Текст книги "Письма (1866)"
Автор книги: Федор Достоевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
Гончаров всё мне говорил о Тургеневе, так что я, хоть и откладывал заходить к Тургеневу, решился наконец ему сделать визит. Я пошел утром в 12 часов и застал его за завтраком. Откровенно Вам скажу: я и прежде не любил этого человека лично. Сквернее всего то, что я еще с 67 года, с Wisbaden'a, должен ему 50 талеров (и не отдал до сих пор!). Не люблю тоже его аристократически-фарсерское объятие, с которым он лезет целоваться, но подставляет Вам свою щеку. Генеральство ужасное; а главное, его книга "Дым" меня раздражила. Он сам говорил мне, что главная мысль, основная точка его книги состоит в фразе: "Если б провалилась Россия, то не было бы никакого ни убытка, ни волнения в человечестве". Он объявил мне, что это его основное убеждение о России. Нашел я его страшно раздраженным неудачею "Дыма". А я, признаюсь, и не знал всех подробностей неудачи. Вы мне писали о статье Страхова в "Отечественных записках", но я не знал, что его везде отхлестали и что в Москве, в клубе, кажется, собирали уже подписку имен, чтоб протестовать против его "Дыма". Он это мне сам рассказывал. Признаюсь Вам, что я никак не мог представить себе, что можно так наивно и неловко выказывать все раны своего самолюбия, как Тургенев. И эти люди тщеславятся, между прочим, тем, что они атеисты! Он объявил мне, что он окончательный атеист. Но боже мой: деизм нам дал Христа, то есть до того высокое представление человека, что его понять нельзя без благоговения и нельзя не верить, что это идеал человечества вековечный! А что же они-то, Тургеневы, Герцены, Утины, Чернышевские, нам представили? Вместо высочайшей красоты божией, на которую они плюют, все они до того пакостно самолюбивы, до того (6) бесстыдно раздражительны, легкомысленно горды, что просто непонятно: на что они надеются и кто за ними пойдет? Ругал он Россию и русских безобразно, ужасно. Но вот что я заметил: все эти либералишки и прогрессисты, преимущественно школы еще Белинского, ругать Россию находят первым своим удовольствием и удовлетворением. Разница в том, что последователи Чернышевского просто ругают Россию и откровенно желают ей провалиться (преимущественно провалиться!). Эти же, отпрыски Белинского, прибавляют, что они любят Россию. А между тем не только всё, что есть в России чуть-чуть самобытного, им ненавистно, так что они его отрицают и тотчас же с наслаждением обращают в карикатуру, но что если б действительно представить им наконец факт, который бы уж нельзя опровергнуть или в карикатуре испортить, а с которым надо непременно согласиться, то, мне кажется, они бы были до муки, до боли, до отчаяния несчастны. 2-е). Заметил я, что Тургенев, например (равно как и все, долго не бывшие в России), решительно фактов не знают (хотя и читают газеты) и до того грубо потеряли всякое чутье России, таких обыкновенных фактов не понимают, которые даже (7) наш русский нигилист уже не отрицает, а только карикатурит по-своему. Между прочим, Тургенев говорил, что мы должны ползать перед немцами, что есть одна общая всем дорога и неминуемая – это цивилизация и что все попытки русизма и самостоятельности – свинство и глупость. Он говорил, что пишет большую статью на всех русофилов и славянофилов. Я посоветовал ему, для удобства, выписать из Парижа телескоп. – Для чего? – спросил он. – Отсюда далеко, – отвечал я; – Вы наведите на Россию телескоп и рассматривайте нас, а то, право, разглядеть трудно. Он ужасно рассердился. Видя его так раздраженным, я действительно с чрезвычайно удавшеюся наивностию сказал ему: "А ведь я не ожидал, что все эти критики на Вас и неуспех "Дыма" до такой степени раздражат Вас; ей-богу, не стоит того, плюньте на всё". "Да я вовсе не раздражен, что Вы!" – и покраснел. Я перебил разговор; заговорили о домашних и личных делах, я взял шапку и как-то, совсем без намерения, к слову, высказал, что накопилось в три месяца в душе от немцев:
"Знаете ли, какие здесь плуты и мошенники встречаются. Право, черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, то в этом сомнения нет. Ну вот Вы говорите про цивилизацию; ну что сделала им цивилизация и чем они так очень-то могут перед нами похвастаться!".
Он побледнел (буквально, ничего, ничего не преувеличиваю!) и сказал мне: "Говоря так, Вы меня лично обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно, что я (8) сам считаю себя за немца, а не за русского, и горжусь этим!" Я ответил: "Хоть я читал "Дым" и говорил с Вами теперь целый час, но все-таки я никак не мог ожидать, что Вы это скажете, а потому извините, что я Вас оскорбил". Затем мы распрощались весьма вежливо, и я дал себе слово более к Тургеневу ни ногой никогда. На другой день Тургенев, ровно в 10 часов утра, заехал ко мне и оставил хозяевам (10) для передачи мне свою визитную карточку. Но так как я сам сказал ему накануне, что я, раньше двенадцати часов, принять не могу и что спим мы до одиннадцати, то приезд его в 10 часов утра я принял за ясный намек, что он не хочет встречаться со мной и сделал мне визит в 10 часов именно для того, чтоб я это понял. Во все 7 недель я встретился с ним один только раз в вокзале. Мы поглядели друг на друга, но ни он, ни я не захотели друг другу поклониться.
Может быть, Вам покажется неприятным, голубчик Аполлон Николаевич, эта злорадность, с которой я Вам описываю Тургенева, и то, как мы друг друга оскорбляли. Но, ей-богу, я не в силах; он слишком оскорбил меня своими убеждениями. Лично мне всё равно, хотя с своим генеральством он и не очень привлекателен; но нельзя же слушать такие ругательства на Россию от русского изменника, который бы мог быть полезен. Его ползание перед немцами и ненависть к русским я заметил давно, еще четыре года назад. Но теперешнее раздражение и остервенение до пены у рта (11) на Россию происходит единственно от неуспеха "Дыма" и что Россия осмелилась не признать его гением. Тут одно самолюбие, и это тем пакостнее.
Но черт с ними со всеми!
Теперь выслушайте, друг мой, мои намерения: я, конечно, сделал подло, что проиграл. Но говоря сравнительно, я проиграл немного своих-то денег. Тем не менее эти деньги могли служить мне месяца на два жизни, даже на четыре, судя по тому, как мы живем. Я уже Вам сказал: я не мог устоять против выигрыша. Если б я первоначально проиграл 10 луидоров, как положил себе, я бы тотчас бросил всё и уехал. Но выигрыш 4000 франков погубил меня! Возможности не было устоять против соблазна выиграть больше (когда это оказывалось так легко) и разом выйти из всех этих взысканий, обеспечить себя на время и всех моих: Эмилию Федоровну, Пашу и проч. Впрочем, это всё нимало меня не оправдывает, потому что я был не один. Я был с юным, добрым и прекрасным существом, которое верит в меня вполне, которого я защитник и покровитель, а следовательно, которое я не мог губить и так рисковать всем, хотя бы и немногим.
Будущность моя представляется мне очень тяжелою: главное, возвратиться в Россию не могу, по вышеизложенным причинам, а пуще всего вопрос: что будет с теми, которые зависят от моей помощи. Все эти мысли убивают меня. Но так или этак, а из этого положения, рано ли, поздно ли, надо выйти. Надеяться же я могу, конечно, только на одного себя, потому что другого ничего нет в виду.
В 65 году, возвратясь из Висбадена, в октябре, я кое-как уговорил кредиторов капельку подождать, сосредоточился в себе и принялся за работу. Мне удалось, и кредиторам было порядочно заплачено. Теперь я приехал в Женеву с идеями в голове. Роман есть, и, если бог поможет, выйдет вещь большая и, может быть, недурная. Люблю я ее ужасно и писать буду с наслаждением и тревогой.
Катков сам мне сказал в апреле, что им бы хотелось и было бы лучше начать печатать мой роман с января 1868 года. Так оно и будет, хотя высылать частями я начну раньше.
Хотя здесь и нет кредиторов, но обстановка моя хуже, чем в 65-м году. Все-таки Паша, Эмилия Федоровна были перед глазами. К тому же я был один. Правда, Анна Григорьевна ангел, и если б Вы знали, что она теперь для меня значит. Я ее люблю, и она говорит, что она счастлива, вполне счастлива, и что не надо ей ни развлечений, ни людей, и что вдвоем со мной в комнате она вполне довольна.
Хорошо. Теперь, стало быть, мне месяцев шесть непрерывной работы. Но к тому времени жене придется родить. Женева город хороший: тут и доктора и французский язык. Но климат очень дурен, мрачный, а осень, зима скверность. Может быть, если будут средства, месяца через два с половиной можно еще будет переехать в Италию. Вообще зимовать или в Италии, или в Париже. Вообще где выгоднее и удобнее, не знаю. А может быть, и прямо до весны в Женеве останемся.
Денежные расчеты такие: если напечатать роман, то Катков не откажет еще вперед дать в течение будущего года тоже тысячи три. Тут, стало быть, будет и для нас, и для Паши с Эм<илией> Фед<оровной>, и даже немного и для кредиторов (для ободрения их). Роман же можно продать или запродать, с половины года, вторым изданием.
Вы один у меня, Вы мой голубчик, мое провидение. Не откажитесь помогать мне в будущем. Ибо во всех этих моих делах и делишках (12) я буду умолять принять участие.
Вам, вероятно, ясна мысль, основная мысль всех этих надежд моих: ясно, что всё это может успеть сделаться и принести свои результаты под ОДНИМ ТОЛЬКО условием, именно: ЧТО РОМАН БУДЕТ ХОРОШ. Об этом, стало быть, и нужно теперь заботиться всеми силами.
(Ах, голубчик, тяжело, слишком тяжело было взять на себя эту заносчивую мысль, три года назад, что я заплачу все эти долги, и сдуру дать все эти векселя! Где взять здоровья и энергии для этого! И если опыт показал уже, что успех может быть, то ведь при каком условии: при одном только, что всякое сочинение мое непременно будет настолько удачно, чтоб возбудить довольно сильное внимание в публике; иначе – все рушилось. Да разве это возможно, разве это может войти в арифметический расчет!)
Теперь последнее мое слово к Вам. Выслушайте, сообразите и помогите!
У нас теперь 18 франков. Завтра или послезавтра придут от матери Анны Григорьевны 50 рублей, которые она нам не дослала из катковских денег. И вот всё, все средства наши, до нового получения от Каткова. (Мать Анны Григорьевны именно теперь, в эту минуту, в таких обстоятельствах, что ни одной копейкой нам помочь не может.)
Но просить у Каткова, теперь, решительно нельзя. Через 2 месяца дело другое: тогда я вышлю ему тысячи на полторы романа и опишу свое положение.
1000 руб. он зачтет (13) в уплату моего долга, а 500 мне вышлет. Я на это надеюсь вполне: он добр и благороден.
Но как же прожить эти 2 месяца работы? Не судите меня и будьте моим ангелом-хранителем! Я знаю, Аполлон Николаевич, что у Вас у самих денег лишних нет. Никогда бы я не обратился к Вам с просьбою о помощи. Но я ведь утопаю, утонул совершенно. Через две-три недели я совершенно без копейки, а утопающий протягивает руку, уже не спрашиваясь рассудка. Так делаю и я. Я знаю, что Вы расположены ко мне хорошо; но знаю тоже, что помочь мне деньгами Вам почти невозможно. И все-таки, зная это, прошу у Вас помощи, потому что кроме Вас – никого не имею, и если Вы не поможете, то я погибну, вполне погибну!
Вот моя просьба:
Я прошу у Вас 150 руб. Вышлите мне их в Женеву,
poste restante. Через 2 месяца редакция "Русского вестника" вышлет Вам 500 рублей на мое имя. Я сам буду просить ее сделать так. (А что она вышлет – в этом нет сомнения, только бы я выслал им роман. А я вышлю. Это тоже без сомнения).
Итак, я прошу у Вас на два месяца. Голубчик, спасите меня! Заслужу Вам вовеки дружбой и привязанностию. Если у Вас нет, займите у кого-нибудь для меня. Простите, что так пишу: но ведь я утопающий!
С сентября месяца Паша останется без денег. (Об Эмилии Федоровне уже не говорю!) И потому из этих 150 руб. отделите ему 25 руб. и выдайте ему покамест, сказав, чтоб он потеснился и поприжался месяца на два. Потом я напишу Вам, сколько отделить для него покамест из катковских 500 руб. (Для того-то я и намерен просить редакцию "Русского вестника" присылать впредь деньги на Ваше имя; ибо Вас я умоляю быть мне на время помощником в кой-каких моих петербургских делишках, то есть через Ваши руки буду производить кой-какие уплаты и выдачи. Не беспокойтесь, тут не будет ничего, что бы Вас поставило в двусмысленное положение. (14) Я прошу только Вашего дружеского участия, умоляю, потому что никого, никого нет у меня в Петербурге, кроме Вас, на кого бы я мог понадеяться!)
Прошу Вас тоже написать мне как можно скорее. Не оставляйте меня одного! Бог Вас вознаградит за это.
Скажите Паше, чтоб написал мне сюда, в Женеву, обо всем, что с ним было, и если имеет ко мне письма, то чтоб переслал их по примеру прежнего раза. Я получил от него всего только одно письмо за всё это время. Не любит он меня, кажется, совсем. А ведь это очень мне тяжело.
Адресс мой:
M-r Theodore Dostoiewsky, Suisse, Genиve, poste restante.
Напишите мне тоже Ваш адресе. Так как я не знаю Ваш дом, то посылаю это письмо через Анну Николавну Сниткину (мать Анны Григорьевны), она и доставит Вам.
Во всяком случае, прошу Вас убедительнейше, напишите мне, голубчик, как можно скорее и сообщите побольше известий обо всех наших, об том, что делается, что в ходу, что Вы делаете сами. Одним словом, оросите каплей воды душу, иссохшую в пустыне. Ради бога!
Всем Вашим поклон, родителям и Анне Ивановне. Ей особенно. От Анны Григорьевны особенно. Сколько мы об Вас вспоминали, сколько мы переговорили.
Когда-то увидимся!
Посоветуйте мне тоже что-нибудь. Скажите мне Ваш взгляд на мое положение. Да не слыхали ли Вы чего об моих делах петербургских, хоть от Паши.
В будущем письме напишу кой о чем о другом.
В Женеве я совершенно уединен и никого из русских не видал.
Ни звука русского, ни русского лица!
Прощайте, обнимаю Вас крепко, крепко и целую.
Ваш весь Федор Достоевский.
(1) было: Вам
(2) далее было: как говорят >
(3) далее было начато: расх<одами>
(4) так в подлиннике
(5) далее было: остаток
(6) было: так
(7) было: что даже на<ш>
(8) было начато: ку<пить>
(9) далее было: более уже
(10) далее было: свою
(11) в подлиннике: у рту
(12) было: Ибо все эти мои дела и делишки
(13) вместо: он зачтет – было: пойдут
(14) далее было начато: Останется
318. А. Н. МАЙКОВУ
3 (15) сентября 1867. Женева
Женева 15 сентября/67.
Проcтите меня, голубчик Аполлон Николаевич, что замешкался Вам ответить, – да еще на Ваше письмо, в котором Вы прислали мне деньги. Дело в том, что кончил вот эту проклятую статью "Знакомство мое с Белинским". Возможности не было отлагать и мешкать. А между тем я ведь и летом ее писал, но до того она меня измучила и до того трудно ее было писать, что я дотянул до сего времени и наконец-то, со скрежетом зубовным, кончил. Штука была в том, что я сдуру взялся за такую статью. Только что притронулся писать и сейчас увидал, что возможности нет написать цензурно (потому что я хотел писать всё).
10 листов романа было бы легче написать, чем эти 2 листа! Из всего этого вышло, что эту растреклятую статью я написал, если всё считать в сложности, раз пять и потом всё опять перекрещивал и из написанного опять переделывал. Наконец кое-как вывел статью, – но до того дрянная, что из души воротит. Сколько драгоценнейших фактов я принужден был выкинуть. Как и следовало ожидать, осталось всё самое дрянное и золотосрединное. Мерзость!
За эту статью деньги мне дали вперед. Бабиков с кем-то. Я, бывши в апреле в Москве, выпросил у Бабикова отсрочку (разумеется, не на 5 месяцев, хотя срок был и не определен окончательно). Альманах свой они хотели издать в сентябре или в октябре (так рассчитывали в апреле, это значит, что книга никак раньше Нового года не явится). Итак, лучше поздно, чем никогда. Голубчик, помогите! Сделайте милость, а именно следующее:
Перешлите, родной мой, статью мою Бабикову в Москву, вместе с письмом, которое тут же прилагаю незапечатанное. Бабиков в Москве, в гостинице "Рим". Я бы и сам мог прямо ему послать. Да ну как в "Риме" его нет? Вот почему я и прошу Вас быть отцом родным. А именно так сделать: напишите три строчки Бабикову в гост<иницу> "Рим" и приложите мое письмо без статьи и пошлите ему в "Рим". А статью (если найдете возможным поступить так) пошлите с той же почтой на Страстной бульвар, в магазин Соловьева, бывший Базунова, с двумя строчками Соловьеву, которыми объяснить Соловьеву (самому), что вот статья для передачи Константину Ивановичу Бабикову (что можно надписать на пакете), и с просьбой к Соловьеву, что если Бабиков не в "Риме" и если Соловьев знает где он, то переслал бы ему (Бабикову). Сделайте так, ради бога. У меня совесть нечиста по поводу этой статьи, и уж не знаю, что делать. Помогите, голубчик, и простите, что мучаю Вас моими комиссиями.
Письмо к Бабикову прочтите и, если захотите, то прочтите и статью! А прочтя (если только прочтете), напишите мне откровенно Ваше мнение. Мне бы только не слишком дурно было, – вот что.
Эту статью я по несколько раз думал окончить в три дня, и представьте себе, – как только переехал в Женеву, тотчас же начались припадки, да какие! – Как в Петербурге. Каждые 10 дней по припадку, а потом дней 5 не опомнюсь. Пропащий я человек! Климат в Женеве сквернейший, и в настоящую минуту у нас уже 4 дня вихрь, да такой, что и в Петербурге разве только раз в год бывает. А холод – ужас! Прежде было тепло. Вот почему и работа и письма и всё в последнее время затянулось...
Ваши 125 р. решительно нас спасли. Теперь вздохну немного и опять за роман. Пишите мне, пожалуйста. Мы с Аней в таком уединении, что письма для нас манна небесная, тем паче от Вас. Раз по пяти перечитываем.
Здесь есть русские газеты, читаю и "Голос" и "Московские" и "Петербург<ские> ведом<ости>". Это счастье. А то ужасно здесь скучно, но что делать: надобно писать.
Писал ли я Вам о здешнем "Мирном конгрессе". Я в жизнь мою не только не видывал и не слыхивал подобной бестолковщины, но и не предполагал, чтоб люди были способны на такие глупости. Всё было глупо: и то как собрались, и то как дело повели и как разрешили. Разумеется, сомнения и не было у меня в том, еще прежде, что первое слово у них будет: драка. Так и случилось. Начали с предложений вотировать, что не нужно больших монархий и всё поделать маленькие, потом что не нужно веры и т. д. Это было 4 дня крику и ругательств. Подлинно мы у себя, читая и слушая рассказы, видим всё превратно. Нет, посмотрели бы своими глазами, послушали бы своими ушами!
Видел и Гарибальди. Он мигом уехал.
Кой-что еще Вам хотел написать, но до следующего письма. Верите ли? До сих пор припадочное состояние и боюсь много писать.
Что же мне наши (Паша) и не напишут? Я на днях Эм<илии> Федоровне напишу.
До свидания, голубчик, не сердитесь на меня за что-нибудь. А что наша Южная дорога? Она нам теперь нужнее всего.
Поклон мой Анне Ивановне. Аня тоже и Вам и Анне Ивановне сердечно кланяется.
Если Вам что нужно узнать о Бабикове, то о нем больше всех могут знать Страхов и Аверкиев.
В следующем письме напишу и побольше и полюбопытнее. А теперь голова несвежа.
Крепко жму Вам руку.
Ваш весь Федор Достоевский.
NB. Вообразите себе! И тут бревно на дороге: ведь я совершенно-то наверно и не знаю, где гостиница "Рим"! Но кажется, кажется, что наверно на Тверской.
На Тверской, в гостиницу "Рим" Константину Ивановичу Бабикову.
Еще раз благодарю от всей души за помощь!
Ради бога, пришлите мне Ваш адресс, то есть № и имя дома. Опять прошу Анну Николавну доставить Вам и это письмо.
319. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ
16 (28) сентября 1867. Женева
Женева. Сентября 16/28 – 67.
Милая и многоуважаемая Эмилия Федоровна,
Давно очень хотел Вам писать; по крайней мере, не проходило дня, чтоб я об вас обо всех не думал. Теперь, полагаю, Вы уж с дачи давно воротились. Прошу Вас очень, уведомьте меня нимало не медля: как Ваше здоровье и как Вы живете? Напишите обо всех обстоятельствах. Очень прошу Вас. С Вами ли Федя? Я знаю, что он жил летом в Москве на даче; но ездил ли на юг? А теперь, если он в Петербурге, то удачны ли его занятия? Здоровы ли Миша и Катя? С Вами ли жил (или живет) Паша? Об нем я не имею никакого понятия. Вот уже скоро три месяца ни одной почти строчки от него. Если б захотел написать, то всегда, конечно, мог это сделать: ведь он знал же или мог всегда узнать адресс через Анну Николавну, а лучше всего, мог передать ей письмо для пересылки мне. Тут уж ясно, что не хотел. Я просил Аполлона Николаевича передать ему 25 р., и он должен был получить в начале сентября. К несчастью, я теперь совершенно без денег, живем на триста франков в месяц, но через месяц ни копейки не будет. На деньги раньше Нового года не рассчитываю. Теперь засел в Женеве и работаю; работа длинная. Мучает меня очень то, что в настоящую минуту, ничем (1) не могу помочь Вам. Мне это чрезвычайно тяжело. К Новому году хоть из-под земли достану, а с Вами поделюсь. Как нарочно, добрый друг мой Эмилия Федоровна, именно тогда-то и нет денег, когда всего нужнее. Кто знает, года через два, если бог даст здоровья, и долги заплачу свои, может быть, и Вы нуждаться не будете. Тогда деньги будут оставаться не у кредиторов, а у нас; но всё это покамест буки и славны бубны за горами.
Я Вам адрессую в Столярный переулок, полагая, что Вы на прежней моей квартире, потому что квартира до сих пор на мое имя ходит и Вы за нее ничего не должны платить, как и было у нас условлено с почтенным моим хозяином Алонкиным. Что он? Не напоминает ли Вам чего о квартире? Напишите об этом. Я Алонкину сам писать буду скоро. Забыл я несколько буквальный смысл той записки, которую я ему дал. Не помнит ли Паша? И не имеете ли Вы копии? Во всяком случае, передайте хоть через Мишу Алонкину мой поклон. (Писать ему буду сам). Такие честные люди, как он, и так благородно и деликатно со мной поступавшие, всегда могут быть во мне вполне уверены, прежде других кредиторов.
Кстати, не знаете ли Вы чего о прочих кредиторах моих, не приходили ли почему-либо обо мне справляться или не слыхали ли Вы чего? Если что знаете, то известите. Некоторым я хочу написать. К несчастью, раньше будущего года никому ничего обещать не могу. А так как они, если я ворочусь, ждать не будут и непременно начнут взыскивать с меня по суду, то я и не решаюсь некоторое время (до тех пор, пока кончу роман) возвратиться. К тому же в настоящую минуту совсем нет средств для переездки. (2) А между тем я бы гораздо скорее мог приобресть деньги в Петербурге. Действовать через письма чрезвычайно трудно. Надо полагать, что я зазимую. Не знаю, сколько еще останусь в Женеве: всё это судя по обстоятельствам. Климат в Женеве для меня скверный. В Германии припадки были очень редкие, а в Женеве не опомнюсь, чуть не каждую неделю. Всё это горы и беспрерывные перемены в атмосфере. Надобно выехать. Но покамест, если хотите мне написать, то пишите в Женеву.
Suisse, Genиve, А M-r Th. Dostoiewsky, poste restante.
Напишите мне что-нибудь об сестре Саше, об ее детках, о моей крестнице и о брате Коле? Как его здоровье? Что делает Миша? Не уведомит ли Федя хоть двумя строками о московских. Что-нибудь? Не смягчится ли Паша, не напишет ли чего-нибудь? Как Вы с ним жили, Эмилия Федоровна? Не надосадил ли он Вам чем-нибудь? Во всяком случае, ему, Феде, Мише, Коле жму руку от души. Напишите мне что-нибудь, тогда напишу Вам более. Если кто из кредиторов моих обо мне наведается, то адресса моего нечего говорить. Передайте мой поклон всем тем, кто меня добром помнит. Чуть только буду при малейших средствах, то немедленно поделюсь с Вами. Катю целую. Целую Вашу руку и обнимаю Вас. Аня очень Вам кланяется, впрочем, она сама хочет приписать Вам. А я в ожидании, что меня не забыли.
Вам искренно преданный и любящий Вас брат Ваш
Федор Достоевский.
Р. S. Прежде брат Миша выручал, когда, бывало, без денег засяду за границей, а теперь на одного себя, больного, надейся! Много он мне помогал.
Я много перебрал денег у Каткова, который благороднейшим образом со мной поступал. Теперь, раньше чем что-нибудь кончу и перешлю, нет возможности у него просить. Но при первом (3) случае сделаю так, чтоб Вам и Паше получать помесячно и постоянно из "Русского вестника". Но это будет месяца через два, не раньше, а до тех пор и Паше не знаю что переслать. Хорошо бы, если б Паша написал мне поскорее; по крайней мере, я что-нибудь знал бы о нем. Сердце у него добрейшее и сам он благороден, быть не может, чтоб он меня позабыл.
Ф. Достоевский.
Особенно Кашиным передайте мой поклон и мою горячую симпатию. Людмиле и Ольге Александровне Милюковым тоже. Но не M-r Милюкову.
(1) было: почти ничем
(2) далее было начато: да и для Анны Г<ригорьевны>
(3) далее было: удобно<м>