Текст книги "Бруски. Книга I"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
7
Когда часов в десять ночи Федунов увидел в улице тревожную дрожь фонарей, он догадался, что Карасюк где-то поблизости и его надо ждать в Широком Буераке в ночь или на заре. Вечером же Федунов узнал и о том, что Пчелкин усиленно вертит языком на селе, агитируя за раздел хлеба. Все это и не давало покоя Федунову. Он сидел под окном, напряженно всматриваясь во тьму. Дедушка Максим лежал на полатях, возился, кряхтел и только потом, глубокой ночью, заговорил:
– Отстань, сынок… Не эти дела наши… Наши дела – землю пахать и с народом жить – ну, и поди к народу… Гляди – один на селе. И поди к народу, скажи от власти отстраняюсь, вот вам ключи от амбара. Что хотите, то и делайте с хлебом: я вам не помеха.
Федунов молчал. Одно время у него явилась мысль – пойти к Пчелкину, передать ему ключи от амбара и сказать: «Сдаюсь».
«Ведь и он, – думал Федунов про Пчелкина, – за советскую власть горой стоял – барское имение громил, и все такое… А теперь – вишь как разобиделся…»
Недели две тому назад Федунов ходил по селу, переписывал скот у крестьян… Когда пришел к Пчелкину, тот сообщил, что у него всего-навсего четыре овцы, а при проверке оказалось их пяток. Пяток и записал Федунов. Пчелкин тогда еще пригрозил ему осиной в Сосновом овраге.
– Вишь, зловонный какой, – пробормотал Федунов.
– Все зловонны, – дедушка догадался, о ком идет речь. – Все кусок белый норовят… а этого не зря громилой зовут – громила и есть.
Тараканы, словно дробный дождь, зашуршали в темноте. За перегородкой спала Даша, жена Федунова, и что-то непонятное бормотала во сне. Она дохаживала беременная последние дни. Это-то больше всего тревожило Федунова.
– Из-за прута повесят, – нарушил тишину дедушка. – Вот и говорю тебе: не в те годы на службу ты пошел… народ злой… повесят за милу душу…
– Ты, тятя, молчи… не береди… лежишь, ну и не береди.
– Э-э-эх, робяты, нас не слушаете, баб своих не слушаете. Кого же слушаете? Дядев чужих?!
По порядку – еле заметно – кто-то скользил к дому. Федунов затаил дыхание, плотнее припал лицом к холодному стеклу, всмотрелся. Человек остановился. Вначале, казалось, он что-то долго шарил под ногами, потом, срастаясь с плетнями, хибарками, осторожно переступая лужи, двинулся вперед.
Федунов, не отрываясь от стекла, нащупал под лавкой топор, крепко сжал его в руке, зашептал:
– Тятя… Серка… Серка погляди.
Дедушка быстро шмыгнул с полатей, выбежал во двор… Федунов потянул топор из-под лавки, топор концом задел за бревенчатую стену – звякнул. Человек уже приблизился к калитке, чем-то крест-накрест чиркнул по шершавым доскам, двинулся, заглянул в первое окно, потом осторожно, крадучись, подполз к тому окну, за которым стоял Федунов.
«Как только подойдет, со всего размаха шибану через стекло по башке и тем покончу», – мелькнуло у Федунов а.
Взмахнул топором…
Человек, заметя блеск топора, кинулся в сторону, перебежав на другой порядок улицы, скрылся в темноте.
Потом тьму разрезал пронзительный, перепуганный выкрик, и вновь молчаливая тьма глянула в окно.
8
Пчелкин очнулся на заре. Он лежал в луже у двора Чухлява Егора Степановича… В голове у него ныло, шумело, как после сильной попойки. Упираясь руками в грязь, он поднялся сначала на колени, потом, разламываясь, встал и заторопился в переулок – на зады. И дорогой припомнил: вчера поздно вечером он вышел от Чухлява, распростился с Плакущевым и, перейдя Пьяный мост, завернул на Бурдяшку. На Бурдяшке все уже спали, только в самом начале, у разодранной ветлы, в избенке Васьки Шлёнки горел огонек. Пчелкин подкрался к окну, заглянул. На полатях возился Шлёнка, внизу около коптилки за столом сидела Лукерья, быстро вертела в глиняном блюде веретено, а по другую сторону стола – секретарь сельского совета Манафа.
Шлёнка повернул голову и, как сыч глянув с полатей на Манафу, заговорил:
– Что, опять завариха?
– Завариха, – ответил тоненьким голоском Манафа.
