355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Достоевский » Письма (1866) » Текст книги (страница 11)
Письма (1866)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:45

Текст книги "Письма (1866)"


Автор книги: Федор Достоевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

332. С. А. ИВАНОВОЙ
1 (13) января 1868. Женева

Женева, 1 (13) января/1868 г.

Милый, бесценный друг мой Сонечка, несмотря на Вашу настойчивую просьбу писать Вам – я молчал. А между тем кроме того, что ощущал сильную и особую потребность говорить с Вами, – уж по тому одному, что непременно надобно было ответить Вам на один пункт Вашего письма и ответить сейчас, как можно скорее, – надо было отвечать. Скажите: как могло Вам, милый и всегдашний друг, прийти на мысль, что я уехал из Москвы, рассердясь на Вас, и руки Вам не протянул! Да могло ли это быть? Конечно, у меня память плоха, и я не помню подробностей, но я положительно утверждаю, что этого не могло быть ничего и что Вам только так показалось. Во-первых, поводу не могло быть никакого; это я знаю как дважды два четыре, а во-вторых, и главное: разве я так легко разрываю с друзьями моими? Так-то Вы меня знаете, голубчик мой! Как мне это больно было читать. Вы должны были, Соня, понимать, как я Вас ценю и уважаю и как дорожу Вашим сердцем. Таких как Вы я немного в жизни встретил. Вы спросите: чем, из каких причин я к Вам так привязался? (Спросите – если мне не поверите). Но, милая моя, на эти вопросы отвечать ужасно трудно; я запоминаю Вас чуть не девочкой, но начал вглядываться в Вас и узнавать в Вас редкое, особенное существо и редкое, прекрасное сердце – всего только года четыре назад, а главное, узнал я Вас в ту зиму, как умерла покойница Марья Дмитриевна. Помните, когда я пришел к Вам после целого месяца моей болезни, когда я вас всех очень долго не видал? Я люблю вас всех, а Вас особенно. Машеньку, например, я люблю чрезвычайно за ее прелесть, грациозность, наивность, прелестную манеру; а серьезность ее сердца я узнал очень недавно (о, вы все талантливы и отмечены богом), – но к Вам я привязан особенно, и привязанность эта основывается на особенном впечатлении, которое очень трудно анатомировать и разъяснить. Мне Ваша сдержанность нравится, Ваше врожденное и высокое чувство собственного достоинства и сознание этого чувства нравится (о, не изменяйте ему никогда и ни в чем; идите прямым путем, без компромиссов в жизни. Укрепляйте в себе Ваши добрые чувства, потому что всё надо укреплять, и стоит только раз сделать компромисс с своею честию и совестию, и останется надолго слабое место в душе, так что чуть-чуть в жизни представится трудное, а, с другой стороны, выгодное (1) – тотчас же и отступите перед трудным и пойдете к выгодному. Я не общую фразу теперь говорю; то, что я говорю, теперь у меня самого болит; а о слабом месте я Вам говорил, может быть, по личному опыту. Я в Вас именно, может быть, то люблю, в чем сам хромаю). Я в Вас особенно люблю эту твердую постановку чести, взгляда и убеждений, постановку, разумеется, совершенно натуральную и еще немного Вами самими сознанную, потому что Вы и не могли сознать всего, по Вашей чрезвычайной еще молодости. Я Ваш ум тоже люблю, спокойный и ясно, отчетливо различающий, верно видящий. Друг мой, я со всем согласен из того, что Вы мне пишете в Ваших письмах, но чтоб (2) я согласился когда-нибудь в Вашем обвинении, – в том, что во мне хоть малейшее колебание в моей дружбе к Вам произошло, – никогда! Просто, может быть, всё надо объяснить какой-нибудь мелочью, какой-нибудь раздражительностью минутной в моем скверном характере, – да и та не могла никогда лично к Вам относиться, а к кому-нибудь другому. Не оскорбляйте же меня никогда такими обвинениями. (3)

