Текст книги "Бруски. Книга I"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
4
Катаевы когда-то назывались Яшиными и жили в Кривой улице, на том самом месте, где после пожара Егор Степанович Чухляв построил свой дом глаголем. Катаевы же переправились в Заовражье. Здесь – по глубокому убеждению дедушки Катая – и для огородов и для пчел место вольготное. Да и народ не такой хапун, как в Кривой улице.
И расплодилась от дедушки Катая семья большая – все, как от одного куста побеги. Сын – Захар – кряж хороший. У Захара четыре сына – с одного разу колом не сшибешь.
– Костям Яшиных со дня смерти сто лет. Теперь с меня другой род пошел, Катаевы, и у меня в хозяйстве – я хозяин.
– Без хозяина дом, понятно, сирота, – соглашался Захар.
И дед Катай, не замечая, как у Захара и у всякого при этом губы шевелятся в улыбке, будто перед ним не старик сидит, а трехлетний шалун-паренек, – продолжает:
– Они-то что теперь передо мной, ребяты-то? Я, бывало, мокру варьгу одену – под сарай… и пошел катать топором – варьгу высушу… А ребяты-то уж не те пошли, совсем не те… Впрочем, – спохватывался он, – у меня ребяты – не то, что у других: трудовики, моей крови.
Иногда же по вечерам, когда кто-нибудь из алайских или Никольских ночевал у Катаевых да еще за столом рассказ вел про какого-нибудь счастливчика, Катай отмахивался и недовольный ворчал:
– Да-а-а что там. Чего завидовать? Трудом бы… а то ведь сметанку где слизнул – ну, и… того… Неча завидовать… Это мы вот, бывало…
После этого Катай всегда рассказывал про ту горячку, какая охватила широковских мужиков в то время, когда барин Сутягин стал направо и налево разматывать свои обширные леса…
Да, помнит хорошо то время Катай… Помнит: распродажа леса под раскорчевку была объявлена в весну, а в середине лета многие крестьяне смаху попродали свое хозяйство до нитки, в землянки забились, а вырученные деньги тащили Сутягину… И дедушка Катай в то время, кроме двух лошадей, всю скотину со двора согнал, хлеб, скопленный годами, из амбара повывез и за три сотни серебром купил у Сутягина шесть десятин на Винной поляне.
– Да как работали, – восхищался Катай. – Устанешь, ноги у тебя пни-пнями, а ты рубашку с себя долой, в ладошки плюнешь: ну, мол, катай, ребята – вечером по чарочке водки… Они и катают!
С того времени широковцы и забыли, что дедушке при крещении имя дано Вавил – прозвали Катаем.
– За работу оно дано, звание такое, потому до того доходило – в меня кишки-то горстями вправляли: вся внутренность наружу вылезала – вот работали…
После корчевки, весной, Катай просо посеял на новой земле, а после уборки в железную из-под леденцов коробку положил двести целковых.
А в следующую осень скирды пшеницы утыкали участок.
И года через четыре уже шептал Катай Захару:
– Вторая тыща, сынок, пошла, и в амбаре сорок мешков зерна.
– Ну, корчевал, копил, а дальше-то что? – спрашивал его гость.
Тут дедушка Катай молча вылезал из-за стола, наскоро козырял перед «казанской» и забивался на полати… Дальше как-то нежданно-негаданно – с каких гор и каким ветром, дедушке Катаю не было известно – принесло на широковские поля ураган. Появились на селе другие люди, заговорили люди другим, совсем непонятным языком, и те, кто, бывало, лаптем щи хлебал, – учить начали стариков тому, как надо жить. Поля широковские поделили, перетрясли все вверх тормашками: купленные участки полосками порезали. Порезали тогда и катаевский ланок на Винной поляне. Дали Катаю лоскуток у Соснового оврага – лоскуток этот отрезали от бывшего участка Чухлява. Чухлява поравняли со всеми, отмахнули ему лоскуток от участка Плакущева… Да не в одном месте, а разбросали ленточками по всему полю – колеси теперь от своей земли да за семь верст по чужой.
– Канитель какая-то – совсем канитель, сынок… Что это идет?
– Это и есть революция, – толковал Захар, – чтоб, значит, без бар жить… Ей супротив пойдешь – голову потерять зараз можно, потому – она для народа…
– Для народа? Не пойму, сынок, зачем народу все вверх тормашками?… Мы бы, чай, с тобой на своем участке что бы разделали? А-а-а? Да мы бы… глядеть бы к нам все шли… А теперь что? Растащили добро такое… Аль, думаешь, правда Огнев, там, Степка аль Шлёнка к земле прилипнет? Не-е-ет, к земле прилипнуть – тут надо горб не жалеть… Ты вон из поля уже едешь, а они занавесочками закрываются, чтоб день не тревожил их – спать им… А-а-а? Не-е-ет, сынок, тут – сноровка барская… Вот дед-то Сутягина – Евграф-батюшка – мне спину за что порол? Участок у него, княжеской милости, купили, а он денежки собрал да назад землю. А этот, Сутягин, размотал. Теперь его родня, чай, аль кто по-другому землю назад… Вот, дескать, большаков им подпустим, пускай народ взбаламутится, все вверх ногами, чтоб вошь его через это заела, чтоб жрать-то ему глину из Крапивного дола, а после, когда народ языком ворочать не будет, – землю назад в барские руки… Тут так и есть, сынок, ты догадывайся!..
В одну ночь ко двору Катая тихо подскрипели чужие подводы, и вплоть до зари из амбара сыпалась в воза пузатая пшеница.
– По двадцать целковых за мешок? По двадцать, а-а? Цены такой сроду не видал, – шептал Катай, – по двадцать? А ты, сынок, не бычись… Теперь три тыщи целковых у нас с тобой… На три тыщи сложа руки жить можно.
Втихомолку, украдкой шелестел Катай бумажками в углу кладовки. Мусоля пальцы, пересчитывал хрустящие лоскутки. Потом закладывал камнем, замазывал глиной коробку с тысячами.
– Ты, батюшка, – уговаривал его иногда Захар, – купи что на деньги… Ну, хоть телка, аль что…
– Телка? За три тыщи? Ты что, сынок, телок, что ль, где есть золотой?
– Ты не притворяйся, – Захар сердился. – Сам знаешь – деньги теперь совсем из цены выбились… коробка спичек – сто целковых.
Об остальном же дедушка Катай никому никогда не говорил, остальное его и состарило, потому что в дальнейшем, как он ни кряхтел, а когда увидел, что такими же грамотками, какие у него замазаны в углу кладовки, у печника Куваева оклеены все стены в избе, – дедушка Катай сдался и за три тысячи целковых купил у Петьки Кудеярова своей бабушке коты, да еще придал каравай хлеба… Хлеб пошел за два миллиона, а три тысячи – так, в придачу… Получив за коты хлеб и три тысячи рублей, Петька вышел на улицу и, подбросив кверху «царские» грамотки, крикнул:
– Вот что Катай всю жизнь копил… а я возьми да подбрось!
Ну, как об этом говорить? Тут думать – и то все нутро воротится. Вот и сейчас – лежит Катай на лежанке за печкой. У порога – носок к носку скособочились бабушкины коты… У одного козьей губой подошва ощерилась, а из-под нее тащится лубок.
– Пес, – бормочет тихо Катай, – хоть бы стельку настоящую поставил, а то лубок.
5
Идет Катай краем посечки, шуршит ногами о сухую зеленую траву, временами царапает лысину ногтем. Остановится, чтобы передохнуть, на широковцев в поле пристальней взглянуть, потом опять шуршит ногами. Пройдя посечку и березовую рощу, он заметил – в стороне на «Козырьках» Яшка Чухляв доканчивает пахоту своего загона.
«Вот еще две бороздки – и загон долой», – думает Катай и кричит:
– Помогай бог, Яша! Друг ты мой!
– Пускай походит бороздой!.. Да без лаптей пускай – вот поможет.
– А? Чего? – не поняв, Катай мотнул головой. – Чего?
– Бороздой, говорю! Бороздой пускай походит бог-то… а я полежу малость под кустом… а то хорошо помогать – с небесей.
Катай подумал:
«Что народ нонче какой пошел? Со всеми норовит в раздор: с богом в раздор, со старшими в раздор».
– Как лысина-то твоя, дедок? На иордани, бают, ты опять урожай предсказывал, а?
Не заметил Катай смеха, в ногу с Яшкой зашагал.
– Да она у меня, – он захлопал ладонью по лысине, точно по заслону, – знает уж… правду метит…
– А оно, вишь ты, несет. Опять на озимом клину черепок в палец, и пыль, гляди, какая. Как же лысина-то… изменница она у тебя?
– Это, видишь ли, милок, молод ты, растолковывать тебе трудов стоит. Как это тебе сказать спроста? Жисть человека предначертана… одному туды, другому сюды, и каждому по его дороге… В книге, значит, небесной написано.
– А чем написано в той книге? Простым карандашом аль чернилами?
– Чем? Это уж бог ее знает…
– То-то. А то ведь вон у нас в совете – поди к Манафе, расписку тебе надо, аль что, так пиши чернилами, карандашом не полагается…
У Яшки от сдержанного смеха трясутся губы, а у Катая морщится высокий восковой лоб.
– Что так глядишь? – не удержав смеха, спросил Яшка.
– От вас наказание такое идет. И хлеба нет – от вас и банды разные – от вас…
– Та-ак! Значит, от нас? Согласен с тобой… А мы-то от вас аль от кошек?
– Чего? Не пойму… Ты громче…
– От кошек мы аль от вас родились?
– Ну, знамо… не от блох…
– За какой же грех нас вам бог послал? Чего вы наблудили до нас? – перевернул все Яшка и опять засмеялся.
– Этого я что-то… и не пойму.
А Яшка уже заливался громким смехом и сквозь смех выкрикивал:
– Или так – нам бог беду послал за наш грех. Поделом, значит, нам – не греши… Ну, а вы-то зачем век лебеду жрете да с кочедыком на-двор ходите? А?
Зацарапал Катай пятерней штанину, посмотрел на Яшку.
– Вот это уж я тебе не скажу… не встречал того… за грех – это верно… а уж как оно это… – И не докончил, двинулся бормоча: – Оттуда зайду. Зайду от Захара. Он у меня путный – с ним подержу совет. А у тебя башка!
– Да мне бы по башке-то вверху сидеть, по башке-то я – ЦИК. Вот кто, – и Яшка снова рассмеялся.
6
Яшка выпряг лошадей, достал из серенького мешочка огурцы, краюху хлеба, нарезал ее ломтиками, разложил перед собой, налил из лагуна в блюдо воды, затем отодвинул от себя еду, склонил голову, положил ее на огромные руки, локти упер в землю и посмотрел вдаль.
С горы Балбашихи, поднимая пыль, пастух гнал коров на водопой, а над посечкой, выискивая себе добычу, трепетала на одном месте птица-трясуха. Яшка долго смотрел на трясуху, а в голове рождались столь же трепетные мысли… На днях с фронта вернулся Кирька Ждаркин. Чудной парень был до этого – высокий, вихлястый, золотушный да синий. Девки глядеть на него не хотели, а ребята звали глистой. А тут вернулся – в шинели солдатской, на груди орден Красного Знамени. И ростом Кирька будто поднялся, и голос, словно железный, гудит. Всех широковцев обозвал он кротами, а Яшку – бычком, бездельником-буяном. И одну только девушку назвал хорошей – это Стешку. А вчера Яшка видел, как он вместе со Стешкой прошелся по улице. Будь это прежде, Яшка непременно помял бы его основательно за такое, а тут только промычал да зубами скрипнул…
Яшка действительно буйствовал: он каждую ночь напивался самогонки, выходил с ватагой ребят на дорогу, останавливал проезжих, заставлял их ехать в объезд или обратно, воровал кур у кого попало, обдирал с них перья и живьем пускал по улице. Куры с перепугу метались из стороны в сторону, а ребята с гиканьем бегали за ними. А совсем недавно он с ребятами у Никиты Гурьянова стащил с огорода плетень в речку… Наутро Никита заявился к Егору Степановичу с жалобой.
– Ты видал сам? – спросил его Егор Степанович.
– Не-ет… народ байт – он вечор стащил. Ну-ка, плетень новый.
– Знаешь: не пойман – не вор. Поймал бы ты его… ну, тогда…
– Оно эдак, – согласился Никита, – только ты гляди…
– Гляди? За своими гляди, за чужими гляди – это и глаз не хватит.
А когда Никита ушел со двора, Егор Степанович решил: «Женить надо Яшку. Жена все буйство ссосет».
С этой мыслью он кружился около сына ежедневно. И раз (вместе насыпали они для помола рожь из амбара) тихонько заговорил:
– Друзьяки-то, чай, твои уж собираются жениться? На губах еще молоко материно не обсохло, а уж жениться… Нонче ведь так?
– А я и не спрашивал.
– А ты, милый, что это с отцом как? Чай, не сотня у тебя отцов-то, один я… да и ты у меня один – двое, значит, нас, всего на селе двое, а кругом не спотыкнись – втрязь замнут…
А потом, когда увязывали воз, Егор Степанович, стаскивая с дикой яблони у амбара червячка, проговорил будто между прочим:
– Жениться, чай, и ты надумал, а-а-а? Не рано ли?
– В монахи не собираюсь.
– Вот это и хорошо… К чему в монахи?… Монах – пустой колос: качается, а толку нет – ни богу, ни людям, я так думаю… людей только дразнят… Кого облюбовал?
Вряд ли бы в другой раз сказал Яшка про то, о чем думал в одиночку, а тут в нем злоба закипела: понимал отцовскую хитрость, и потому сказал, будто дубинкой ударил:
– Стешку… Огневу…
– У-у-у! Озоруешь все. Я тебе в действительность, а тебе – все бирюльки…
– Никакого озорства нет. Спрашиваешь – ну, я и говорю…
– Аль мозги-то в самогон утекли?
– Закрепли.
– Об этом и из головы выбрось. Нам в дом надо человека, кой шерстью к нашему двору подходит, вот, – отрезал Егор Степанович и тропочкой направился к своему двору.
7
Печет солнце землю – дышит земля жаром: горячо босой ноге. Бегут по Волге пароходы, баркасики; люди из белых будок машут флагами… И волны плещут на песчаные отмели.
Ближе к Волге, на высоком берегу, полдничают артельщики: под обрызганными березками спят вповалку, похрапывают, стонут, ругаются во сне.
Под березкой, совсем в стороне от других, свернувшись, как улитка, лежит Стешка, смотрит на Волгу, на далекую синь степей, на пароходы, думает:
«Сегодня суббота… завтра воскресенье – троица. Завтра девки пойдут в Долинный дол с ребятами чай пить. Там увижу его… Может, туда придет… За сосновыми шишками одна пойду, поманю его».
Эх, и пронесется же иногда такой ветер – сухой, горячий и никому не нужный. Обдерет такой ветер с вишенника цвет, засушит пахучий цвет на липе. Вот как будто такой же ветер пронесся и теперь.
Кому это нужно, чтобы печаль туманила глаза Стешки? Кому это нужно? Да, кому? Ведь совсем недавно была одна обида – болтовня Яшки. Но эта обида прошла: слух был ложный. А вот совсем недавно Стешка прошлась по улице с Кириллом Ждаркиным. Польстило это девушке: Кирилл был одет в полувоенный костюм, на груди у него красовался орден, сам он, Кирилл – статный, могучий, сильный. Ему, Кириллу, все встречные кланялись. Но ведь это еще не все. И когда Кирилл тихонько сообщил, что Яшка намеревается жениться на Зинке Плакущевой, что отец Яшку теперь перед свадьбой впряг в работу, – у Стешки все дрогнуло. Она даже на какую-то секунду остановилась, еле перевела дух и уже сама не помнит, что сказала Кириллу. Знает только, что это было что-то злое, нехорошее и что Кирилл в этом совсем не виноват: ведь он ей сообщил просто то, что слышал. Но Стеша так зло посмотрела на него и так резко кинулась бежать от него домой, что люди даже подумали, не обидел ли чем Кирилл ее.
Вот и теперь она лежит под кустом березы и все думает о том же:
– Неужели на всю жизнь хочет связать себя с Зинкой?
А завтра троица. Завтра все девчата и ребята отправятся в Долинный дол – чай пить, песни петь, танцевать. Так идет из года в год. Завтра там, в Долинном долу, намеревается Стешка встретить его, Яшку… И не знает, как сказать ему про то трепетное, горячее, что появляется при встрече с ним. Сказать, да не получить бы в ответ обиду. А вдруг он скажет:
– А разве я обязан на тебе жениться? Экая штука нашлась!
– Спи, Стешенька, спи. Себя береги, – проговорил, поднимаясь на ноги, Огнев. – Спи… А я вот посижу малость на бугре… В случай чего кликни меня.
Степану тоже не спалось: мечты претворялись в жизнь, а жизнь колкая, неприступная, совсем не такая, какой казалась она ему до этого.
«Дело еще только около квашни, – думает он, глядя на даль степей. – Квашню еще только достали – землю с красным камнем да полынью. А люди уже не терпят, ровно лапти на ногах у пастуха меняются: прошла неделя – новые лапти, так и у нас. Митька Спирин сбежал. Придут, хлебнут и впопятку. А все он, Железный… Тихоня. Тихо кусается, молчком».
Степан знал: Петьку Кудеярова сманил Чухляв. Петька косит Чухляву луга за Волгой. Егор Куваев, печник, подался по деревням печи класть…
– От человеческих рук, Степан, ничего не отобьется, – уверял сегодня утром Давыдка Панов. – Отшлифуемся, подберемся. Показать только надо, что мы есть.
Слова Давыдки радовали Степана. Радовало его и то, как крепко вцепился в дело Николай Пырякин. Но силы нет… На призыв откликнулась небольшая горстка из села: два человека – Панов Давыдка да Николай Пырякин.
«Надеяться надо, верить надо… самому запрягаться. – Он столкнул меловой камешек с кручи в Волгу. – Вот и тебя толкнут… на дно пучины… свались только… только стань на карачки…, Значит, крепче держаться надо… под ноги людские не попадайся… не столкнут и не булькнешь».
Сзади послышались шажки и постукивание палочкой по сухой лбине утеса. Огнев обернулся. В двух-трех шагах от него стоял Егор Степанович Чухляв.
– А я гляжу, – заговорил Чухляв, – кто это, мол, над самой пропастью сидит… Гляжу вот, – перевел он вдруг разговор, показывая палочкой за Волгу, – на зеленя лугов. Луга тоже убираются. А у тебя, Степан Харитоныч, как с лугами-то?…
Огнев молчал.
– Что, Степа? – не выдавая смеха, снова заговорил Чухляв, приближаясь к круче. – Что задумался? Аль Волгу хошь в артельное дело затянуть?
– Чего смеешься?
– Не смеюсь я вовсе. А то давно тебе говорю: бросай, говорю. Бросай, осопливишься скрозь. Посмотрел я на ваше поле. Что у вас в зиму будет?
– Ладно. Посмотрим! Кто осопливится, а у кого уж и ноне текут!
– Бросай, голова садовая, – кинул ему вслед Чухляв. – А то чесотка пойдет по вас от этой коммуны – страх. Придется всем селом в дегте, как лошадей, купать. Пра, истинный бог, – добавил он и, довольный своими словами, рассмеялся.
– Ну, товарищи, вставай! – крикнул Огнев, подходя к березняку. – Вставай на ноги. Вставай маненько. За работу время. Вечер скоро.
Вяло, нехотя разминаясь, поднялись артельщики, звякнули лопатами, лемехами маленьких плужков и двинулись на «Бруски».
Дует ветер, дышит земля жаром.
На «Брусках» ближе к Волге, в отшибе от общества, возятся артельщики, на себе и на коровах пашут.
Впереди всех Огнев, Панов Давыдка, Стешка – тянут самодельный плужок, за плужком стелется тонкая узкая полоска лохматого дерна. За ними – Николай Пырякин за Буренкой в сохе шествует, поднимая лаптями пыль.
Тихо идет Буренка. Голову в сторону клонит, траву хватает, жует и мычит жалобно, ровно потеряла теленка.
– Хватай ты! – И, злясь, Николай Пырякин дергает за вожжи. – Не наелись все. – И думает: «В какую дыру полезли? Себя мучаем. Скотину мучаем. А чего добьемся? Раз обдерем, там еще пахать да перепахивать – маята одна».
И еще – хлеба нет у Николая. Уходил – Катя сказала:
– Мука вся!
За это Катю облаял. А она виновата, что ль, что муки нет? Жалко стало свою бабу.
Была Катя в девках полная да ядреная, а на третий год жизни с Николаем повяла, посерела, ходит – плечи чекушками торчат.
Из года в год ждал Николай, когда у Кати ядреность появится да улыбка бабья. Верил в это Николай, говорил:
– Когда выдрой перестанешь быть? Поправляйся.
– Да я что, – Катя опускала голову, – да…
– Что да? – Николай сердился. – Другие вон…
– Другие-то вместо хлеба лебеду не едят.
Это злило Николая, – ругался, а Катя тихо плакала.
И так вот часто – дома оборвет ее, а останется один – жалко.
«Пойду, обласкаю, – думает, – скажу, не серчай, не я виной всему».
И жалко Катю, ой, как жалко.
– Коля! – закричал Огнев. – Куда поперла?
Николай очнулся.
Буренка прямехонько направилась к березовому кустику, а за ней наискось по паровому клину тянулась борозда от сохи.
– А! Сволочь! – Николай рванул Буренку. – Куда те черти понесли?
И вновь, жалобно мыча, переступая сухими ногами по борозде, брела Буренка.
Два круга прошла тройка. Заныли обожженные лямками плечи.
– Ничего-о-о, – сцепив зубы от боли, подбодрял Огнев, – всякая сласть трудов стоит. И мы сласти захотели – терпеть надо.
Остальные молчали. Молча тянули плужки, поворачивали голову на солнышко. Оно, красное от пыли, катилось за липовую рощицу… За липовой рощей – Долинный дол. В Долинном долу – меж кудрявым орешником – ягодник кружевами стелется.
– Кирька Ждаркин, – неожиданно проговорил Давыдка.
Дорогой, тяжело выворачивая ноги, будто он нес на плечах пятерики, шел Кирилл Ждаркин. Одна штанина у него засучена, другая болталась на босой ноге. По засученной штанине и по брызгам грязи на лице можно было определить, что он еще совсем недавно возился где-то на болоте.
Поравнявшись с артельщиками, он быстро спустил штанину и, глядя поверх Стешки, поклонился.
– Вот кого бы нам затянуть, – захлебываясь от восхищения, прошептал Давыдка: – лошадь, а не человек. Нет, ты не кричи! – остановил он Степана. – Ты догони его да сторонкой так и замани к нам.
– Пахать ведь надо?
– Пахать? Допашем и одни. Стешка, допашем?
Стешка оторвала взгляд от Кирилла Ждаркина, утвердительно мотнула головой.
– Ну, вот, мы с ней кони большие… А ты ступай… крути Кирьку.