– Этак-то вот вас и след.
– А тебе легче от этого? Ему легче, а? – Манафа засмеялся, обращаясь к Лукерье, явно ухаживая за ней.
Лукерья сконфуженно опустила лицо к веретену.
– Замучили, – буркнул Шлёнка. – Фабрику, слышь, из деревни… чтобы всем хорошо… кисельны берега… да-а-а. Эх, бока-то как болят!
– Еще бы не болеть… день-деньской лежишь, – сказала Лукерья. – У лошади вон под сараем на сажень навозу…
– Ну, чай, лошадь – скотина, не прогневается, – утвердительно заявил Шлёнка. – А ты вот что, Манафа, какое жалованье огребаешь?
– Двенадцать целковых.
– Эка!.. Я, бывало, больше пропивал… А это день за письмом торчи – и двенадцать.
Пчелкин оторвался от завалинки, шагнул к воротам из жердочек, глянул во двор. Там кто-то дергал из плетня хворосток.
«Кому бы это быть?» – подумал он и тихо позвал:
– Эй! Кто?
Никто не отозвался. Тогда он нагнулся и напряженнее посмотрел во тьму.
«Человек? Крупен больно. Кому же быть-то?»
Еще ниже нагнулся – и на сером фоне неба разглядел лошадиную голову. Голова, прикладываясь к плетню, вытаскивала тонкий хворосток и хрупала его на зубах.
– А-а-а! – протянул Пчелкин и, не найдя затвора, перелез через ворота. – Э, сидит! Вот чудо!
Лошадь, в самом деле, волочила за собой, точно перебитые, задние ноги. Тогда Пчелкин торопливо взбежал на крыльцо, и дверь со скрежетом впустила его в избу.
– Василий, беда у тебя на дворе!
– Да что ты-ы? – Шлёнка забеспокоился и готов был уже спрыгнуть с полатей.
– У Буланки ноги-то отнялись.
– Какие?
– Задние, стало быть: сидит!..
– Во чего, – разочарованно проговорил Шлёнка. – Это у ней не впервой… Кажду весну… Порошков, бают, ей надо. А я за порошками в Алай не соберусь… Причаливайся… Вот с Манафой спор у нас.
– Да я так… Шел мимо – лошадь увидел, забежал. Зайти, мол, сказать… Да еще, слышь, из города грамотка пришла – хлеб из амбара поделить. В утро дележ должен быть.
Долго говорили о хлебе, о Карасюке, потом Пчелкин вышел от Шлёнки, заглянул еще кое к кому и, растревожив голодный муравейник, направился к Плакущеву, затем повернул и порядком, крадучись, пошел к избе Федунова… черкнул мелком на калитке. Потом… Потом – он помнит блеск топора за окном в избе Федунова и то, как чьи-то могучие руки схватили его на углу дома Чухлява, ударили головой о станок, на котором гнут полозья.
Сейчас, пробираясь через Холерный овраг, он, вспоминая, напрягал память. Раздирая сплошной дикий вишенник, он закрыл глаза, и тут же перед ним всплыло смеющееся, потом злое лицо Яшки Чухлява.
«Он, пес, меня шваркнул», – и Пчелкин тут же вписал Яшку Чухлява в список «явных коммунистов».
Звено второе
1
В ночь – в реве ледохода, в сырости весны – из густой тьмы степей хлестал набат, где-то ухали глухие взрывы снарядов, а в стороне за Широким Буераком пожары красили небо.
В ночь из двора во двор, из хибары в хибару ползал слух о бандитах, о Карасюке и о дележе зерна…
В ночь тревожно жило Широкое.
А рано утром, еле успели хозяйки сбегать к роднику за водой и только что из-за соснового бора, желтая будто тыква, выкатилось солнышко, – в Широкий Буерак въехали три всадника. На высоких папахах у них красовались красные повязки, за спинами, рядом с винтовками, болтались туго набитые мешки с краденым добром.
Въехав в Кривую улицу, они звонкой украинской песенкой разбудили тревожную дремоту села и, словно по знакомой дороге, свернули в переулок к самогонщице.
На песенку выскочил из избы Пчелкин. Сначала, увидав красные повязки на папахах, он метнулся под сарай, но когда из песни ясно выделились слова: «есаулы с казаками на панщину гонять», Пчелкин, вертя гашник штанов, заулыбался жене:
– У-у-у, вот это кони! Вот это молодчины! Дуня! Я в совет пошел.
– Ступай-ка, – сердито отозвалась Дуня, – может, башку-то непутевую сымут.
– Не сымут. Не сымут. Теперь и мы с подпоркой дай вот только срок, – ответил Пчелкин и двинулся к двору самогонщицы.
Но не прошел он и нескольких саженей, как у него перед глазами замельтешили его новые яловочные сапоги. Несколько дней тому назад он принес их от сапожника, надел, постлал на пол дерюгу и, поскрипывая, долго разгуливал по избе.
«А гожи – сроду таких не было, – подумал он, и вдруг разом забилась тревога: – А возьмут? Белые, красные ли? Мало ли таких дел?… В прошлом году у Маркела Быкова – шубу, а у Егора Степановича Чухлява сапоги… Припрятать…»
Круто повернулся и еще с порога избы крикнул Дуне:
– Дай-ка сапоги-то!
– Зачем?
– А ты дай-ка, дай-ка!.. Ну, вот еще глаза вылупила! Аль не знаешь, кто на селе есть?
Выхватил из сундука яловочные сапоги и, уставя рыжие, точно у беркута, глаза на Дуню:
– Куда деть-то? Припрятать?
Вместе с Дуней осмотрели пустые, в копоти углы избы.
– А ты надень их, сынок, – присоветовал с печки дедушка Пахом.
– Верно! С ног-то не снимут, – согласился Пчелкин и, сбросив опорки, надел сапоги. Поворачивая на каблуке то одну ногу, то другую, пробормотал: – Больно завидны… – загреб рукой в исподе пригоршню сажи, плеснул на нее водичкой, сажей сбил лоск с сапог и выбежал на улицу.
Из переулка, распевая песенку, выскочили три всадника.
Перескочив Пьяный мост, кони сбились в узком проходе между двух канав и, сжимая друг другу потные бока, рванулись в конец села.
И тут произошел молниеносный бой.
Неподалеку из еловой рощи резко треснул ружейный залп. Кони под всадниками шарахнулись в сторону, увязая в топкой грязи, затем вымахнули на дорогу и стремглав понеслись вспять.
Еще треснул залп. Тогда два всадника как-то осели в седлах, опустили поводья и сунулись лицами в гривы коней, а третий, плотно припав к спине рыжего жеребчика, со свистом пронесся мимо Пчелкина. И Пчелкин уже пожелал ему доброго пути, как из переулка выскочил, тоже верхом на коне, Степан Огнев, а за ним выбежал с винтовкой наперевес Николай Пырякин. Первый всадник от неожиданности замялся, затем выхватил шашку и ринулся на Степана Огнева.
– Коля! Не стреляй! – крикнул Степан Огнев, чем весьма удивил Пчелкина, и сам ринулся на всадника, тоже выхватив шашку.
И между двумя всадниками завязался бой. Кони под ними танцевали, вздыбливались, грызли друг друга, над конями мелькали две шашки, и вдруг Степан Огнев как-то отступил, затем взметнул шашку и, крякнув, со всего плеча наотмашь хватанул противника. Тот вскрикнул, выкинул руки вверх и, как мешок, свалился с коня.
– Вот эдак-то его, сволоту такую, – сказал Степан Огнев и, нагнувшись, посмотрел в лицо бандита. – А-а-а. Это Емелька, правая рука Карасюка… Того бы еще придавить, мушкару. Ну, Коля, давай на Шихан-гору, там гостинец им приготовили, – и метнулся в сторону, а за ним, вскочив на емелькиного коня, кинулся и Николай Пырякин.
2
Солнце ручейками сгоняло в реки из оврагов ковриги синего снега. Речушки росли, густели красной глиной и, омывая корни набухшей вербы, дикого вишенника, в шумном воркотании сбегали в Волгу…
Волга ревела в ледоходе.
На задах Кривой улицы, на так называемой Бурдяшке, к избе Шлёнки, словно к полному яствами столу, сбегались бурдяшинцы. Первым прибежал сапожник Петька Кудеяров. Он пронзительно кричал, тыкая рукой под уклон в избу Панова Давыдки:
– Давыдку!.. Давыдку Панова тащите! Нос от народа вертит? Не то вон – башкой в реку!
Тогда в окно избы Панова застучал Шлёнка.
– Ты иди, – уговаривал его степенно и, как всегда, спокойно. – А то угроза! В Алай-реку намерены!
– Не пойду! – огрызнулся Давыдка. – Ишь чего надумали. Тошно вам мирно-то жить, канитель завели. Думаете – власть дурее вас?… Как же! Власть сказала – хлеб делить. А вы?
