Текст книги "Бруски. Книга I"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Звено пятое
1
После дождя в радостной испарине забилась земля. С соломенных крыш падали капли. На дороге в тепло-прелом навозе копались куры. В сельсовете за столом против Манафы сидел Шлёнка и коряво царапал по бумаге.
– Что еще-то? – спросил он, глядя на Манафу.
– Коров сколько в селе – указал?
– Указал.
– А лошадей?
– И лошадей.
– Кажись, семнадцатый раз за год всю скотину переписываем, – почесав за ухом, проговорил Манафа. – Что ж еще-то? Да, насчет массыи спрашивают. Пиши – главное внимание наше было массыи, бедноте и вообще внимание гражданам в обхождении… Написал? Ну вот. Еще что?
– Про «Бруски» закатить? Мол, на носу у мужиков артель села?!
– Про «Бруски»? – Манафа вновь почесал за ухом, подумал. – На носу-то, на носу… да ведь скажут: зачем сажали? Протоколец у нас есть – добровольно «Бруски» отдали. Нет, тут надо сторонкой как… Вон опять Ванька идет. Ты его тяни, Илья Максимович баил, – тяни его.
В сельсовет вошел Иван Штыркин. У него своя беда шире заволжских степей. Намедни в лес ездил, с возом в топь попал, надорвал лошадь – сдохла. Об этом грамотку дней пять тому назад достал, не хватало печати.
А без печати, слышь, не поверят – пособия не дадут.
За печатью и ходил несколько уж дней к Шлёнке.
– У-ух, умаялся, – Шлёнка вздохнул. – Чего тебе, Иван Ефимович? – ласково спросил он.
Штыркин затоптался у стола, протянул бумагу.
– Да вот, пришлепку.
– Чего? Пришлепку? – и Шлёнка строго посмотрел на него. – Советскую власть прошу в моем присутствии не оскорблять.
– Печатку, – смутился Штыркин.
– А-а. Ну, сейчас… Захар как там живет? Пускай заходит. Срочно вот доклад требует, – говорил Шлёнка, шаря по карманам печать. – Да где же она, Манафа? Вот тебе на. Тут доклад срочно, а тут печать… Ну, сиди, я сей минут…
– Да ведь я, – заикнулся Штыркин, – пятый денек хожу.
– Ну, пять дней ходил, а минутку обождать не можешь? Сиди. Вот тебе мой портфель в заклад.
Шлёнка сунул Штыркину брезентовый потертый портфель – подарок Манафы – и вразвалку вышел из сельсовета. Сначала он направился к баням на реку Алай, но что-то вспомнил, остановился, потом круто повернул к своей избе.
Первые дни и Шлёнке казалось странным, что именно он председатель на селе. Он не раз вспоминал и то, как шли выборы. Заовраженские голосовали на заседании сельсовета за своего кандидата, криулинские – за Шлёнку. Шлёнка прошел только потому, что у заовраженских было четыре голоса, а у криулинских – пять. Над тем, что главой Широкого – Шлёнка, на селе до упаду смеялись все. Да ведь над кем не смеются? Обвыкнутся. И сейчас уже некоторые, кто раньше и говорить-то не хотел со Шлёнкой, шапку перед ним ломают.
«Потому – машина в моих руках», – решил он.
Переступив порог своей избы, Шлёнка крикнул:
– Лукерья, обедать!
– Чего-о?
– Обедать, говорю.
– Господи Исусе Христе, – Лукерья закрестила перед ним воздух. – Да когда это у нас был обед? Ты что-о?
– Сожрала?
– Сожрала? Было бы что.
«Как жалованье получу – непременно обед завести», – решил Шлёнка, взбираясь на полати.
– Лошадь-то сдыхает! Председатель!
– Ну, и что ж теперь? Чай, я не дохтор? Ну, меня не тревожьте. Голова теперь для общества нужна, а она у меня одна – не сто их.
Но только было он прикрыл глаза и начал засыпать, как в окно с улицы забарабанила морщинистая, грязная рука.
– Кого это еще там принесло? Покою не дают.
– Ураган! – ответила Лукерья. – Эй, окно-то расколешь!
– Василь Егорыч! Егорыч, – неслось с улицы. – Ты председатель? Ты? Выдь-ка, выдь!
Шлёнка нехотя слез с полатей и, почесав бок, босой вышел на улицу.
– Василь Егорыч! Батюшка! – с визгом налетела Анчурка Кудеярова, жена сапожника Петьки Кудеярова, высокая, огромная, худая и костистая, как измученная лошадь. – Чай, зарежут! Зарежут! Пра, зарежут!
– Постой… Ты это? Не пойму.
– Он ведь пес! Кобель! Тихоня, а пес! Намеднись тинжал австреиский украл. Я, мол: ты украл? Ты-ы-ы? А он – нет, байт, нет. А он! Он украл, он! Украл тинжал австрейский, украл да в репейник бросил.
– Кто? Он-то?
Анчурка, разиня рот, захлопала глазами.
– Да он, Миколай, чай, – и вновь со слезой: – Миколай Пырякин, – и с визгом: – Украл! Украл, пра, истинный бог, украл! Ты пойдем-ка, пойдем-ка.
И, не дожидаясь согласия Шлёнки, она вильнула подолом и понеслась к своему двору.
– Занятия кончены, гражданка Кудеярова, – крикнул с расстановкой Шлёнка и тихим шагом направился к баням.
Добежав до своей избы, Анчурка повернулась, миг стояла в оцепенении, глядя в спину удаляющемуся Шлёнке:
– Василь Егорыч! Егорыч! Ты председатель? Ты?
Шлёнка вполуоборот бросил:
– Занятия, говорю, кончены. В порядок надо вас вводить, ни днем, ни ночью покоя не даете. Что, заячья жисть, что ли, у меня?
На берегу Алая он встретился с Грушей, женой Степана Огнева. С большим достоинством, чуточку уменьшая шаг, приподнял картуз.
– Скажи этому… как его? Ну, мужу, чтоб непременно явился в совет. Председатель, мол, требует.
Груша ответила, что Огнев еще не приехал и что сама ждет не дождется его.
– Ну, это нас не касается: в семейные дела не входим.
Груша, сдерживая смех, проследила, как он спустился к баням, и пошла в гору.
– Хи-хи, – засмеялся, вывертываясь из-за угла, Чухляв. – Вот председатель у нас: опять самогонку лакать пошел. – И тут же всплеснул руками: – Э-э, Груша, в девках-то ты была сок с малиной.
Застыдилась Груша, концом косынки вытерла губы.
– Сок. Чай, двоих родила, вскормила: жениха да невесту.
– Двоих… Другие семерых, и то не то… А ты, гляди-ка, чего – земля в лице-то.
Егор Степанович пошел рядом, говорил о хлебах в поле, о покосе, о жатве.
– Вот жать скоро. А у вас, слыхал, в поле ветер гуляет, а-а? Эдак трудно зиму прожить.
– Как не трудно? Трудно, – Груша ниже к носу стянула платок.
– Лучше, – чуть спустя ласково проговорил Егор Степанович, – бросить бы ему «Бруски»-то… Дивлюсь я: мужик он умный, а дела о другом говорят, супротив. Ну, что, допустим, лошадь ведь ему одному достать легко – дадут: власть – родня ему. Со мной бы спарился. Эх, забузовали бы! Да и парень к твоей девке вяжется…
Знала Груша, что над Чухлявом Степан всегда смеется, сторонилась, а тут слова родные обронил Чухляв – это сблизило. Даже колом голова Егора Степановича показалась круглее…
– Обозлит он мужиков, – скрипел Чухляв. – Муравейник растревожит. Подожгут еще… Этого надо бояться…
Торопливым шагом Груша взбежала на гору, пересекла улицу, в избу вошла, под окном села и, кладя заплаты на штаны Огнева, долго смотрела через окно на гору Балбашиху.
«Ежели по железке Степан поедет – с горы его надо ждать, ежели лошадей достанет – с Волги».
Ждала она Степана четвертый день: давно уехал – третью неделю – и не сегодня-завтра должен быть дома… А его вот все нет – это тяготило. Тяготило и то, что нынче ночью сон нехороший видела: Степан будто из города вернулся – бритый, в сапогах новых, а в руках вверх ногами владычицу держит.
Тревожил и Чухляв, тревожил и говор на селе… Бабы смеялись у Шумкина родника, сторонились, а как уехал Степан в город, родные повалили со всех сторон – злой говор шепотком да с упреком передавали.
– Он еще бы Алай вот запрудить взялся, – говорили, – это бы еще делал.
