печатно в газетах; но вдруг вышло, что это невозможно, по не зависящим от меня обстоятельствам, по крайней мере невозможно ответить в должной полноте. Во-вторых, если б отвечать вам лишь письменно, то, думал я. что же я вам отвечу? Ваши вопросы захватывают всё, решительно всё современное внутреннее России; итак, целую книгу писать, что ли – всё profession de foi?
Решился, наконец, написать это маленькое письмецо, рискуя быть в высшей степени вами непонятым, а это было бы очень мне неприятно.
Вы пишете мне: "всего нужнее для нас – разрешить вопрос, насколько мы сами, студенты, виноваты, какие выводы о нас из этого происшествия может сделать общество и мы сами?".
Далее вы очень тонко и верно подметили существеннейшие черты отношения русской современной прессы к молодежи:
"В нашей прессе явно господствует какой-то предупреждающий тон снисходительного извинения (к вам то есть)". Это очень верно: именно предупреждающий, заготовленный заранее, на все случаи, по известному шаблону, и в высшей степени оказенившийся и износившийся.
И далее вы пишете: "очевидно, нам нечего ожидать от этих людей, которые сами ничего от нас не ожидают и отворачиваются, высказав свое бесповоротное суждение "диким народам"".
Это совершенно верно, именно отворачиваются, да и дела им (большинству по крайней мере) нет до вас никакого. Но есть люди, и их немало, и в прессе, и в обществе, которые убиты мыслью, что молодежь отшатнулась от народа (это главное и прежде всего) и потом, то есть теперь, и от общества. Потому что это так. Живет мечтательно и отвлеченно, следуя чужим учениям, ничего не хочет знать в России, а стремится учить ее сама. А, наконец, теперь несомненно, попала в руки какой-то совершенно внешней политической руководящей партии, которой до молодежи уж ровно никакого нет дела и которая употребляет ее, как материал и Панургово стадо, для своих внешних и особенных целей. Не думайте отрицать это, господа; это так.
Вы спрашиваете, господа: "насколько вы сами, студенты, виноваты?". Вот мой ответ: по-моему, вы ничем не виноваты. Вы лишь дети этого же "общества", которое вы теперь оставляете и которое есть "ложь со всех сторон". Но, отрываясь от него и оставляя его, наш студент уходит не к народу, а куда-то за границу, в "европеизм", в отвлеченное царство небывалого никогда общечеловека, и таким образом разрывает и с народом, презирая его и не узнавая его, как истинный сын того общества, от которого тоже оторвался. А между тем в народе всё наше спасение (но это длинная тема)... Разрыв же с народом тоже не может быть строго поставлен в вину молодежи. Где же ей было, раньше жизни, додуматься до народа!
А между тем всего хуже то, что народ уже увидел и заметил разрыв с ним интеллигентной молодежи русской, и худшее тут то, что уже назвал отмеченных им молодых людей студентами. Он давно их стал отмечать, еще в начале шестидесятых годов: затем все эти хождения в народ произвели в народе лишь отвращение. "Барчонки", говорит народ (это название я знаю. я гарантирую его вам, он так назвал). А между тем ведь в сущности тут есть ошибка и со стороны народа; потому что никогда еще не было у нас, в нашей русской жизни, такой эпохи, когда бы молодежь (как бы предчувствуя, что вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной) в большинстве своем огромном была более, как теперь, искреннею, более чистою сердцем, более жаждущею истины и правды, более готовою пожертвовать всем, даже жизнью, за правду и за слово правды. Подлинно великая надежда России! Я это давно уже чувствую, и давно уже стал писать об этом. И вдруг что же выходит? Это слово правды, которого жаждет молодежь, она ищет бог знает где, в удивительных местах (и опять-таки в этом совпадая с породившим ее и прогнившим европейским русским обществом), а не в народе, не в Земле. Кончается тем, что к данному сроку и молодежь, и общество не узнают народ. Вместо того, чтобы жить его жизнью, молодые люди, ничего в нем не зная, напротив, глубоко презирая его основы, например веру, идут в народ – не учиться народу, а учить его, свысока учить, с презрением к нему – чисто аристократическая, барская затея! "Барчонки", говорит народ – и прав. Странное дело: всегда и везде, во всем мире, демократы бывали за народ; лишь у нас русский наш интеллигентный демократизм соединился с аристократами против народа: они идут в народ, "чтобы сделать ему добро", и презирают все его обычаи и его основы. Презрение не ведет к любви!
Прошлую зиму, в Казанскую историю нашу, толпа молодежи оскорбляет храм народный, курит в нем папироски, возбуждает скандал. "Послушайте, – сказал бы я этим казанским (да и сказал некоторым в глаза), – вы в бога не веруете, это ваше дело, но зачем же вы народ-то оскорбляете, оскорбляя храм его?" И народ назвал их еще раз "барчонками", а хуже того – отметил их именем "студент", хотя тут много было каких-то евреев и армян (демонстрация, доказано, политическая, извне). Так, после дела Засулич народ у нас опять назвал уличных револьверщиков студентами. Это скверно, хотя тут, несомненно, были и студенты. Скверно то, что народ их уже отмечает, что начались ненависть и разлад. И вот и вы сами, господа, называете московский народ "мясниками" вместе со всей интеллигентной прессой. Что же это такое? Почему мясники не народ? Это народ, настоящий народ, мясник был и Минин. Негодование возбуждается лишь от того способа, которым проявил себя народ. Но, знаете, господа, если народ оскорблен, то он всегда проявляет себя так.
Он неотесан, он мужик. Собственно, тут было разрешение недоразумения, но уже старинного и накопившегося (чего не замечали) между народом и обществом, то есть самою горячею и скорою на решение его частью молодежью. Дело вышло слишком некрасивое, и далеко не так правильно, как бы следовало выйти, ибо кулаками никогда ничего не докажешь. Но так бывало всегда и везде, во всем мире, у народа. Английский народ на митингах весьма часто пускает в ход кулаки против противников своих, а во французскую революцию народ ревел от радости и плясал перед гильотиной во время ее деятельности. Всё это, разумеется, пакостно. Но факт тот, что народ (народ, а не одни мясники, нечего утешать себя тем или другим словцом) восстал против молодежи и уже отметил студентов; а с другой стороны, беда в том (и знаменательно то), что пресса, общество и молодежь соединились вместе, чтобы не узнать народа: это, дескать, не народ, это чернь.
Господа, если в моих словах есть что-нибудь с вами не согласное, то лучше сделаете, если не будете сердиться. Тоски и без того много. В прогнившем обществе – ложь со всех сторон. Само себя оно сдержать не может. Тверд и могуч лишь народ, но с народом разлад за эти два года объявился страшный. Наши сентименталисты, освобождая народ от крепостного состояния, с умилением думали, что он так сейчас и войдет в ихнюю европейскую ложь, в просвещение, как они называли. Но народ оказался самостоятельным и, главное, начинает сознательно понимать ложь верхнего слоя русской жизни. События последних двух лет много озарили и вновь укрепили его. Но он различает, кроме врагов, и друзей своих. Явились грустные, мучительные факты: искренняя честнейшая молодежь, желая правды, пошла было к народу, чтобы облегчить его муки, и что же? народ ее прогоняет от себя и не признает ее честных усилий. Потому что эта молодежь принимает народ не за то, что он есть, ненавидит и презирает его основы и несет ему лекарства, на его взгляд, дикие и бессмысленные.
У нас здесь в Петербурге черт знает что. В молодежи проповедь револьверов и убеждение, что их боится правительство. Народ же они, по-прежнему презирая, считают ни во что и не замечают, что народ-то, по крайней мере, не боится их и никогда не потеряет голову. Ну что, если произойдут дальнейшие столкновения? Мы живем в мучительное время, господа!
Господа, я написал вам что мог. По крайней мере отвечаю прямо, хотя и неполно, на вопрос ваш: по-моему, студенты не виноваты, напротив, никогда молодежь наша не была искреннее и честнее (что не малый факт, а удивительный, великий, исторический). Но в том беда, что молодежь несет на себе ложь всех двух веков нашей истории. Не в силах, стало быть, она разобрать дело в полноте, и винить ее нельзя, тем более, когда она сама очутилась пристрастной (и уже обиженной) участницей дела.
Но хоть и не в силах, а блажен тот и блаженны те, которым даже и теперь удастся найти правую дорогу! Разрыв с средой должен быть гораздо сильнее, чем, например, разрыв по социалистическому учению будущего общества с теперешним. Сильнее, ибо, чтобы пойти к народу и остаться с ним, надо прежде всего разучиться презирать его, а это почти невозможно нашему верхнему слою общества в отношениях его с народом. Во-вторых, надо, например, уверовать и в бога, а это уж окончательно для нашего европеизма невозможно (хотя в Европе и верят в бога).
Кланяюсь вам, господа, и, если позволите, жму вам руку. Если хотите мне сделать большое удовольствие, то, ради бога, не сочтите меня за какого-то учителя и проповедника свысока. Вы меня вызывали сказать правду от сердца и совести; я и сказал правду, как думал и как в силах думать. Ведь никто не может сделать больше своих сил и способностей.
Ваш весь Федор Достоевский.