А за то что так долго не отвечал, несмотря на просьбу Вашу писать к Вам скорее, даю Вам честное слово, что каждый месяц буду Вам присылать по письму аккуратно. В письме к Александру Павловичу и Верочке я разъяснил, насколько мог, причину моего молчания. Я был в таком скверном нравственном настроении и напряжении всё это время, что ощущал потребность заключиться в самом себе и тосковать одному. Тяжело мне было садиться за письмо, да и что бы я написал? Об моей тоске? (она бы проглянула наверно в письме): но это материя плохая. Да и хлопотливое было мое положение. От работы моей зависит вся моя участь. Сверх того, я забрал около 4500 р. в Ред<акции> "Русского вестника" вперед, а им честное слово дал и повторял его целый год во всяком письме в Редакцию, что роман будет. И вот, почти перед самой отсылкой в Редакцию романа, мне пришлось забраковать его, потому что он мне перестал нравиться. (А коли перестал нравиться, то нельзя написать хорошо). Я уничтожил много написанного. Между тем в романе и отдача моего долга, и жизнь насущная, и всё будущее заключалось. Тогда я, недели три тому назад (18-е декабря нового стиля), принялся за другой роман и стал работать день и ночь. Идея романа – моя старинная и любимая, но до того трудная, что я долго не смел браться за нее, а если взялся теперь, то решительно потому, что был в положении чуть не отчаянном. Главная мысль романа – изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного, – всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал – ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо. (Все Евангелие Иоанна в этом смысле; он всё чудо находит в одном воплощении, в одном появлении прекрасного). Но я слишком далеко зашел. Упомяну только, что из прекрасных лиц в литературе христианской стоит всего законченное Дон Кихот. Но он прекрасен единственно потому, что в то же время и смешон. Пиквик Диккенса (бесконечно слабейшая мысль, чем Дон Кихот; но все-таки огромная) тоже смешон и тем только и берет. Является сострадание к осмеянному и не знающему себе цены прекрасному – а, стало быть, является симпатия и в читателе. Это возбуждение сострадания и есть тайна юмора. Жан Вальжан, тоже сильная попытка, – но он возбуждает симпатию по ужасному своему несчастью и несправедливости к нему общества. У меня ничего нет подобного, ничего решительно, и потому боюсь страшно, что будет положительная неудача. Некоторые детали, может быть, будут недурны. Боюсь, что будет скучен. Роман длинный. Первую часть написал всю в 23 дня и на днях отослал. Она будет решительно не эффектна. Конечно, это только введение, и хорошо то, что ничего еще не скомпрометировано; но ничего почти и не разъяснено, ничего не поставлено. Мое единственное желание, – чтоб она хотя некоторое любопытство возбудила в читателе, для того, чтоб он взялся за вторую. Вторую, за которую сажусь сегодня, – окончу в месяц (я и всю жизнь ведь так работал). Мне кажется, она будет покрепче и покапитальнее первой. Пожелайте мне, милый друг, хоть какой-нибудь удачи! Роман называется "Идиот", посвящен Вам, то есть Софье Александровне Ивановой. Милый друг мой, как бы я желал, чтоб роман вышел хоть сколько-нибудь достоин посвящения. Во всяком случае, я себе сам не судья, особенно так сгоряча, как теперь.

Здоровье мое совершенно удовлетворительно, и я тяжелую работу могу выносить, хотя наступает для меня тяжелое время, по болезненному состоянию Анны Григорьевны. Просижу в работе еще месяца четыре, а там мечтаю переехать в Италию. Уединение мне необходимо. Сокрушаюсь о Феде и о Паше. К Феде (4) тоже пишу с этой же почтой. Мне, впрочем, очень тяжело за границей, ужасно хочется в Россию. Мы с Анной Григорьевной одни-одинешеньки. Жизнь моя: встаю поздно, топлю камин (холод страшный), пьем кофе, затем за работу. Затем в четыре часа иду обедать в один ресторан и обедаю за 2 франка с вином. Анна Григорьевна предпочитает обедать дома. Затем иду в кафе, пью кофей и читаю "Московские ведомости" в "Голос" и перечитываю до последней литеры. Затем полчаса хожу по улицам, для движения, а потом домой и за работу. Потом опять топлю камин, пьем чай и опять за работу. Анна Григорьевна говорит, что она ужасно счастлива.

Женева скучна, мрачна, протестантский глупый город, с скверным климатом, но тем лучше для работы. Увы, мой друг, раньше сентября, может быть, никак не ворочусь в Россию! Только что ворочусь – немедленно поспешу обнять Вас. У меня в мыслях начать, по приезде в Россию, одно новое издание. Но всё зависит, разумеется, от успеха теперешнего моего романа. И вообразите, так работаю, а не знаю еще: не опоздал ли для январского номера? Вот уж неприятность-то будет!

Как-то я с Вами сойдусь, как-то увижусь, как-то встречусь! Часто я мечтаю об вас о всех. На днях видел во сне Вас и Масеньку – целую повесть во сне видел; героиня была Масенька. Поцелуйте ее покрепче от меня. Но что это с Вашим здоровьем? Вы меня испугали. Не тоскуйте, друг мой, – в этом главное, а главное: не спешите, не заботьтесь очень много; всё придет своим чередом и придет хорошо, само собою. В жизни бесконечное число шансов; слишком много заботиться значит время терять. Желаю Вам энергии и твердости характера, – в них я, впрочем, уверен. Голубчик мой, занимайтесь своим образованием и не пренебрегайте даже и специальностию, но не торопитесь главное; Вы еще слишком молоды, всё придет своим порядком, но знайте, что вопрос о женщине, и особенно о русской женщине, непременно, в течение времени даже Вашей жизни, сделает несколько великих и прекрасных шагов. Я не о скороспелках наших говорю, – Вы знаете, как я смотрю на них. Но на днях прочел в газетах, что прежний друг мой, Надежда Суслова (сестра Аполлинарии Сусловой) выдержала в Цюрихском университете экзамен на доктора медицины и блистательно защитила свою диссертацию. Это еще очень молодая девушка; ей, впрочем, теперь 23 года, редкая личность, благородная, честная, высокая!

Много, слишком много задумал было писать к Вам и вот уже сколько исписал, а не написал и 1/10-й доли. До следующего письма, милый друг мой!

Мне хотелось бы поговорить с Вами об одном очень интересном предмете особенно, касающемся Вас. Не забывайте меня и пишите. Здоровье сохраняйте пуще всего. Обнимите еще раз Масеньку. Я слышал, что ... (5) произведен в генерал-лейтенанты папской армии и будет играть на дудочке польку своего сочинения на разбитие Гарибальди, а кардинал Антонелли и генерал-канцлер (за даму) танцевать в присутствии папы, а Юленька будет смотреть и сердиться. Поцелуйте ее тоже, если допустит поцеловать (от меня!), Витю тоже от меня поцелуйте и хваленого Лелю. Затем всех, а братцу Александру Александровичу пожмите от меня руку покрепче.

Обнимаю Вас и целую. Всегдашний друг Ваш

Федор Достоевский.

Честное слово свое писать Вам каждый месяц – исполню. Но, ради бога, пишите тоже ко мне!

(1) далее было: представится

(2) далее было: Вас

(3) было: оскорблениями

(4) было начато: К нем<у>

(5) в подлиннике имя густо зачеркнуто

333. В. М., С. А. и М. А. ИВАНОВЫМ
1 (13) февраля 1868. Женева

Genиve, 1 (13) февраля/68 г.

Милый друг, бесценная сестра Верочка.

Милый друг, голубчик мой Соня, милый друг, ангел мой Машенька, милые все, – я поражен как громом письмом Сони, которое сию минуту получил!! Это так кажется невозможным, так безобразным, ужасным, что верить не хочется, представить нельзя, а между тем как припомнишь этого человека, как припомнишь, как лежало к нему сердце, то станет так больно и жалко, что уж не рассудком, а сердцем одним мучаешься и рад мучиться, несмотря на боль, как будто сам чувствуешь себя тоже виноватым. Припоминаю теперь, когда мы виделись в последний раз: ну могло ли быть это на уме при прощании? Такого святого и дорогого человека нельзя себе и представить умершим. И пусть долго он пребывает памятью между вами всеми и служит соединением всей семье, как и прежде всегда служил. Еще бы, Сонечка! Вы пишете, что многие изъявляют сочувствие! Еще бы! Имея 10 человек детей, он почти усыновлял других детей. Десятки, сотни воспитанников К<онстантиновского> училища его должны за отца считать.

А почему все мы его так любили, как не потому, что это был человек сам с редким, любящим сердцем. Кто его не любил!

Всего для меня тяжеле, что не могу теперь видеть и обнять вас всех. Кажется бы, не наговорились! Аня, жена моя, знала лично Александра Павловича всего только несколько дней – и как она плакала, в каком была отчаянии, когда я ей сообщил! (А как любила и уважала его бедная Марья Дмитриевна!)

Пишу вам сейчас, то есть сию минуту по получении письма, чтоб как можно скорее пошло! Напишу больше потом; но вас зато буду особенно просить как можно скорее, если возможно (друг милый Сонечка, пожалуйста!), написать мне о подробностях и как можно подробнее, во-первых, о покойнике и о последних днях его, а во-вторых, о вас всех самих – о ваших первых мыслях, первых намерениях, и первых шагах. Верочка, друг мой, горюй и плачь, но не приходи, ради Христа, в отчаяние. Вот ом, который так глубоко умел чувствовать и имел такое сердце, – не пришел бы в отчаяние, а сейчас понял бы долг; у этого человека долг и убеждение – были во всем прежде всего. Так будь и ты, Верочка, и этим его память почтишь. Ведь ты веришь же в будущую жизнь, Верочка, так же как и все вы; никто из вас не заражен гнилым и глупым атеизмом. Поймите же, что он наверно знает теперь о вас; никогда не теряйте надежду свидеться и верьте, что эта будущая жизнь (1) есть необходимость, а не одно утешение.

Теперь день и ночь (и всё время нашей разлуки) буду думать об вас. Напишите, ради бога, не скрывая ничего, всё что знаете о ваших делах и о ваших средствах. Сонечка, Вы пишете, что не осталось ничего; так и должно было быть, но всё думаю и тоскую о том, с чем вы хоть на первое мгновение остались. Вот еще что: я не знаю, как у вас деревня, то есть заложена ли, в долгах ли, цела ли? Но если (2) она только есть, то, ради бога, не продавайте! Берегите и цените – это всегдашняя надежда, это всегдашнее пристанище, это, наконец, кредит. Второе: после покойника есть пенсион, хоть небольшой, но есть, – напишите мне и об этом, и, наконец, третье и самое главное, об чем я ужасно думаю и об чем я хоть и ничего почти не знаю подробно, но все-таки пишу, чтоб вызвать вас на откровенный ответ, потому что это ужасно успокоит меня.

Александр Павлович (третьего, кажется, года) взялся заведовать, по усиленной просьбе тетки и бабушки, теткиным капиталом. Скажу тебе, Верочка, откровенно, что я слышал от 2-х или 3-х даже лиц, что будто бы Александр Павлович употребил деньги легкомысленно, то есть отдал под залог, не стоящий денег. При этом эти, не расположенные к вам люди (один – не знавший дела, а другой – скверное сердце) намекали на то, что Александр Павлович сделал это с целью, в свою пользу. За это я с ними тут же жестоко поссорился с обоими. Всё это, разумеется, глупость и низость, но я убежден, что нерасположение к Александру Павловичу и, напротив, – расположение его обвинять – существует, и, может быть, у всех тех, которые чуть-чуть заинтересованы в наследстве после тетки. Теперь, по смерти этого благороднейшего и честнейшего человека, – не возникли бы недоумения, вам во вред, взяв в соображение, что вы тоже участники в наследстве после тетки? Не оклеветали бы покойника перед теткой. У тетки, разумеется, сейчас явится ходок по делам, на место Александра Павловича: в ясном ли (3) виде это дело? Знаешь ли ты его, Верочка? Успел ли Александр Павлович распорядиться? Вот что волнует и мучает меня теперь! Меня очень ободряет, что в один из последних разов, когда мы виделись с покойным братом Александром Павловичем, он сам заговорил со мной об этом деле с негодованием и при этом, я помню, сказал мне, что ничего не может быть яснее этого заклада и что заклад втрое больше стоит, чем капитал. Ради бога, напишите мне об этом несколько подробнее, всё что знаете: так это меня беспокоит!

Теперь еще одно для меня главное дело: по моему ходатайству отчасти, в 1864 году, брат Александр Павлович выдал брату Мише – не знаю сколько, тысяч на пять, я думаю, или на шесть, по первоначальной цене, акций Ярослав<ской> желез<ной> дороги. Брат умер, и Александр Павлович стал кредитором семейства брата, не имеющего ничего, кроме права на их журнал, который лопнул (и на который я посадил моих собственных 1) 10000, выданных мне теткой, потом (4) 3000, полученных мною за обязательную продажу (в 1865 году) моих сочинений разбойнику Стелловскому, наконец, разным кредиторам журнала до 2000 р. из полученных мною за "Преступление и наказание", и наконец, 7000 руб., то есть право издания романа, уступленное мною, по соглашению, в 7000-х рублях Базунову, Працу и Вайденштрауху – то есть кредиторам журнала). Между тем когда, в апреле 1864 года, я просил Александра Павловича дать брату Мише взаймы эти акции, то он тогда же сказал мне: "Я бы желал, чтоб Вы тоже за них поручились". Я сказал, что в крайнем или несчастном случае я хоть и не имею ничего, но если буду иметь, то готов поручиться. Письменного я Александру Павловичу не дал ничего и вполне (5) не знаю точных подробностей и условий, на которых он потом выдал акции (6) брату Мише (когда тот был в Москве через месяц). Потом, после смерти Миши летом, в Люблине, кажется, Александр Павлович, узнав от меня же о получении моем от тетки 10000 руб. и о том, что я принимаюсь продолжать журнал, напомнил мне о моем отчасти – поручительстве, данном ему на слово в уплате ему за брата, и просил иметь непременно в виду, при первом успехе журнала, эту уплату. Я обещал твердо, имея полнейшее намерение исполнить.

NВ. (Прибавлю кстати, что я подозревал всегда, что брат Александр Павлович, может быть, несколько упрекал меня за эти деньги. Но тогда, когда я получил деньги от тетки для вспоможения семейству брата и поддержания журнала, решительно не моя воля была не издавать журнал и, 2-е) все шансы были тогда за журнал: с его успехом отдавались все долги и спасалось всё семейство от нищеты. Не издавать журнала было бы тогда преступлением, меня же бы все обвинили, что я погубил журнал. Одним словом, я должен был издавать. Неуспех журнала теперь ясен всем почему, и никем решительно не был и не мог быть предвиден (потому что тут вышли совершенно особые обстоятельства)).

Когда журнал погиб, все мои усилия пошли на уплату кредиторам журнала, что не могло быть иначе, потому что они меня посадили бы в тюрьму и тогда я никому бы уже не мог заплатить. Теперь осталось у меня всего долгу по векселям до 3000 р. и еще долгу есть тысяч до двух, да сверх того, за роман, который я теперь пишу, забрано 4000 вперед. Здоровье мое расстроено, состояния у меня никакого, и все мои средства зависят от двух вещей: 1) от моей работы, а 2-е) от успеха этой работы, то есть если хорошо написано, то и плата возвышается и 2-е издание можно за хорошую сумму продать.

Но несмотря на совершенно пролетарское и неизлечимо-больное положение мое, я ведь все-таки, случалось, зарабатывал большие деньги и многим уже заплатил много. Сейчас я ничего не имею, но в этот общий час, когда нас связывает общая великая печаль, объявляю тебе, Верочка, и вам, Сонечка и Машенька, и всем: что ничего святее и крепче не будет для меня теперь отдачи вам этого долга брата Миши за акции! Когда это будет, когда я в состоянии буду – не знаю. Но я опять-таки повторяю, что надеюсь, главное, на то, что бог поможет мне работать успешно, и на то, что, не имея ничего за душой, мне случалось же ведь в один год зарабатывать очень большие суммы (как, н<а>прим<ер>, за "Мертвый дом" или "Преступление и наказание") и тогда, конечно, употреблю все усилия и буду считать самым святым долгом отдачу вам этих денег.

Разумеется, это теперь только одни слова или, лучше сказать, мое слово. А одни слова в тяжелом положении – слишком мало и ничтожно. Я это знаю. Но все-таки когда-нибудь от меня возвращения этих денег ожидать вам можно. Это я обязанностью счел заявить.

Целую и обнимаю вас всех крепко. Масеньку, Сонечку, Верочку и всех, ради Христа, станем чаще переписываться, отвечайте мне немедленно, милые, родные! Сашеньку целую, Витю, Юленьку – всех! Будем любить друг друга еще крепче, если можно. Не будем расходиться, пока живы. Ваш брат и друг навсегда

Ф. Достоевский.

Р. S. Я работаю день и ночь (боюсь ужасно за успех работы, а как бы именно теперь надо успеха!) Аня вам пишет несколько строк: она последние дни ходит.

Ожидаю скорого письма от вас. До свидания, дорогие, когда-то увидимся.

Адрес мой тот же.

(1) вместо: будущая жизнь – было: надежда

(2) вместо: если – было: есть ли

(3) было: ясно

(4) было: вместо

(5) было: совершенно

(6) было начато: день<ги>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю