355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Шаляпин » Маска и душа » Текст книги (страница 3)
Маска и душа
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:10

Текст книги "Маска и душа"


Автор книги: Федор Шаляпин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Для меня начались трудныя мытарства, метание от одной распадавшейся труппы к другой, от малороссийских комедий и водевилей к французской оперетке. С концертным репертуаром, состоявшим из трех номеров: «О, поле, поле!», «Чуют правду» и романса Козлова «Когда-б я знал» – концертировать и думать нельзя было. Наконец, я попал в крайнюю бедность и в то бродяжничество по Кавказу, о котором я разсказывал подробно в первой моей книге. Случай привел меня в Тифлис – город, оказавшийся для меня чудодественным.

9

Летом 1892 года я служил писцом в бухгалтерском отделении Закавказской железной дороги. Эту работу, спасшую меня от бездомности и голода, я получил с большим трудом и ею так дорожил, что мои мечты о театре временно как будто обезкровились. Только люди, подобно мне испытавшие крайнюю степень нищеты, поймут, как это могло случиться. Театр был моей глубочайшей страстью с самаго детства, единственной красивой мечтой дней моего отрочества; в Уфе я уже вдохнул пыль кулис, уже узнал завлекающий гул зала перед поднятием занавеса и, главное, свет рампы, хотя в то время она состояла всего из 12 керосиновых ламп (лампы – молния). В том, что у меня хороиший голос и музыкальныя способности, я сомневаться не мог – однако, когда изголодавшийся во мне молодой зверь дорвался до пищи, до простых щей и хлеба, до конуры, в которой можно было укрыться от холода и дождя, – то мне уже было боязно двинуться, и я, всеми зубами крепко уцепившись за временное мизерное мое «благополучие», сидел смирно. Не знаю, долго ли выдержал бы я это «буржуазное» подвижничество: может быть, оно все равно мне надоело бы, моя бурлацкая натура вновь запросилась бы на волю, как это уже случилось со мною в Уфе, и опять побежал бы я, куда глаза глядят – гнаться за театральными призраками… Но на этот раз толчок, выведший меня из апатии и снова бросивший меня на артистический путь, пришел не изнутри, а извне. Сослуживцы по закавказской бухгалтерии, услышав мой голос, настойчиво стали меня уговаривать пойти дать себя послушать некоему Усатову, профессору пения в Тифлисе. Отнекивался долго, колебался и – пошел.

Дмитрий Андреевич Усатов был тенором Московскаго Большого театра и в то время с болышиим успехом, будучи отличным певцом и музыкантом, преподавал в Тифлисе пение. Он меня выслушал и с порывом настоящаго артиста, любящаго свое дело, сразу меня горячо поощрил. Он не только даром стал учить, но еще и поддерживал меня материально. Этот превосходный человек и учитель сыграл в моей артистической судьбе огромную роль. С этой встречи с Усатовым начинается моя сознательная художественная жизнь. В то время, правда, я еще не вполне отдавал себе отчет в том, что было положительнаго в преподавании Усатова, но его влияния все же действовали на меня уже тогда. Он пробудил во мне первыя серьезныя мысли о театре, научил чувствовать характер различных музыкальных произведений, утончил мой вкус и – что я в течение всей моей карьеры считал и до сих пор считаю самым драгоценным – наглядно обучил музыкальному восприятию и музыкальному выражению исполняемых пьес.

Конечно, Усатов учил и тому, чему вообще учат профессора пения. Он говорил нам эти знаменитыя в классах пения мистическая слова: «опирайте на грудь», «не делайте ключичнаго дыхания», «упирайте в зубы», «голос давайте в маску». То есть, учил техническому господству над голосовым инструментом. Звук должен умело и компактно опираться на дыхание, как смычок должен умело и компактно прикасаться к струне, скажем, виолончели, и по ней свободно двигаться. Точно так же, как смычок, задевая струну, не всегда порождает только один протяжный звук, а благодаря необыкновенной своей подвижности на всех четырех струнахь инструмента вызывает и подвижные звуки, – точно так же и голос, соприкасаясь с умелым дыханием, должен уметь рождать разнообразные звуки в легком движении. Нота, выходящая из под смычка или из под пальца музыканта, будет ли она протяжной или подвижной, должна быть каждая слышна в одинаковой степени. И это же непременно обязательно для нот человеческаго голоса. Так что, уметь «опирать на грудь», «держать голос в маске» и т. п. значит уметь правильно водить смычком по струне – дыханием по голосовым связкам, и это, конечно, необходимо. Но не одной только технике кантиленнаго пения учил Усатов, и этим именно он так выгодно отличался от большинства тогдашних да и нынешних учителей пения.

Ведь, все это очень хорошо – «держать голос в маске», «упирать в зубы» и т. п., но как овладеть этим грудным, ключичным или животным дыханием – диафрагмой, чтобы уметь звуком изобразить ту или другую музыкальную ситуацию, настроение того или другого персонажа, дать правдивую для даннаго чувства интонацию? Я разумею интонацию не музыкальную, т. е., держание такой то ноты, а окраску голоса, который, ведь, даже в простых разговорах приобретает различные цвета. Человек не может сказать одинаково окрашенным голосом: «я тебя люблю» и «я тебя ненавижу». Будет непременно особая в каждом случае интонация, т. е. та краска, о которой я говорю. Значит, техника, школа кантиленнаго пения и само это кантиленное пение еще не все, что настоящему певцу-артисту нужно. Усатов наглядно обяснял это на примерах.

Собрав нас, своих учеников, Усатов садился за фортепиано и, разыгрывая разныя пьесы, обяснял разницу между какой нибудь оперой итальянской школы и какой нибудь типичной русской оперой. Он, вероятно, не отрицал положительных сторон итальянской музыки, но говорил, что в ней преобладает легкая, общедоступная мелодичность. Это – говорил он – как будто написано для музыкально одаренной массы, которая, прослушав оперу и усвоив ее, будет в веселый или грустный час жизни напевать ея приятныя мелодии. Другое дело – музыка русская, например, Мусоргскаго. Она тоже не лишена мелодии, но мелодия эта совсем иного стиля. Она характеризует быт, выражает драму, говорит о любви и ненависти гораздо более вдумчиво и глубоко. Возьмите – говорил он – Риголетто. Прекрасная музыка, легкая, мелодичная и в то же время как будто характеризующая персонажи. Но характеристики все же остаются поверхностными, исключительно лирическими. (И он играл и пел нам Риголетто). – А теперь, господа, послушайте Мусоргскаго. Этот композитор музыкальными средствами психологически изображает каждаго из своих персонажей. Вот у Мусоргскаго в «Борисе Годунове» два голоса в хоре, две коротеньких, как будто незначительных, музы-кальных фразы. Один голос:

– Митюх, а Митюх, чаво орем?

Митюх отвечает:

– Вона – почем я знаю?

И в музыкальном изображении вы ясно и определенно видите физиономию этих двух парней. Вы видите: один из них резонер с красным носом, любящий выпить и имеющий сипловатый голос, а в другом вы чувствуете простака.

Усатов пел эти два голоса и затем говорил:

– Обратите внимание, как музыка может действовать на ваше воображение. Вы видите, как красноречиво и характерно может быть молчание, пауза.

К сожалению, не все ученики, слушавшие Усатова, понимали и чувствовали то, о чем Усатов говорит. Ни сами авторы, которых нам представляли в характерных образцах, ни их замечательный толкователь не могли двинуть воображение тифлисских учеников. Я думаю, что класс оставался равнодушен к показательным лекциям Усатова. Вероятно, и я, по молодости лет и недостатку образования, не много усваивал тогда из того, что с таким горячим убеждением говорил учитель. Но его учение западало мне глубоко в душу. Я, прежде всего, стал понимать, что мое увлечете уфимским искусством, как и то счастье, которое оно мне давало, были весьма легковесны. Я начал чувствовать, что настоящее искусство вещь очень трудная. И я вдруг сильно приуныл:

– Куда же мне с суконным рылом в калашный ряд, – думал я. – Где же мне? Чем это я такой артист? И кто сказал, что я артист? Это все я сам вы думал.

Но в тоже время я все больше и больше стал интересоваться Мусоргским. Что это за странный человек? То, что играл и пел Усатов из Мусоргскаго, ударяло меня по душе со странной силой. Чувствовал я в этом что-то необыкновенно близкое мне, родное. Помимо всяких теорий Усатова, Мусоргский бил мне в нос густой настойкой из пахучих родных трав. Чувствовал я, что вот это, дествительно, русское. Я это понимал.

А мои сверстники и соученики – басы, тенора, сопрано – между тем говорили мне:

– Не слушай. Хорошо, конечно, поет наш Дмитрий Андреевич Усатов, может быть, все это и правда, а все таки La donna e mobиle – это как раз для певцов; а Мусоргский со своими Варлаамами да Митюхами есть ни что иное, как смертельный яд для голоса и пения.

Меня как бы разрубили пополам, и мне трудно было уяснить себе, в какой половине моего разрубленнаго ябольше весу. Сомнение меня часто мучило до безсонницы.

– La donna e mobиle?

или

– Как во городе во Казани?

Но что то во мне, помимо сознания, тянулось к Мусоргскому. Когда вскоре мне удалось поступить в тифлисскую казенную оперу, приобрести в городе известную популярность и сделаться желанным участником благотворительных и иных концертов, – я все чаще и чаще стал исполнять на эстраде вещи Мусоргскаго. Публика их не любила, но, видимо прощала их мне за мой голос. Я занял в театре известное положение, хотя мне было всего двадцать лет; я уже пел Мельника в «Русалке», Мефистофеля в «Фаусте», Тонио в «Паяцах» и весь басовый репертуар труппы. Уроки Усатова даром для меня не прошли. Я смутно стремился к чему то новому, но к чему именно, я еще сам не знал. Более того, я еще всецело жиль оперным шаблоном и был еще очень далек от роли опернаго «революционера». Я еще сильно увлекался бутафорскими эффектами. Мой первый Мефистофель в Тифлисской опере (1893) еще не брезгал фольгой и метал из глаз огненныя искры.

10

Успешный сезон в Тифлисской опере меня весьма окрылил. Обо мне заговорили, как о певце, подающем надежды. Теперь мечта о поездке в столицу приобретала определенный практический смысл. Я имел некоторое основание надеяться, что смогу там устроиться. За сезон я успел скопить небольшую сумму денег, достаточную на то, чтобы добраться до Москвы. В Москве я с удовольствием убедился, что моя работа в Тифлисе не прошла незамеченной для театральных профессионалов столицы. Приглашение меня известным в то время антрепренером Лентовским в его труппу для летняго сезона оперы в Петербургской «Аркадии» сулило мне как будто удачное начало столичной карьеры. Но эта надежда не оправдалась. И в художественном, и в материальном отношениях антреприза Лентовскаго не дала мне ничего, кроме досадных разочарований. мне суждено было обратить на себя внимание петербургской публики зимой этого же года в частной опере, приютившейся в удивительно неуютном, но хорошо посещаемом публикой Панаевском театре на Адмиралтейской набережной. В этом оперном товариществе господствовал весь тот репертуар, который давался для публики мелодически настроенной, а главное, что привлекало – Мейербер. Мне выпало петь Бертрама в «Роберте-Дьяволе». При всем моем уважении к эффектному и блестящему мастерству Мейербера, не могу, однако, не заметить, что персонажи этой его оперы чрезвычайно условны. Материала для живого актерскаго творчества они дают мало. Тем не менее, именно в роли Бертрама мне удалось чем то сильно привлечь к себе публику. Не только молодой голос мой ей очень полюбился – ценители пения находили в нем какия то особые, непривычные тембры – но и в игре моей публике почудилось нечто оригинальное, а между тем я драматизировал Бертрама, кажется, шаблонно, хотя этой странной фигуре я будто бы придавал не совсем оперную убедительность. В обществе обо мне заговорили, как о певце, котораго надо послушать. Это граничило уже с зарождающейся славой. Признаком большого успеха явилось то, что меня стали приглашать в кое-какие светские салоны. Мое первое появление в одном из таких салонов, кстати сказать, возбудило во мне сомнение в подлинной воспитанности так называемых людей света.