Шлёнка ухмыльнулся и, выйдя на пригорок, сообщил бурдяшинцам:
– Не идет!.. Грит, вы супротив начинаний, и башки вверх ногами… Видели?
– Леший с ним! – Пчелкин отмахнулся. – Разве одни не справимся?
Под горой, будто случайно, показался Плакущев. Поравнявшись с бурдяшинцами, он низко поклонился:
– Что собрались?… Алай, что ль, глядите?
– Да вот… хлеб, Илья Максимович, делить, – первым высказался Шлёнка.
– Какой хлеб?
– Да в амбаре…
– Аль еще не увезли его?
– Не-ет, – Петька Кудеяров, захлебываясь, затоптался перед Плакущевым. – Не успели ща! Ты вот, старшиной ты был – законы тебе и советски известны… Как тут?
Плакущев зачертил носком сапога сухую лбину у завалинки.
– Да ведь как это? Власть народная… – начал он. Бурдяшинцы примолкли и уставились на него. Весенний ветер трепал его длинную пушистую бороду.
– И… власть, значит, его – что он хочет, то и так… народ-то… Я так думаю, по законам советским… – закончил Плакущев, глядя на носок сапога.
– Верно, – подхватил Шлёнка, – что народ захочет, тому и быть… На кой дьявола тогда и кровь проливали?
– Правильно!..
– Верно!
– Наш хлеб…
– Позвольте! Позвольте! – разрезал гам Петька Кудеяров. – Это, как сказать, куда баран… баран… туда, стало быть, то ись, куда, стало быть… Одно слово – идти всем, – он разрубил воздух левой рукой, – всем как есть – и Давыдку с собой!
Вытолкнув из избы и взяв в круг растерянного Давыдку Панова, бурдяшинцы двинулись через Пьяный мост ко двору Федунова.
Плакущев же Илья Максимович, как только поравнялся со своим двором, точно рыбка, незаметно выскользнул из толпы и коленкой плотно притворил за собой калитку.
В дверях избы он столкнулся с Зинкой, как жеребенка, потрепал ее за ухо, прошел в переднюю, сел на лавку и уставился в окно.
– Ну, вот, дело началось, – проговорил он и плотнее припал к стеклу, шурша бородой о сосновый подоконник.
За Крапивным долом – в Заовражном – из двора во двор бегали мужики.
«Зашевелились и там, – решил Плакущев. – А это кого несет? – и вытер набежавшую тень на стекле. – Кто это?»
Из Заовражного, под уклон Крапивного дола, скользя по глинной тропочке, бежал в Кривую улицу Захар Катаев.
«Ах, пес! – ругнул его Илья Максимович. – Опять ведь не даст делу произойти, – поднялся с лавки, торопливо надел на голову картуз, потом медленно стянул его и вновь сел перед окном. – Пойти сразиться с ним? Да и то – что еще будет потом?» – подумал он и задержался у соснового подоконника.
3
Федунов запрягал Серка, а дедушка Максим побежал в кормушку за соломой. Как только улицей проскакали Огнев и Николай Пырякин, Федуновы решили Дашу с дедушкой отправить в село Алай, к тетке.
Мужицкий рев сорвал Федунова с места. Он вбежал в избу и, через окно увидав, как бурдяшинцы и криулинцы 'широким потоком двигались к его двору, крикнул:
– Ну, этим я не дамся, – и кинулся к выходу, – эти меня не возьмут!
– Митя, – позвала Даша, еле поднимаясь с кровати.
Федунов задержался, а Даша крепко вцепилась руками ему в спину:
– Отдай… Отдай… ключ-то отдай… от амбара. Чай, не твой хлеб-то…
– Пусти… Пусти… говорю…
– Гибели твоей не хочу… Все равно найдут… Не спрячешься.
Из сарая в избу вбежал дедушка Максим и закричал, старчески прикладываясь ладошками к Федунову:
– Беги… беги, сынок!.. Лодка в кустах. В камыш беги!
Толпа уже гремела вблизи:
– На осину яво!.. На осину! Осина у нас в Сосновом овраге имеется.
– Эй, ты, вояка! Выходи!.. Балясы нам поточишь, как и что!
– Пусти… а!
От толчка Федунова Даша отлетела в сторону, ударилась головой об угол печи, тихо застонала. Сначала она повалилась на правый бок, потом перевернулась на спину и поджала ноги. Федунову в глаза бросился вздутый живот.
Даша открыла глаза – они теплые, ласковые, во влаге слез.
– Сейчас встану, сейчас, Митя, встану…
– А-а-а-а, бей!.. – прогремело с улицы.
Окно со звоном влетело в избу, как ножи, в стену врезались острые осколки стекла.
– Беги… Беги! – дедушка толкнул Федунова и поволок Дашу, загораживая собой ее вздутый живот.
Мужики уже сплошь забили двор. При появлении Федунова они разом оборвали гам, попятились. Федунов быстро обежал их глазами, остановился на Давыдке Панове.
«И этот здесь, а ведь в артель пошел. Значит, сдаваться бы надо мне давно… канитель зря не разводить…» – подумал он. Невольно сунул руку в карман. В кармане в ладонь попал большой ключ от амбара, им легонько повернул – штанина от ключа приподнялась.
Этого было достаточно, чтобы вывести толпу из минутного замешательства.
– А-а-а! Стрелять хочешь! – крикнул Пчелкин. – Бей!
Он первый бросился к березовому плетню. Плетешок под корявыми руками толпы вмиг развалился, освобождая дубовые колья.
– Граждане! Товарищи! Братцы! – бледнея, взмолился Федунов. – Братцы… Да братцы!..
Первый кол просвистел над его головой – ударился в дощатую переборку коридора, перешиб ее. От второго удара у Федунова уркнуло в груди, он покачнулся и, стараясь не грохнуться с крыльца в ноги мужиков, опустился в выходе, упираясь правой рукой в порог коридора, чувствуя, как из горла – будто лягушонок – что-то выскользнуло в рот: губы разжались, и изо рта выпрыгнул сгусточек крови. Потом лягушата заторопились – запрыгали быстрее. Федунов силился подняться, и вновь кто-то долбанул его в голову, – тогда он полетел точно в глубокий, темный колодец…
– Что делаете?! Что делаете, дети сукины?! – загремел Захар Катаев, вбегая на крыльцо. – Собака это вам аль человек?! А?
– Пчелкин… всё. Громила! – врываясь во двор, сообщил Яшка Чухляв. – Вечор видал его!
Толпа замерла…
А из-под сарая выкрикнул Давыдка Панов:
– Ему вон портки-то спустить и вложить… Мохор проклятый…
Пчелкин выхватил кол у Петьки Кудеярова и, взмахнув им в воздухе, кинулся на Захара:
– Бей!
– Захара не трожь! Не трожь Захара! – Яшка перегородил ему дорогу. – Не трожь! – И над головой Пчелкина повис увесистый, ядреный кулак Яшки.
Пчелкин сжался, опуская кол к земле.
– Ну-у, – медленно в тишине проговорил Захар, – видали его? Кого слушаете? Вот он меня норовил ухлопать. А потом тебя ухлопает, тебя… тебя вот, – он начал тыкать по порядку в лица мужиков, – всех ухлопает, а сам? Самому уже ему тогда прямое – на большую дорогу.
– Захар, – еле слышно простонал Федунов, протягивая крепко зажатый в руке ключ от общественного амбара.
Захар повернулся, подхватил Федунова, поволок его под сарай. Здесь открыл дверцу.
Неподалеку за огородами блеснула бурная, рыжая от глины и солнца река Алай, а за рекой – высокий камыш.
4
А по улице, разбрызгивая во все стороны грязь, уже скакали карасюковцы.
Во дворах закудахтали, метаясь через плетни, через соломенные крыши сараев, куры, визжали под ударами прикладов собаки, а у Степана Огнева со скрипом растворились ворота, и овцы, болтая сухими хвостами, шарахнулись через улицу на зады.
Вслед за овцами два карасюковца вытолкнули за калитку дедушку Харитона. Он, седой, без шапки, махая руками, что-то кричал, пятился. Тогда один – татарин Ахметка – жестоко хлопнул его прикладом по голове. Дед пошатнулся и со стоном сполз в мутную лужицу.
– Ну, старый кобель! – и Ахметка пнул Харитона сапогом в бок.
На полотняной рубашке остался мазок грязи, а из лужицы змейками потекли ручейки.
– Готов уже, – проговорил Другой, шагая через Харитона.
– Готов, так айда к соседу…
Заслыша уличный гам, Пчелкин метнулся сначала на огород – хотел нагнать Захара, но тут же круто повернул и бросился к калитке. На углу избы поскользнулся, топыря пальцы, сунулся ими в жижицу – и разом растерялся, заслышав из-под сарая смех Яшки Чухлява.
– Ты, кобеленок! – пригрозил Пчелкин и потряс списком «явных и тайных коммунистов».
Во двор ворвались карасюковцы и первым вытолкали за калитку Пчелкина, затем, подняв суматоху, прикладами выгнали на улицу и остальных мужиков.
Село уже орало скрипом ворот, криком бандитов, воем баб… У Ильи Плакущева с рыком сорвался с цепи Полкан, кинулся на проходящего мимо карасюковца. Карасюковец шашкой разрубил широкую пасть Полкана.
Вскоре все мужики были поставлены в три ряда на небольшой площади перед церквешкой. И тут по рядам заползало в затаенном шепоте:
– Деда Харитона прикончили. Во-о-о-н он.
У своего двора, в белой рубашке, будто мешок с мукой, в лужице лежал дед Харитон Огнев. И люди из рядов смотрели на него, а Давыдка Панов шептал:
– Эх, дед, дед. Смерть свою где нашел.
В эту минуту к мужикам и подскакал сам Карасюк. Он подскакал на костистой огромной рыжей кобыле, сам маленький, плюгавенький. Мужикам показалось, это скачет таракан на коне.
– Стариков наперед, – приказал Карасюк и потрогал на себе ремешки, кобуру нагана, шашку. Рука у него еле заметно дрожала, а глаза он косил в сторону: ему, видимо, было и стыдновато и трусовато. Но так длилась, может быть, какая-то минута, в следующую минуту Карасюк уже стал другой – подтянутый, жестокий, и еще громче крикнул: – Стариков наперед!
Быстро под ударами прикладов задвигались ряды. Передний украсился бородами. С краю от Карасюка стоял Панов Давыдка, рядом Никита Гурьянов, около – Плакущев Илья, дальше Шлёнка, бородачи… Второй ряд – менее бородатый. Среди него, перед Яшкой Чухлявом – осенью поженившаяся молодежь. Здесь не было Егора Степановича Чухлява.
«Вишь, – подумал Пчелкин, – ускользнул и тут… подлюга… Список-то как же передать? Илья Максимович говорил – тайком. А как тут тайком?»
Яшка Чухляв посмотрел в рыжеватый затылок Пчелкина и улыбнулся, вспоминая, как он вчера, разыскивая в улице Стешку, случайно натолкнулся на Пчелкина и шваркнул его о станок.
«Должно больно ушибся… громила», – подумал он и через согнутые спины широковцев глянул на Карасюка – жестокого, решительного, затем перевел глаза на избу Степана Огнева. Ему показалось, что в растворенной калитке мелькнуло серенькое платье Стешки. Он разом выпрямился, и во всей фигуре блеснула гордость: он вместе со всеми широковцами перед Карасюком, и вот гляди – крепче его никто не стоит на ногах. И тут же ему страшно захотелось: пусть Стешка хоть одним глазком глянет на него – тогда и она не стала бы называть его киляком… Не киляк он, а страху смотрит прямо в глаза.
– Начальник, готово! – сообщил татарин Ахметка.
– Вижу, – взвизгнул Карасюк.
– Моя мал-мал, – забормотал Ахметка и кинулся через дорогу.
Плакущев проследил, как он, брызгая грязью, перебежал улицу, толкнул ногой калитку, – а через миг из избы Плакущева раздался пронзительный крик Зинки… Перед окном мелькнула ее голова, а за спиной – широколапые руки Ахметки. У Плакущева задрожал подбородок, сизая борода плотнее прилегла к широкой груди, из глаз покатились слезы.
– Господи, – зашептал он, – господи…
С седла слез Карасюк. На нем была очень длинная шинель: он, очевидно, носил ее для того, чтобы казаться большим. Разминая ноги, подбирая полы шинели, он раза два прошелся перед широковцами. Те, как муштрованные солдаты, водили головами за ним, за его сапогом. А когда Карасюк остановился, глянул на труп Емельки, своего первого помощника, – они отпрянули назад и тихо сгорбили спины…
– Ну! (спины мужиков вздрогнули). Не согнал бы я вас сюда, если бы ваши коммунисты и комсомольцы не убили моего друга… Теперь с вас спрос: кто родня коммунистам и комсомольцам?
Пчелкин метнул глазами на Плакущева – Илья Максимович, согнув спину, стоял, будто перед свежей могилой.
Широковцы молчали, стараясь скрыться от сверлящего взгляда Карасюка. Даже Яшка Чухляв не выдержал и опустил свои глаза в пятки Петьки Кудеярова, а Петька, засунув обе руки за сапожный фартук, плотно сжал ноги. Только Шлёнка, распахнув с обрызганными полами полушубок, выставив из-под разорванной рубахи жирок живота, глядел на Карасюка и, казалось, говорил: «Моя хата с краю, я к этому делу не причастен, и вообще с меня нет спросу… А спросишь – наболтаю столько… что сам не разберешься».
– Ну, ты вот! – Карасюк ткнул пальцем в Петьку Кудеярова.
– Я? – Петька, будто щеночек, завизжал, словно около него повели раскаленным железом. – Я!.. Да я что? Весь народ знат, из верстака не вылезаю… Сапожник я… Я ведь это… с дурцой… С дурцой малость…
– Действительно, с дурцой, – тихо, но серьезно проговорил Панов Давыдка.
Вновь наступила тишина.
Жадно припекало солнце…
Урчали ручейки по склону Крапивного дола, в реве льдин играла Волга, чавкали, переминаясь в грязи, копыта лошадей, да где-то прокричал шелапутный петух… Этот петушиный крик не только широковцев, но и Карасюка приковал на миг к говору весны: он посмотрел вдаль – в глазах блеснула детская радость, затем их вновь затянула хмурь.
– С дурцой? – Карасюк повернулся к Панову. – А ты ведь не с дурцой? Ну, ты говори…
Давыдка прищурил глаза:
– Да что, ваша милость. Звать-то уж и не знаю как вашего брата… Все перепуталось: одного товарищем назовешь – в рожу норовит, другого господином – тоже непрочь в рожу. Так и перепуталось все.
– Как ни назовешь, да милуй, – Карасюк неожиданно засмеялся и стал совсем похож на мальчишку.
У широковцев вырвался громкий вздох, а Петька Кудеяров, скорчив кривую рожу, что-то забормотал.
– Так что, – продолжал Давыдка, – ничего и не разберешь, кто коммунист, а кто нет?… К нам намеднись из городу приезжал один, взял у моей бабы два горшка молока да спасибо сказал, и все… Коммунист значит?… А вон – татарчук-то твой из избы Плакущева тащит – тоже, стало быть, коммунист?…
Карасюк нахмурился.
А из рядов полетело:
– Разобрать трудов стоит, кто чего…
– Тут человеку грамотному надо быть…
– Да и то, – перебил всех Давыдка, – да и то – вот ты ушел, а отец твой отвечает за тебя… Его тоже, чай, поди, ой, как треплют.
Карасюк встряхнулся. Перед ним мелькнуло море, Джамбай – поселок на взморье, старик отец. Астраханские пески. Отряды. Бои и стычки. Случайная встреча с анархистом Сапожковым. Анархист этот отличался тем, что имел Длинные золотистые волосы и умел страстно убеждать тех, у кого в голове была еще «политическая каша». Такая же каша тогда была и у Карасюка: из всего, что наговорил ему Сапожков, он вынес одно: «Анархия – мать порядка». И пошел тогда Карасюк всюду насаждать анархию. Анархию насаждал, а порядка вовсе никакого не было, да и сам-то он превратился во что-то безвольное, подчиненное постороннему, тому же Емельке, человеку бессмысленно жестокому: Емелька убивал всех без разбора – детей, стариков, женщин. Когда гражданская война улеглась, отряд Карасюка стал таять. От полутора тысяч сабель у него осталось четыреста. Задержались те, которым некуда деваться: убийцы, грабители, объявленные вне закона. А так, может быть, и Карасюку хочется удрать к отцу, поваляться на песчаном берегу моря. Но этого не может быть. Вот, Емельку уже убили… И Карасюк снова нахмурился, побледнел, затем выхватил из кобуры наган и рванулся к Давыдке Панову:
– Я тебя спрашиваю: где коммунисты? А ты балясы точишь… Говори! Считаю до трех, ну!
– А-а-а-а!.. Такая у тебя народная власть! Стариков, как собак… как собак, согнал на улицу и пистолетом стращаешь… Не застращаешь! Жили, видели не это, не это видели… И тебе припомним, графчик у нас тут был, – вырвалось у Панова Давыдки.
При упоминании о графе у широковцев разогнулись спины, и сотни злых глаз глянули на Карасюка, на карасюковцев…
– Говори! – завизжал Карасюк, наставляя дуло нагана. – Говори! Считаю до трех. Раз! – он отступил на шаг. – Два!
Давыдка (не зря ему часто говорила старуха: «Эх, Давыд! Горяч ты не в меру… сильно горяч!») сорвался с места:
– Да что я тебе, коровий хвост, что ль?… Ты что, галчонок, надо мной…
Остальное завертелось в глазах широковцев с невероятной быстротой. Давыдка метнулся на Карасюка и сунулся лицом в грязь: Карасюк ручкой нагана разбил ему голову и тут же левой рукой ударил в грудь Никиту Гурьянова. Никита со страху подогнул колени и повалился на Давыдку, а Карасюк вцепился в длинную бороду Плакущева, рванул, и тот упал в ноги вороного коня, а в воздухе блеснул клочок сизой бороды.
– Сволочи!.. Я вас проучу!.. Я вас проучу… Я вас! – безумея, выкрикивал Карасюк и рукояткой нагана бил по головам широковцев.
Пчелкин хотел передать Карасюку список, но, когда в воздухе мелькнул клок седой бороды Плакущева, у Пчелкина задрожали ноги, и он невольно повернулся назад. Позади, в пасти переулка – в тридцати саженях – мелькнула река Алай, а за Алаем – залитый лучами солнца тонкий оголенный камыш… Пчелкину даже почудилось – вдалеке из камыша на прогалину выскользнула лодчонка с Захаром и Федуновым.
– А-ы-ы-ы!..
– А-ы-ы!..
– А-ы-ы-ы!..
– А! – вылетало из-под ударов нагана, и один за Другим валились широковцы в ноги Карасюку.
– А-а-а! Сволочи… Али!.. – позвал Карасюк калмыка. – Поднимай… Али!
Калмык Али стоял недалеко от Пчелкина. За спиной Пчелкина в тридцати саженях река Алай, за Алаем – густой нетронутый камыш. В камыш нырнешь – в камыше не сыскать тебя ни огнем, ни пушкой. Пчелкин затоптался, точно подрезанный конь на привязи, а затем со всех ног, встряхивая головой, метнулся в сторону и переулком помчался на берег Алая.
– Ай… Ви-и-и-й, – взвизгнул Али и припал на колено.
Пуля просвистела и чокнулась в воду. За первой пулей последовала вторая, потом третья. Карасюк закричал: «Словить!» А Пчелкин, добежав до Алая, сначала хотел броситься в воду, но бурная муть реки остановила его. Позади послышались голоса. Потом две-три пули просвистели над головой. Пчелкин перемахнул через плетень, замесил топкую грязь огорода и узкой, в зарослях ветельника, дорожкой добежал до сарая. Нырнул под сухие, развешанные на заборе плети тыквенника – замер в ожидании…
Хрустнули ветки, зашевелился кустарник набухшей вербы, из-за кустарника выросли два калмыка, раскосыми глазами глянули на реку, потом на огород, чуточку постояли. Пчелкин крепче зажмурил глаза, а когда открыл – вдали мелькнули две спины.
«Не-ет… тут, как на углях. К Егору Степановичу… он не пришел, дома, значит, сидит… К нему – прикроет!.. Хитрой!..» – со всего разбегу ударил плечом калитку – та отлетела и попятился: во дворе три карасюковца тормошили Чухлява.
– А-а-а! – застонал Пчелкин и стремглав понесся обратно. Но, добежав до середины огорода, снова попятился: на берегу реки стояли те же два калмыка.
– У-у-уй!
Визг калмыка, будто кнутом, хлестнул Пчелкина. Он подпрыгнул и, ожидая выстрела, согнулся, затем кинулся к плетню. Из-за плетня показались лохматые папахи, и несколько дул винтовок сумрачно глянули Пчелкину в лицо. Он повернул голову. Из-за другого плетня тоже поднялись лохматые папахи, и также сумрачно глянули дула винтовок.
«Отрезан», – застучало у него в голове, и в горле застряли, свернулись горьким комочком слезы. Ему страшно захотелось упасть на загон, зарыться в топкую грязь пахоты или разом превратиться в бесштанного паренька, сесть на дорожку и в удивлении посмотреть на торчащие папахи и дула винтовок.
«Тогда и спросу не будет. Тогда не будет. А сейчас?…»
В ожидании выстрела он сжался и уже представлял себе, как продырявленный со всех сторон пулями, подбитый, словно галка, шлепнется в грязь, и тогда – всему конец, всему: ему, Пчелкину, его яловочным сапогам… уж их непременно теперь снимут, достанут из кармана список и сами расправятся с явными и тайными коммунистами… Плакущев Илья Максимович один будет довольствоваться и кому-то еще взаймы даст кожи на сапоги, пуда полтора муки, самогонкой кого-то будет угощать, только уж не его – Пчелкина…