Может, поэтому и владычица приснилась вверх ногами, может, оттого и тревога сжимала сердце, поднимала s позднюю ночь Грушу с постели, заставляла в темноте шептать молитву. Замерла в руках иголка, и заплатанные штаны сползли с колен на рябые половицы пола…
2
Заскрипели ворота.
– Ну, отец приехал, а матери нет, дочери нет, – раздался голос Огнева в сенях.
Бодрый, шутливый голос Степана успокоил Грушу.
– Аль приехал?!
– Прилетел… На тройке… Как тут у вас? – спросил Огнев. – Телеграмму я от Жаркова получил. Здесь он еще?
– Уехал вчера в Алай.
– А-а-а! Война, говоришь, была?
– Беда, – Груша застучала у шестка самоваром, – за грудки хватались…
– То-то он и уробел… Прислал – выезжай немедленно. Ну, вот и я.
Раздирая пальцами бороду, Огнев сел на лавку.
– А мне сон приснился: бритый ты вернулся домой.
– Ну! Да там враз побреют – пикнуть не сможешь, как околпачат. Кто в совет-то прошел?
– Кто? Шлёнка…
– От козла жди вони, от клопа – укуса. Ну, а еще кто?
– Ты… Заовраженцы тебя… А наши никак не хотели… Кирька Ждаркин да еще кто-то, уж я не помню…
– Та-ак… А я коней привел.
– Ну-у, коней?! – у Груши засияли глаза.
– Иди… Гляди…
Под сараем стояли три лошади – высокая, гнедая, в сизых плешинах чесотки – матка, сивый меринок и косолапый серенький жеребчик.
– Вот кони, – Огнев хлопнул рукой по приплюснутому заду жеребчика. – Не нравятся? Э-э, это в канцелярских руках они были… Мы их подчистим, подкормим, удержу не будет.
Груша смотрела на лошадей, на Степана – и в то же время вспомнила слова Чухлява: «Власть-то ему родня… Спарился бы со мною…»
– А вот и я! – и Стешка как вкопанная стала в пролете калитки.
– Ну-у! Быть не может! Как это ты себя узнала, а-а-а? – намеренно удивленно произнес Огнев, одновременно подмечая в дочери что-то новое.
Она будто пополнела. Во всяком случае раздалась, губы чуточку развернулись, потеряли упругость, зато лицо не птичье, а ясное, осмысленное, да и бег не козий, а прямой, решительный. И он подумал: «Красивая у меня дочь…»
От взгляда отца Стешка вспыхнула.
– Что, отгадайте? – она нагнула голову, держа руку за спиной.
– Рожон у тебя в руке! – задиристо, но в то же время и ласково произнес отец.
– Нет! – Стешка тряхнула головой. – Правда.
– Ну, чего у тебя, касатка? А ты говори, – как всегда в таких случаях, испуганно поторопила Груша.
Стешка потянула руку – из-за спины глянул синий конверт.
– От Сергея? Ну-ка, ну-ка! – Огнев тут же, в ногах у лошадей, опустился на чурбак. – Подлец! Сам не едет десятый год, и писем в год – три…
Разорвал конверт.
– «Здорово, отец…» Ишь ты, отцом зовет. «Мать, здорово!» Чуешь, мать? Тебя не забыл. А про Стешку ничего, – и повернулся к Стешке: – Забыл тебя… Ну, ну, не куксись… и тебе есть… «Слушай: «Маленькая моя сестренка, здравствуй!» Маленькая, – он засмеялся, мотая головой: – ему там кажется, что мы тут и не растем.
– А ты читай, читай. Балагур какой из города приехал. – Груша толкнула его в плечо рукой: – Читай!
Сергей писал о том, как живет в Москве, что соскучился по родным, по Широкому Буераку, по Волге, что непременно вырвется месяца на два, приедет погостить и отдохнуть. Под конец писал: отец хорошо сделал, что организовал артель.
Одним словом, письмо дышало бодростью, приветом, одобрением – это растрогало Огнева. Но Степан не показал это своим, а, наоборот, переступая порог избы, пробормотал:
– Денег бы прислал…
– Будет тебе, – пряча письмо за зеркало, упрекнула Груша. – Самому-то, чай, не хватает… Холостой…
– А кормил, поил?
Смех отца понравился Стешке, а Груша опять замахнулась:
– Ну, и кормил… На то и отец!
– Раз так, что ж будешь делать, – полушутя согласился Огнев. – Ну, давай пообедаю, да на волостной съезд тронусь.
3
Борьба групп из Широкого Буерака неожиданно перекинулась и в остальные села. Сначала буря разразилась в селе Полдомасове. Там на предвыборном собрании победу одержали коммунисты и те, кто были с ними. Но на выборном собрании сторонники Силантия Евстигнеева, по примеру Плакущева, согнали всех своих единомышленников, и список коммунистов провалился с треском. Небывало шумели избиратели и в волостном селе Алае. В Алае не только в сельский совет, но и на волостной съезд советов прошли бывшие владельцы мельничушек, двигателей, мелких земельных участков – отрубники. А в селе Никольском выборы шли несколько дней. Там общество разбилось на две почти равные группы, и обе группы будто в состязании тянули за палку, голосовали только за своих представителей. Туда выезжал Жарков, и ему в течение дня еле удалось уладить конфликт и провести в сельсовет представителей той и другой группы.
К волостному же съезду советов крестьяне готовились, как на покос даровых лугов.
И вот съезд.
Нардом – бывший мануфактурный магазин местного купца, пасмурный, в бревенчатых стенах – переполнен делегатами, гостями, базарниками Алая, возчиками делегатов из других сел. Утро первого дня целиком было потрачено на приготовления, на чаи, на расстановку знамен и скамеек в нардоме, и только часов в двенадцать под бурным напором делегатов приступили к выборам президиума. На этом вопросе съезд и задержался до следующего дня. Каждое село хотело провести в президиум своего представителя, каждая группа – своего, а коммунисты бились за свой список.
– Наш кандидат, – говорил Плакущев о матером торгаше лошадями Петре Кулькове, – является представителем беднейшего класса и как пострадал за народ…
– За грабеж на каторгу-то сослали… А ты на старости лет душой кривишь! – кричали в ответ.
– За погонщиками зачем носился в Сибирь?!
– Это, может, было, а может, болтовня какая, – отбрасывал Плакущев. – Надо проверку сделать… а раз теперь не до того, то об этом и говорить не след.
Жаркову из-за стола со сцены было видно, как постепенно, переходя с места на место, около Плакущева и Евстигнеева Силантия сбились восемнадцать делегатов – бородатые, широкогрудые. А в нардом из коридора напирали гости.
– Снизу голосовать, снизу! – кричали делегаты.
– А мы предлагаем – с серединки!
– А вы дуровину-то не плетите, – протестовал Плакущев. – Все бы обедали с каши, а потом щи… Порядок как есть, так и должен быть!
В конце концов после злых выкриков, пререканий, в президиум съезда прошли – Жарков, председатель волостного исполкома Шилов и Захар Катаев.
Делегаты, вздыхая, дружно прокричали «ура» вновь избранному президиуму, похлопали в ладоши, а балалаечный оркестр на церковный лад сыграл «Интернационал». Деловая часть съезда открылась докладом Жаркова о международном и внутреннем положении Республики Советов. Он доклад то и дело пересыпал примерами, сравнениями, воспоминаниями из подпольной жизни, из жизни фронта, анекдотами и тем, что он видел и слышал в Алайской волости, и тут же рассказал про те пути, какие намечает советская власть для поднятия сельского хозяйства. Говорил про социализм, рисуя его так, как ни один мужик не слышал, не представлял. Слушая Жаркова, делегаты и гости начали верить в грядущее, увлеклись речью. Но, когда Жарков указал на то, что единственным выходом из нищеты и бедствия для крестьянского двора является коллективизация крестьянского хозяйства, по лицам присутствующих побежали улыбки – «знаем, дескать, мы эту штуку!»
До этого Жарков был похож на рысака в состязании с крестьянской клячей, но, увидав улыбки, он сбился, затоптался на месте, точно перед неожиданной пропастью, и, видя, что делегаты от него отхлынули, и в то же время желая во что бы то ни стало вернуть их расположение, – он рывком, почти бессознательно наскочил на коммуну «Прогресс», что находилась неподалеку от села Алая на бывшей земле графа Уварова. Он, зло издеваясь, высмеивая коммунаров, передал съезду те впечатления, какие получил при посещении коммуны. При въезде в коммуну его встретила стая собак. Что, разве уж так нужны эти собаки коммунарам? Инвентарь в коммуне, словно после пожара, разбросан по двору, по участку. Живут они ев грязных, закопченных, с проваленными половицами, с крысами, избах, и кругом грязь, вонь. Народу много, а в поле хлеб гораздо хуже, чем у соседей – крестьян.
– От такой коммуны крестьянин, конечно, бежит, и советская власть никогда не советовала создавать такую коммуну… Это не коммуна. Это суррогат. Сушеная тыква, а не сахар.
Участники съезда и гости слушали его внимательно, прерывали выкриками, смехом, аплодировали, и Жарков вновь увидал, что съезд целиком в его руках.
А после перерыва, словно кто кнутом хлестнул по Алаю, – не успел Жарков пообедать, как нардом был уже переполнен крестьянами. Не умещаясь в нардоме, они толпились по коридорам, около нардома, во дворе, облепили окна, сцену и гудели, словно осы в дупле.
Жарков вышел из-за кулис. Навстречу ему бурей понеслись хлопки, выкрики, гам. Все задвигались, кинулись по своим местам… Несмотря на то, что Жарков к аплодисментам привык, он некоторое время поправлял очки, смотрел на делегатов и, только когда гул чуть смолк, заговорил:
– Товарищи! Сейчас мы приступим ко второму вопросу нашей повестки – к отчету волостного исполнительного комитета.
В зале некоторое время молчали, потом заворчали, точно из-под пола, потом трубой:
– Жаркова!
– Жаркова давай!
Председатель вика Шилов вскочил:
– Товарищи! Товарищ Жарков не могет больше… устал, как человек… и время теперь рабочее… Понятно?
– Жаркова!
– Жаркова!
– Проси!
– Давай!
– Перетерпим!
– Поле не убежит!
Голоса гостей, делегатов слились в общий гам, забились в бревенчатых стенах нардома.
И вновь выступил Жарков.
…Так прошли два дня… И, казалось, то буйство, та злоба, которые разразились при выборах президиума, теперь улеглись, а лица делегатов, гостей расползлись в довольной улыбке. Только одно замечал Жарков, что почти все коммунисты, особенно Пономарев, по прозвищу Барма – широкоплечий, с красным вздутым лицом и осипшим, хриплым голосом, – косятся на него, при разговоре сторонятся, будто готовят заговор. Это тревожило Жаркова, но он тут же отряхивался:
– Пройдет… Это же всегда бывает… Главное, масса стала иная, наша, приблизилась к нам, – утешал он себя.
К отчету делегаты приступили мирно, дали председателю вика Шилову времени на доклад столько, сколько потребуется.
– Только ты уж жалеючи, – проговорил в смехе Захар Катаев. – Время, знашь-ка, рабочее!.. Зимой мы бы тебе месяц: хочешь – валяй!
И на трибуне – стареньком амвоне – появился Шилов. Он волновался, жадно глотал воду из стакана, затем выложил из портфеля на край трибуны кипы исписанной бумаги и, заикаясь, путаясь в написанном, приступил к отчету.
Читая, он сообщил съезду, сколько у него (именно у него, потому что он говорил: «у меня в волости») отделов, подотделов, кто каким отделом и подотделом ведает, сколько было заседаний, подзаседаний, сколько и каких вопросов разрешалось. Сколько было, есть и предполагается быть у него в волости лошадей, коров, овец, свиней и всякого прочего скота. Сколько съедает виковская лошадь сена и каковы расходы на канцелярские нужды.
Жарков сначала внимательно вслушивался в доклад Шилова. «У меня в волости», – резануло его, но он успокоил себя тем, что Шилов еще не совсем опытный председатель вика.
Но чем дальше, тем все больше доклад раздражал его, Жарков все чаще и чаще начал ловить себя на позевоте и думал:
«Скоро кончит… перетерпеть надо».
Но Шилов все читал и читал.
Вот уже прошло сорок минут, а может, больше? Может, год, два, три? От цифр у Жаркова начала пухнуть голова, появилась ломота в спине, ногах. Он посмотрел в зал. Задние ряды, коридоры нардома, где раньше стояли гости, опустели. По лицам делегатов видно – мыслями они все у себя по домам, в поле – пашут, месят лошадям, что-то мастерят в хозяйстве.
А Шилов читает, читает, читает.
Наконец кто-то не выдержал, вздохнул:
– О-о-ох! Инда в кишках заломило!
Делегаты дрогнули, засмеялись, закричали:
– Давай вопросами!
– Время рабочее!
– Не зима это, – соглашается Захар, – зимой бы туда бы сюда!
– Да я это, как его… только начал, – перебирая большим пальцем бумаги, растерянно произнес Шилов.
4
Степан Огнев прибыл на съезд в тот момент, когда крестьяне в ожидании прений вновь забили нардом, а со сцены по отчету вика говорил Жарков. С первых же его слов было видно, что он обрушится на Шилова и за форму его доклада и за работу вика.
– Вот если бы я, – говорил он бледнея, – с этой трибуны в течение полутора часов начал считать, сколько у вас рук, ног, волос на голове…
Делегаты и гости сдержанно засмеялись.
– Мы пригласили Шилова, – возвысил голос Жарков, – для того, чтобы узнать, как смотрит советская власть на наши нужды, какие она принимает меры, чтобы устранить эти нужды… А он нам – о том, сколько сена за год съела у него в вике лошадь. А вот под боком у вика есть сельсовет. Этот совет, где председателем коммунист Пономарев, занялся самообложением, собрал по фунту с едока на селе, на приобретение печати… Пустяковое будто дело. Но в Алае семь тысяч едоков, значит семь тысяч фунтов, то есть сто семьдесят пять пудов хлеба. Сто семьдесят пять пудов хлеба на печать!
Делегаты сначала слушали молча, потом с недоумением, но когда Жарков сказал: «Сто семьдесять пять пудов на печать», – делегаты, гости, сам Жарков, члены президиума и даже Огнев разразились таким хохотом, что в нардоме задребезжали окна, а у Захара Катаева посыпались слезы, и он, вытирая их рукавом рубахи, выкрикивал:
– Вот головы!.. Вот работнички!.. Ух-хо-хо-о-о!..
Жарков еще долго, прерываемый возгласами одобрения, хлопками, говорил о том, как надо было работать вику.
Кончив, он отошел за кулисы. Сразу почувствовал нервную дрожь во всем теле и, вытирая пот, долгое время слушал громкие возгласы, аплодисменты, вызовы его на сцену. Он не вышел.
В зале некоторое время стояло замешательство, слышалось покашливание, неожиданные взрывы хохота, потом слово попросил один из восемнадцати, Силантии Евстигнеев, делегат от Полдомасова – большого базарного села.
Теребя борт поддевки, он говорил медленно, нерешительно:
– Ну, что ж, мужики, – он глянул в сторону своих, потом через головы делегатов на гостей, – я, стало быть, молотьбу производил летось. Вот советская власть к машине идет. Ну, и мы за машину, стало быть.
– Еще бы! – выкрикнул Степан Огнев. – Не зря вас движками зовут.
– Пустых слов не принимаю, – Силантии отмахнулся. – Ну, взял я машину у Шилова… ну, четыре телеги обмолотил машиной – двадцать четыре пуда взял… Гляжу, в колосе зерно имеется. Лошадями катнул – еще шестнадцать пудов накатал. Разве это в порядке молотилки?! Не в порядке они. Вик не в порядке их держит… в разруху полную привел молотилки… и двигатели там… По моему мнению, их хоть возвратить, что ль, аль что? Старым хозяевам, к примеру.
Сел. Но вслед за ним тут же выскочил Петр Кульков. У этого животик круглый, бородка клинышком, и говорит он прямо, без «что ль».
– Во-первых, двигатели и молотилки возвратить владельцам – от этого будет большая польза и государству и пролетариату нашему, и товарищ Жарков говорит тут весьма справедливо: дурака на хорошую лошадь сажать нельзя, и вообще позор нам держать так драгоценности…
– Я этого не говорил! – крикнул было Жарков.
Но в это время из-за кулис вышел председатель сельсовета, коммунист Пономарев-Барма. Упираясь в трибуну локтем, выставив огромную изуродованную руку, он захрипел:
– Товарищи! Вчера тут товарищ Жарков выступал и в своем докладе говорил, что он был в коммуне «Прогресс», и когда подъезжал, из коммуны кинулась на него стая собак… и что от коммуны вонью несет кругом на семь верст. – Чуть подождал. – Товарищи, собаки, как нам всем не секрет, на чужих только лают, на своих они не тявкнут.
– Эй! Обормот! – крикнул кто-то из зала.
– А благородному носу, – хрипел Пономарев, – все кажется вонью. Конечно, нас духами не спрыснешь… такие уж мы… Оно хорошо в городе сидеть. Грамотки писать и всякие там статьи.
– О чем это ты понес? – перебив его, спросил Захар Катаев.
– А о том, стало быть, что собаки лают на чужих. Понял? А тут приедут вот к нам, взбаламутят…
– Насчет печати ты… а-а-а?
– Мало сто семьдесят пудов? Триста надо?
Гвалт, крик, гам. Пономарев что-то кричит, машет руками, вертит белками на красном лице, и только иногда сквозь гам прорывается его хрип:
– Хорошо указывать! Чужих нам не надо…
– Слово прошу! – И Плакущев, не дожидаясь, когда кончит Пономарев, расталкивая делегатов, подошел к трибуне.
Гам разом оборвался.
– Вот Пономарев, – начал Плакущев, – все мы знаем его… и Бармой зовем… бормотушка… Может, и как честный коммунист! Конечно, чужая душа потемки, говорят. А только одно, граждане: коммунисты те сели на золотое дно. Видали – в поле еще после графа какие кучи навоза навалены? Миллионы пудов. А у коммунистов солончаки, вихрами по участку… Вот я иду раз – на меня тоже собаки кинулись. Чужой я, стало быть? Говорю председателю: «Почему вихры навозом не уничтожите?» А тот: «Того не дозовешься, другого не докличешься… А сельская власть во-он она». Гляжу, а под кустом кто-то вдрызг лежит… Не ты это был, Пономарев? – он неожиданно повернулся к Пономареву.
– Голова у меня болела, – прохрипел из-за кулис Пономарев.
– То-то. У нас не болела ли у обоих – обоим нам в глаза блевотина около тебя бросилась… Вот на тебя, я так думаю, собаки уж не кидаются… На него уж, поди, собаки не лают!
Делегаты засмеялись.
– Свой человек!
– Вот-вот! Человек он там свой, а вонь ему родная, а родная вонь не вонюча!
– Хо-хо!
– От себя идет – не чуешь!
На последние слова Плакущева Жарков засмеялся и в знак одобрения качнул головой. А Плакущев таким же тихим шагом пошел дальше – развил перед мужиками намеченную советской властью линию, указал на решение съезда Советов, съезда партии, прочитал на память несколько выдержек из речей наркомов и все-таки под конец завернул к своим – предложил молотилки и двигатели отдать старым хозяевам.
И не успел Плакущев кончить, как на сцену снова вылетел Пономарев.
– Съезд является, – начал он, – вершителем судеб…
– Барма, не сорвись! – крикнул Петр Кульков.
Пономарев глянул на Кулькова, на делегатов, потрогал рукой лоб.
– Ну, продолжай, продолжай, – глядя себе в ноги, крикнул Петр Кульков, – это я, чтоб, мол, не сорвался ты.
– Ну, вот, – Пономарев беспомощно развел руками, – говорил не прерывайте… Забыл, – тихо добавил он и ушел в задние ряды.
В хохоте, в выкриках, в бурных аплодисментах Плакущеву Жарков вдруг увидел, что победа неожиданно стала переходить на сторону восемнадцати делегатов. Он быстро, сосредоточенно начал взвешивать создавшуюся обстановку и только тут почувствовал, что он и сам-то слишком увлекся, говоря по отчету вика, и, пожалуй, своим выступлением больше сыграл на руку бывших владельцев мельничушек и движков.
«Выступить сейчас же, – думал он, – да ведь как защищать вик? Молотилки действительно разбросаны по гумнам, а двигатели свалены в кучу под сараем вика».
Но в то же время он видел, что близился неизбежный провал: с каждым новым выступлением делегаты съезда все больше и больше склонялись на сторону восемнадцати, а в речах «движков» все ярче сквозило требование возврата частной собственности и осуждение политики советской власти. И когда перед делегатами выступил ответственный секретарь волкома и когда его, после первых слов о том, что нельзя обогащать зажиточную верхушку деревни возвратом двигателей, гамом согнали за кулисы, – Жаркову показалось, что изменить движение съезда так же нельзя, как нельзя изменить движение пушечного снаряда. У секретаря губкома выступил пот на висках, задрожал в руке колокольчик.
– Слово прошу давно, – из-за стола встал Захар Катаев.
– Слово товарищу Захару Катаеву, – сказал Жарков.
Захар вышел вперед и, видя, что «движки» собираются гамом сорвать его со сцены, сразу заговорил:
– Меня не перепугаете. Вы будете кричать, а я буду стоять и ждать, пока вы не наоретесь. До утра будете кричать, стоять буду до утра. Ну-ка, а я сяду. – Он подвинул к себе табуретку и сел.
Восемнадцать делегатов притихли.
Захар поднялся и, глядя на них, тихо заговорил:
– Что это вы? Как только съезд, так вам непременно что-нибудь да вернуть? А? Эдак вы, пожалуй, скоро и последние портки с советской власти стащите, скажете: в портках-то ходить толку мало, греха много.
Первым засмеялся громко, раскатисто Жарков, за ним еще несколько делегатов. Послышались редкие выкрики.
– Да вам… тебе хорошо! – гаркнул из задних рядов Никита Гурьянов. – У тебя нитки не взяли! А у нас трудом нажитое добро…
– Вам и обмолот в прошлом году указали двенадцать пудов, а на нас накатили – село, дескать, центральное – двадцать… – поддержал Никиту Петр Кульков.
Плакущев дернул за рукав Кулькова, но уже было поздно: ненужные слова вылетели. И Плакущев, укоризненно глядя на Кулькова, согнутым пальцем постучал себе по лбу.
– А-а-а-а, вот как! – радостно подхватил Захар. – Вас обижают! Который вот уж годок обижают! И молотилки-то у вас отобрали, и землю, и то, что на нас вот, – он обвел рукой всех делегатов из других сел, – на провинцию, так сказать, налогу меньше накатили, а вас и тут обидели… Граждане, – он повернулся к остальным делегатам, – мне не верите, давайте им верить. Тут Силантий Евстигнеев первый говорил: он машиной четыре телеги хлеба обмолотил – двадцать четыре пуда намолотил, сам сказывал, а потом лошадьми еще шестнадцать – это сорок пудов с десятины выходит?! А обмолот им показан не сорок, а двадцать пудов. Это ли не обида? Как дурочка-баба, пять пирогов в печку посадила, а вынула шесть, сидит и плачет: горе какое!..
Последние слова утонули в хохоте делегатов.
– С такой обиды умрешь, – заключил Захар. – Да, кроме того, машиной ему удалось помолотить. Хлеба нет, а машину молотить взял – это тоже обида?! А мы вот не обижаемся, – он повернулся к «движкам»: – рады бы по-вашему обидеться – машиной помолотить хлеб… да вот нет такой возможности обидеться – цепами и то нечего было молотить.
Тут уже случилось то, что не ожидал не только Огнев, но и даже сам Захар, – делегаты сел гаркнули на «движков». Это захлестнуло Захара. Он, уже не чувствуя себя одиночкой в тяжелом возу, взметнулся и пошел рвать направо и налево… Восемнадцать делегатов метнулись к нему, а он к ним и, стуча кулаком по ладони, бросал колкие слова.
Жарков тоже вскочил со стула, звонил колокольчиком, кричал, но в то же время чувствовал всю бесполезность своего вмешательства. По крайней мере ему показалось, что он колокольчиком призывает к порядку воду, которая неожиданно прорвала плотину и вот-вот разнесет вдребезги мельницу.
– Сто-о-ой! – неожиданно разрезал гам голос Огнева. – Мо-е слово-о-о! – И зашагал на сцену.
Делегаты разом смолкли.
– Допрежь машины. Ну, что ж?! А потом дома – нардом вот купцу вернуть, – Огнев обвел рукой бревенчатые стены нардома. – Да еще подштукатурить: штукатурка отвалилась. Ну, что ж?
Все – не только делегаты, но и «движки» – были в недоумении. Что же он, Огнев? Не то говорит за возврат, не то – против…
– А потом земличку – ну, что же, и ее можно! А потом скажут: мужик, шея у тебя зажила, а у нас сиделки соскучились по твоей шее – давай мы тебе ее малость натрем. Терли ведь сколько лет – зря ты нас стряхнул!.. – И вдруг резко, взволнованно. – Такой декреции нет! Нет такой декреции, чтобы двигатели вернуть, да еще шапку пред хозяйчиками прочь – извините, мол, оплошку такую допустили: вас, господ, в разор разорили! Такой декреции нет! Не дадим такой декреции! У нас руки есть! Мы еще не забыли, как винтовки в руки брать!..