Фрак, не на меня сшитый, сидел на мне, вероятно, не совсем безукоризненно, манеры у меня были застенчиво-угловатыя, и за спиной я в салоне слышал по своему адресу смешки людей, понимавших, очевидно, толк в портновском деле и в хороших манерах…

В Петербурге жил тогда замечательный. человек, Тертий Иванович Филиппов. Занимая министерский пост Государственная Контролера, он свои досуги страстно посвящал музыке и хоровому русскому пению. Его домашние вечера в столице славились – певцы считали честью участвовать в них. И эта честь, совершенно неожиданно, выпала на мою долю почти в самом начале моего петербургскаго сезона, благодаря моим друзьям бар. Стюартам. 4 января 1895 года у Т.И.Филиппова состоялся большой вечер. Пели на нем все большия знаменитости. Играл на рояли маленький мальчик, только что приехавший в столицу. Это был иосиф Гофман, будущая великая знаменитость. Выступала и изумительная сказительница народных русских былин крестьянка Федосова. И вот между замечательным вундеркиндом и не менее замечательной старухой выступил и я, юный новичок-певец. Я спел арию Сусанина из «Жизни за Царя». В публике присутствовала сестра Глинки, г-жа Л.И.Шестакова, оказавшая мне после моего выступления самое лестное внимание. Этот вечер сыграл большую роль в моей судьбе. Т.И.Филиппов имел большой вес в столице не только, как сановник, но и как серьезный ценитель пения. Выступление мое в его доме произвело известное впечатление, и слух о моих успехах проник в Императорский театр. Дирекция предложила мне закрытый дебют, который скоро состоялся, а 1-го февраля Дирекция уже подписала со мной контракт. Мои первыя выступления назначены были весною. Менее чем через год после приезда в Петербург я, таким образом, достиг предельной мечты всякаго певца. Я сделался артистом Императорских театров. Мне был 21 год.

11

Императорские театры, о которых мне придется сказать не мало отрицательнаго, несомненно имели своеобразное величие. Россия могла не без основания ими гордиться. Оно и не мудрено, потому что антрепренеромь этих театров был никто иной, как Российский Император. И это, конечно, не то, что американский миллионер-меценат, английский сюбскрайбер или французский командитер. Величие Российскаго Императора – хотя он, может быть, и не думал никогда о театрах – даже через бюрократию отражалось на всем ведении дела.

Прежде всего, актеры и, вообще, все работники и слуги Императорских театров были хорошо обезпечены. Актер получал широкую возможность спокойно жить, думать и работать. Постановки опер и балета были грандиозны. Там не считали грошей, тратили широко. Костюмы и декорации были делаемы так великолепно – особенно в Мариинском театре – что частному предпринимателю это и присниться не могло.

Может быть, Императорская опера и не могла похвастаться плеядами исключительных певцов и певиц в одну и ту же пору, но все же наши российские певцы и певицы насчитывали в своих рядах первоклассных представителей вокальнаго искусства. На особенной высоте в смысле артистических сил стояли Императорские драматические театры, действительно блиставшие плеядой изумительных актеров, живших в одно и то же время. На очень большой высоте стоял и Императорский балет.

Наряду с театрами существовали славныя Императорския Консерватории в Петербурге и Москве с многочисленными отделениями в провинции, питавшия оперную русскую сцену хорошо подготовленными артистами, и, в особенности, музыкантами. Существовали и Импера-тороая Драматическия школы. Но исключительно богато была поставлена Императорская балетная школа. Мальчики и девочки, в нежном возрасте принимаемые в специальныя балетныя школы, жили в них все интернами, и, помимо специальнаго балетнаго курса, проходили в самих стенах этих школ еще и общеобразовательный курс по полной гимназической программе.

В какой другой стране на свете существуют столь великолепно поставленныя учреждения? В России же они учреждены более ста лет тому назад. Неудивительно, что никакия другия страны не могут конкурировать с Россией в области художественнаго воспитания актера.

Бывали и у нас, конечно, плохие спектакли – плохо пели или плохо играли, – но без этого не проживешь. То артистическое убожество, которое приходится иногда видеть в серьезных первоклассных европейских и американских театрах, на Императорской сцене просто было немыслимо. Оно, впрочем, редко встречалось даже в среднем провинциальном русском театре… Вот почему, когда в Европе слышишь первокласснаго скрипача, пианиста или певца, видишь замечательнаго актера, танцора или танцовщицу, то это очень часто артисты русскаго воспитания.

Мне неприятно, что только что сказанное звучит как бы бахвальством. Эта непривлекательная черта присуща, к сожалению, русскому человеку – любит он не в меру похвастаться своим. Но у меня к этому нет склонности. Я просто утверждаю факты, как они есть.

Понятно, с каким энтузиазмом, с какой верой я вступил в этот заветный рай, каким мне представлялся Мариинский театр. Здесь – мечталось мне – я разовью и укреплю дарованныя мне Богом силы. Здесь я найду спокойную свободу и подлинное искусство. Передо мною, во истину, разстилался в мечтах млечный путь театра.

12

Мариииский театр в новом басе не нуждался. В труппе было, кажется, целых десять басов. Так что приглашение меня в труппу нельзя было считать техническим. Оно могло быть оправдано только художественной заботой о развитии молодого таланта, каким меня, очевидно, признавали. Я думаю, что оно по существу так и было. Не нужен был труппе бас, но был желателен новый свежий артист, котораго желали поощрить в интересах искусства вообще, и Мариинскаго театра в частности. Естественно, что я имел основание и право надеяться, что на знаменитой сцене Мариинскаго театра я найду и серьезное внимание к моей артистической индивидуальности, и разумное художественное руководство, и, наконец, просто интересную работу. К глубокому моему отчаянию, я очень скоро убедился, что в этом мнимом раю больше змий, чем яблок. Я столкнулся с явлением, которое заглушало всякое оригинальное стремление, мертвило все живое, – с бюрократической рутиной. Господству этого чиновничьяго шаблона, а не чьей нибудь злой воле, я приписываю решительный неуспех моей первой попытки работать на Императорской сцене.

Что мне прежде всего бросилось в глаза на первых же порах моего вступления в Мариинский театр, это то, что управителями труппы являются вовсе не наиболее талантливые артисты, как я себе наивно это представлял а какие то странные люди с бородами и без бород, в виц-мундирах с золотыми пуговицами и с синими бархатными воротниками. Чиновники. А те боги, в среду которых я благоговейно и с чувством счастья вступал, были в своем большинстве людьми, которые пели на все голоса одно и то же слово: «слушаюсь!» Я долго не мог сообразить, в чем тут дело. Я не знал, как мне быть. Почувствовать ли обиду или согласиться с положением вещей, войти в круг и быть, как все. Может быть, думал я, этот порядок как раз и необходим для того, чтобы открывшийся мне рай мог существовать. Актеры – люди, служащие по контракту: надо же, чтобы они слушались своих хозяев. А хозяева то уж, наверное, заботятся о правильном уходе за древом познания и древом жизни нашего рая. Но один странный случай скоро дал мне понять, что чиновные хозяева представляют в театре исключительно принцип власти, которому подчиняют все другия соображения, в том числе и художественныя.

В театре разучивали новую оперу Н.А.Римскаго-Корсакова «Ночь под Рождество» – по Гоголю. Мне была в этой опере поручена маленькая роль Панаса. Тут я в первый раз встретился с Римским-Корсаковым. Этот музыкальный волшебник произвел на меня впечатление очень скромнаго и застенчиваго человека. Он имел старомодный вид. Темная борода росла, как хотела, прикрывая небрежный черный галстучек. Он был одет в черный сюртук стариннаго покроя, и карманы брюк были по старинному расположены горизонтально.

На носу он носил две пары очков – одну над другой. Глубокая складка между бровей казалась скорбной. Был он чрезвычайно молчалив. Приходил, как мы все, в партер и то садился ближе к дирижеру Направнику, то отходил в сторонку и садился на скамеечку, молча и внимательно наблюдая за репетицией.

Почти на каждой репетиции Направник обращался к композитору с каким нибудь замечанием и говорил:

– Я думаю, Николай Андреевич, что этот акт имеет много длиннот, и я вам рекомендую его сократить.

Смущенный Римский-Корсаков вставал, озабоченно подходил к дирижерскому пюпитру и дребезжащим баском в нос виновато говорил:

– По совести говоря, не нахожу в этом акте длиннот.

И робко пояснял:

– Конструкция всей пьесы требует, чтобы именно тут было выражено музыкально то, что служить основанием дальнейшаго действия…

Методический холодный голос Направника отвечал ему с педантическим чешским акцентом:

– Может быть, вы и правы, но это ваша личная любовь к собственному произведению. Но нужно же думать и о публике. Из моего длиннаго опыта я замечаю, что тщательная разработка композиторами их произведений затягивает спектакль и утомляет публику.

Я это говорю потому, что имею к вам настоящую симпатию. Надо сократить.

Все это, может быть, и так, но последним и решающим аргументом в этих спорах неизменно являлась ссылка на то, что:

– Директор Всеволожский решительно возстает против длиннот русских композиторов.

И туть я уже понимал, что как бы ни симпатизировал Направник Римскому-Корсакову с одной стороны, как бы ни был художественно прав композитор, с другой, – решает вопрос не симпатия и не авторитет гения, а личный вкус Директора – самаго большого из чиновников, который не выносит «длиннот русских композиторов».

Но не только русских «длиннот» не выносил И.А.Всеволожский – он не выносил русской музыки вообще. Об этом я узнал из самаго авторитетнаго источника, когда в первый раз на Мариинской сцене играл роль Сусанина в «Жизни за Царя». Костюм этого крепкаго севернаго русскаго мужика, принесенный мне заведующим гардеробом, представлял собою нечто похожее ни sortиe de bal. Вместо лаптей принесли красные сафьянные сапоги.

Когда я сказал гардеробщику:

– Не полагалось бы, батюшка мой, Сусанина играть в таком костюме; это, ведь, неправда, – заведуюшдй гардеробом посмотрел на меня, как на человека, упавшаго с луны, и заявил:

– Наш директор терпеть не может все эти русския представления. О лаптях и не помышляйте. Наш директор говорит, что когда представляют русскую оперу, то на сцене отвратительно пахнет щами и гречневой кашей. Как только начинают играть русскую увертюру, самый воздух в театре пропитывается перегаром водки…

Щи, гречневая каша и перегар водки – ничего, кроме этого, бюрократическая рутина не чувствовала в той новой русской музыке, которой суждено было вскоре завоевать весь мир. Рутина эта, прежде всего, мешала обновлению репертуара, торжеству тех замечательных русских композиторов, с творениями которых тайной связью была связана, повидимому, вся моя художественная судьба и артистическая будущность. Хотя я еще не был тверд в моих взглядах на искусство, и раздвоение между La donna e mobиle и Мусоргским еще давало мне себя чувствовать – инстинкт все же определенно толкал меня в сторону Мусоргскаго. И к большому моему смущению замечал я, что и столицы относятся к этому композитору не лучше Тифлиса. Очень хорошо помню, как однажды, за ужином после концерта, на котором я пел музыкальную сатиру Мусоргскаго «Раешник», один очень видный музыкант, профессор московской консерватории, сказал мне не без язвительности:

– Скажите мне, Шаляпин, отчего это вам нравится петь в концертах какие то третьестепенные фельетоны из «Московскаго Листка?»

Этого же мнения держались и влиятельные музыкальные критики. Мне вспоминались советы: «опирайте на грудь», «держите голос в маске», «не делайте ключичного дыхания», и я думал – так неужели же в этом вся суть искусства?

13

Бюрократическая рутина сказалась и на моей личной судьбе в театра. Возлагая на меня надежды, Дирекция добросовестно желала дать мне возможность показать себя. Но при этом совершенно не соображала художественной стороны дела. Надо дать Шаляпину ответственную роль. Какую? Большую. Роль, которая по графику значится за номером первым. Подходит ли она певцу, по силам ли она ему, не окажется ли она для него коварным даром, об этом, конечно, не думали.

И вот что произошло.

Самым знаменитым исполнителем роли «Руслана» в гениальной опере Глинки «Руслан и Людмила» считался на Мариинской сцене бас Мельников. С его уходом из театра на пенсию незадолго до моего поступления в труппу, эта роль осталась, так сказать, вакантной. Мельникова никто из басов Мариинской сцены не мог заменить. Пробовали все, и все проваливались. Исключительно трудная роль оказывалась им не под силу. После Мельникова все исполнители «Руслана» казались тенями.

Когда меня надо было впервые представить публике Мариинскаго театра, главный режиссер, Геннадий Петрович Кондратьев, позвал меня и спросил:

– Руслана роль знаешь? (он всемговорил «ты»).

Кое что я знал из этой оперы, но все же я ответил:

– Нет, роли я не знаю.

Подумал Кондратьев и сказал:

– Есть две недели сроку, если хочешь эту роль сыграть в свой первый спектакль. Можешь в две недели одолеть?

В русских провинциальных операх певцам приходится сплошь и рядом выучивать роль буквально в два часа. Это уж такой правильный образ ведения дела – «спасать положение». Приходилось делать это и мне в Тифлисе. Я более или менее успешно выучивал механически роль, выработав особые приемы запоминания, и затруднений, от которых опускались бы руки, при этом не встречал. Я вспомнил Тифлис и ответил:

– В две недели? Еще бы! Как же неть? Конечно.

Я принялся заучивать роль, как заучивал роли в Тифлисе – для «спасения положения». Но как только начались репетиции, я понял, что две недели срок слишком малый для того, чтобы действительно сыграть роль Руслана. Отказаться было поздно – неловко, даже стыдно. Я старался, как мог, подготовиться, хотя бы только формально, т. е., не врать в самой линии музыки.

Настал вечер спектакля. Я оделся, загримировался по старому трафарету и на ватных от страха ногах вышел на сцену, на которой недавно еще звучал в роли Руслана голос Мельникова. Я до сих пор волнуюсь на сцене, даже когда пою роль в сотый раз, а тут к обычному волнению прибавилось еще волнение от сомнения, смогу ли, по крайней мере, не наврать. Конечно, поглощенный одной мыслью «не наврать»! – я играл и спел Руслана так, как если бы мне на святках пришлось нарядиться в какой нибудь никогда не надеванный и мудреный маскарадный костюм.

Спектакль я пропел, но впечатление от меня у публики получилось скверное. Мне несколько дней после спектакля было просто совестно ходить по улицам и приходить в театр.

Но неть худа без добра. У начинающего артиста, в какой бы области он ни работал, есть очень опасные враги – домашние поклонники, которые настойчивыми голосами говорят ему об его необыкновенном таланте. Внешний блеск первых успехов, приятныя слова друзей, пришедших за кулисы поздравить, цветы и восторженныя барышни тушат настоящее горение и при этом еще мешают чувствовать чад головениек и копоть. Молодой человек теряет линию собственой оценки и начинает радоваться тому, что он представляет собою в искусстве нечто замечательное. Если в глубине души, оставшись ночью наедине с собою и со своей совестью, он и усомнится в своей исключительной ценности, то на другой же день какой нибудь другой чудный доброжелатель вольет ему в душу новый бокал шампанскаго. Молодой артист снова опьянен и забыл то, что ему думалось прошлой ночью.

Сделала из моего неуспеха выводы и Дирекция, но опять таки весьма рутинно. Раз я не справился с труднейшей ролью Руслана, то я перечисляюсь в рядовые члены труппы, и в отношении меня начинають автоматически действовать неумолимые законы канцелярии. А люди с почтенными бородами и в виц-мундирах привыкли в своих канцеляриях составлять табели о рангах по возрастному признаку. Такой то прослужил пятнадцать лет – ему один почет, другой прослужил двадцать пять лет – ему почет другой. «Выслуга лет». Мне же было всего 21 год, и при распределении ролей об этом твердо помнили. Было очевидно, что певец, которому сорок лет, имеет больше «права» на ту или другую роль, чем безусый молодой парень. Основная моя работа в театре свелась, поэтому, главным образом, к исполнению ролей: Судьи в «Вертере», кн. Верейскаго в «Дубровском», Панаса в «Ночи под рождество», лейтенанта Цуниги в «Кармен». Не должен артист пренебрегать маленькими ролями, если оне художественно интересны. Но молодая сила, буйно во мне бродившая, томила и мучила меня в этом фактическом бездействии. Дирекция же привыкла к мысли, что я артист на малыя роли. Может быть, это было бы еще не так вредно для меня, если бы время от времени дирекция вдруг не вспоминала, что на меня возлагали надежды, и что надо как нибудь Шаляпину дать возможность снова попробовать свои силы. И вот эти именно порывы внимания чуть-чуть окончательно меня не погубили, как артиста – и в глазах публики, и в собственных моих глазах. Мне, действительно, через некоторое время поручили другую большую роль, но она не только не дала мне разумной возможности проявить мои способности и выдвинуться, но решительно отбросила меня в ряды молодых певцов, созданных для того, чтобы петь в «Кармен» лейтенанта Цунигу. Мне дали сыграть роль графа Робинзона в опере «Тайный Брак» итальянца Чимарозы. Как я теперь понимаю, опера эта прелестная. В музыке Чимарозы отражены тонкое изящество и жеманная грация конца XVии века. «Тайный Брак» никак нельзя было давать парадно, большим спектаклем, со всей пышностью, на которую была способна Императорская сцена. Она требовала интимной стильной постановки и столь же особеннаго стильнаго исполнения. Роль графа Робинзона не соответствовала ни слабому в то время музыкальному моему развитию, ни природным моим тяготениям. Не имели успеха ни опера, ни я.

Я благодарю Бога за эти первые неуспехи. Они отрезвили меня один раз на всю жизнь. Они вышибли из меня самоуверенность, которую во мне усердно поддерживали домашние поклонники. Урок, который я извлек из этого неуспеха, практически сводился к тому, что я окончательно понял недостаточность механической выучки той или другой роли. Как пуганная ворона боится куста, так и я стал бояться в моей работе беззаботной торопливости и легкомысленной поспешности. Много раз впоследствии мне очень хотелось спеть Руслана. Несколько раз у себя дома, бывало, уже принимался за роль, но когда приходило к серьезному моменту: «я играю», то я каждый раз находил сотни причин уклониться от нея. Я чувствовал, что в этой роди что то мне не дается. Не могу до сих пор обяснить, что именно. Я понял навсегда, что для того, чтобы роль уродилась здоровой, надо долго, долго проносить ее под сердцем (если не в самом сердце) – до тех пор, пока она не заживет полной жизнью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю