Текст книги "Никто"
Автор книги: Ежи Анджеевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
44. Одиссей размышлял так:
Почему когда я вижу его издали, то хочу, чтобы он подбежал ко мне, но также и не хочу этого? Почему я сам хочу к нему подойти, а обычно поступаю наоборот? Почему я говорю: уходи, когда он приблизится, и в то же время сознаю, сколь сильно во мне желание, чтобы он оставался подле меня? Что за причина, что я не говорю того, чего хочу, а говорю то, чего не хочу? У меня было несколько мальчиков, но я брал их на свое ложе больше из любопытства, чем по страсти. Что ж до него – во всяком случае так мне кажется, – то, войди он хоть раз в мою опочивальню, я не захотел бы его отпустить, оставил бы у себя навсегда. Если бы он внезапно умер, исчез, запропастился куда-нибудь, я бы сильно по нему тосковал, сильно страдал бы. Неужели это любовь, если, жаждая ее, я одновременно чувствую враждебность, отталкивающую меня от нее? Но зачем мне щадить его, если мне придется его пережить? И если я буду отказывать себе в любзи, к чему тогда мне вечное существование? Неужели так должно быть, чтобы каждое желание жило вопреки своей обреченности на смерть? (После паузы.) Все десять лет странствий я искал обратную дорогу, а может, причиной столь долгих скитаний было желание бежать?
45. Он хлопнул в ладоши. Явился Ноемон, как всегда мгновенно и бесшумно.
– Что прикажешь, господин?
– Позови шута.
И когда тот не спеша приблизился, Одиссей, кивком отослав Коемона, спросил:
– Вот скажи мне, ты, глупый мудрила, кто я, потвоему, такой?
– Это зависит от роли, которую ты хочешь сыграть, дорогой мой.
– Ну, скажем, героя.
– Значит, ты труслив, как шакал.
– Тогда – влюбленного.
– Как тебе известно, Нарцисс утонул, ища свое лицо в зеркальной глади вод.
– В таком случае – тирана.
– Не спеши. Ты и так можешь не то, что ходить, но скакать, топча других.
– Я вижу, тебе ничем не угодишь.
– Когда овчина коротка, укрыться трудно, миленький.
– Тогда предложи что-нибудь ты сам.
– Чтобы ты наплевал на меня и на мои советы?
Казалось, Одиссей на сей раз уже ничего не ответит, однако он вдруг сказал:
– Чувствую, что я устал, Смейся-Плачь. Чем ближе цель нашего плавания, тем сильнее гнетет меня усталость.
На что шут:
– Это хорошо, Одиссей, даже очень хорошо.
– Твоя старая песня.
– На твой же старый текст.
– Почему твое «хорошо» всегда звучит уныло, даже зловеще?
– Потому что так ты слышишь.
– Никакого утешения, ни капельки бодрости!
– Ты не из тех, кто действительно нуждается в утешении.
– Но если я его жажду?
– Желание – не всегда признак срочной необходимости.
– А ты – желаешь?
– Извини, Одиссей, такого ответа в моем репертуаре не имеется! Пока прощай! Но если ты опять собою заинтересуешься, позови меня.
– Погоди! Ты же все-таки шут.
– Вернее, играю роль шута, что, впрочем, одно и то же. И уверенность в этом побуждает меня и к себе относиться шутовски. Лучше позови Ноемона и прикажи ему поводить тебя по лабиринтам его красоты.
46. Сон Одиссея.
Где я нахожусь? Неужели это мой тронный зал? Но почему тут так темно? Почему страж не зажег светильники в руках моих золотых статуй? Я сижу на своем резном троне, покрытом богатым ковром, или, может быть, мне лишь мерещится, что я сижу? Ощущение такое, словно я не существую, и все же, не существуя, я есмь. Я чувствую порывы холодного ветра – видно, двери зала открыты. Я хочу позвать: стража! однако от страха голос застревает в гортани. Но вот недра мрака чуть светлеют. Какое странное сиянье! Как будто мраморный пол с одной стороны начал дымиться, вроде бесконечно длинного жертвенного алтаря. Кто это там? Вдоль медных стен движутся чередой какие-то старики, женщины, дети. По одной стороне плакальщицы в черных накидках и черных капюшонах бредут, держа в руках факелы, опущенные, однако, пламенем к полу, отчего и кажется, будто дым идет от него. А у противоположной стены столь же медленно и торжественно шествуют люди в белом, они, правда, без факелов, зато сами излучают свет и несут белые цветы лотоса, раскрывающиеся только ночью. Стойте! – хочу я крикнуть, но голоса нет, я только слышу этот крик внутри себя…
47. Ноемон склонился над спящим Одиссеем и слегка дотронулся до его плеча.
– Господин! – шепнул он.
Одиссей тотчас проснулся и, еще сидя в постели, пристально посмотрел на склонившееся к нему лицо.
– Земля, господин! – молвил Ноемон, выпрямляясь.
Тогда Одиссей проворно вскочил с ложа, ему даже не пришлось приставить ладонь ко лбу, чтобы увидеть в розовом свете зари фиолетовую полоску суши на горизонте.
– Эя, – сказал он, однако без удивления или радости.
Оба долго стояли рядом и молчали, прислушиваясь к ритмичному плеску весел, окунаемых в воду. Наконец Одиссей сказал:
– Насколько иным казался мне этот остров много лет назад, когда я увидел его впервые.
– Более красивым? – спросил Ноемон.
– Не знаю, – отвечал Одиссей. – Я был моложе.
– Ты не знал Цирцею, господин.
– Теперь я тоже многого не знаю.
– Думаешь о Телегоне?
Одиссей внезапно засмеялся.
– Когда-то он мне приснился в забавном виде. Но это было давно. О, меня все больше охватывает уверенность, что все было давно.
Ноемон перестал вглядываться во все более отчетливо проступающие очертания острова. Опустив веки с длинными ресницами, он уставился на доски корабельной палубы.
– Когда начинаешь новую жизнь, – сказал он, – конечно, должно казаться, что все было давно.
– Что можешь ты знать о новой жизни?
– Жизнь начинается еще в более молодые лета, чем мои.
– Новая? Нет, природа только повторяет поры года, но ни одну не создает заново.
– Разбудить твоих спутников?
– Думаю, что после веселых ночных бесед они спят крепким, здоровым сном.
– И как же быть, господин?
– Последи, чтобы, когда они проснутся, у них было вдоволь вина и им не пришлось трудиться его искать, чтобы промочить пересохшие глотки. Пока они мне не понадобятся. Хотя я был бы не прочь, чтобы волшебница, по давнему своему обычаю, несколько изменила их облик. Но что я вижу? Наш шут тоже развлекается, бодрствуя. Подойди-ка поближе, раз ты проснулся так рано. Уж наверно, твои тонкие ноги стосковались по суше.
Смейся-Плачь низко поклонился.
– Они пойдут в пляс, если прикажешь.
– Даже если я скажу им – «спокойной ночи»?
– Они сразу ответят – «добрый день».
Одиссей поднял руку.
– Покамест я велю умолкнуть твоим устам. Ты, Ноемон, тоже молчи. Ветер попутный, корабль наш мчится быстро. Одному мне известен удобный вход в залив. Я сам стану за руль.
48. Земля встречала их тишиной, безлюдьем и пышной, но одичавшей растительностью. В прежнее пребывание на острове Одиссей во время одиноких прогулок неплохо изучил его и помнил, что дорога от пристани к дому волшебницы не дальняя, что проходит она по склонам плодоносных виноградников и через вековую дубраву, а затем внезапно выводит на широкую поляну, где среди приветливых садов и хозяйственных строений белеет дом Цирцеи, хотя и не большой, однако неземным своим сиянием и богатством искусных украшений изумляющий пришельца, внушая мысль о несомненном присутствии божественных сил.
Вооруженный бронзовым копьем и мечом Одиссей шел первым, за ним, слегка сутулясь, Смейся-Плачь не без труда и со все большим азартом прокладывал себе путь среди буйно разросшихся, но уже бесплодных виноградных кустов. Море густой зеленой чащи доходило им почти до плеч. Тянувшаяся по гребню холма дубрава нависала как темно-зеленая, почти черная туча.
Одиссей на минуту остановился, припоминая, стоит ли такая же тишина теперь, как та, что поразила их, когда они оказались на каменистом берегу. Да, такая же она и теперь, а может быть, еще более глубокая и всеобъемлющая. Но он также помнил, что тогда, уже идя по протоптанной средь виноградника тропинке, он слышал доносившиеся издалека вой волков и рычанье львов. Теперь же молчали даже цикады, ни один звук не колебал недвижный утренний воздух. И от этой тяжелой, гнетущей тишины казалось, что остров необитаем. Увы, очень скоро должно было выясниться, что это вовсе не так, – чары, еще более грозные, чем прежде, ожидали пришельцев, и таинственные превращения, столь жестокие, что неподготовленному к ним разуму человеческому впору было прийти в изумление и в смятение. Ноемон и Смейся-Плачь пока ничего не спрашивали, но в их молчании было больше беспокойства, даже тревоги, чем если бы они пытались подбодрить себя неуместной болтовней.
49. Когда же они после долгого и трудного пути вышли наконец из мрачной лесной чащи, глазам их предстало зрелище настолько удивительное и вместе с тем пугающее разнузданным бесстыдством, что они могли подумать, будто спят и видят сон.
На поросшей травою и всякими сорняками поляне голый, весьма проворный и статный молодец гонялся за четырьмя растрепанными ведьмами, тоже голыми, но если он совершенством телосложения напоминал лесного бога, то ведьмы лицом и телом были старухи, со сморщенными обвислыми грудями, вздутыми животами, тощими бедрами, однако запавшие старческие глаза их лихорадочно вспыхивали, когда они по-звериному увертывались от похотливо протянутых рук молодца, неуклюже подпрыгивая, будто в танце, повизгивая и хихикая, похожие на кикимор, вдруг вынырнувших из болотной топи. Давно ли началась эта развратная игра, пришельцы знать не могли – старухи с виду были не утомлены, да и молодец словно бы только что выскочил из соседнего сада после крепкого сна и, разгоряченный снами, предавался этой необычной любовной забаве. В конце концов он поймал одну из старушек, она, впрочем, не сопротивлялась, повалил ее на траву, а когда принялся по-мужски ее обхаживать, остальные три в сторонке по-прежнему приплясывали, попискивали и покрикивали, но уже не изображали притворное бегство – потом, взявшись за руки, они окружили по-скотски совокуплявшуюся пару тесным хороводом и стали мерзкими квакающими голосами подгонять обоих, выказывая огромное удовольствие. Вдруг они остановились, с жадным любопытством склонились над парочкой, и тишину, внезапно воцарившуюся на поляне, прорезали два кратких вопля, один мужской, звучащий веселым ликованьем, другой – пискливый, тонкий, как иголка. Тут лохматые ведьмы расступились, вскочил на ноги самец, стала подниматься умиротворенная ведьма, и любовная игра, видимо, должна была возобновиться, так как молодчик, широко расставив ноги, уже протягивал с бравым видом крепкие свои руки к стоявшей ближе старухе, когда Одиссей, жестом приказав обоим спутникам остаться на опушке дубравы, направился в одиночку на середину поляны, вооруженный грозным копьем и Ахиллесовым мечом.
Первой, вероятно, его заметила та, что в это время поднималась с земли и еще стояла на четвереньках, в положении суки, – именно она издала крик тревоги. Будто от прикосновения волшебной палочки замерли и три остальные, а завидев приближающегося к ним мужчину, взвизгнули и с проворством отнюдь не старушечьим разбежались в разные стороны и исчезли из виду, словно их ветром сдуло. Остался на поляне только юноша, все еще вызывающе раскорячив ноги и упершись руками в тугие бедра, всем своим видом показывая, что готов к любовному бою.
Одиссей еще издали увидел, что у юноши лицо Телемаха, Телемаховы темные глаза, смуглое лицо и черные, слегка вьющиеся волосы. Но он знал, что это не Телемах, а приблизясь еще на несколько шагов, понял, что красивое лицо юноши это лицо недоразвитого идиота, и то, что издали казалось красивым, вблизи представало уродливо искаженным – темные Телемаховы глаза глядели бессмысленно, и огонек безумия тревожно мерцал в них, приоткрытые, изящного рисунка уста безобразила глупая гримаса, только тело отличалось безупречной красотой, возможно, даже еще более совершенной в юношеской своей свежести, чем у Телемаха, тоже пленявшего стройностью сложения.
Сдернув с себя льняной плащ, Одиссей хотел прикрыть им плечи юноши, но тот, оскалив зубы, издал гортанное рявканье и попятился.
– Твое имя Телегон? – ласково спросил Одиссей.
– Те…те…го…го… – запинаясь, выдавил из себя юноша. И огонек безумия, плясавший в его слишком темных, бессмысленных глазах, заметался от страха.
– Не бойся, – молвил Одиссей. – Я Одиссей с Итаки. Значит, ты мой сын Телегон. Я приехал, чтобы увидеть тебя после долгого отсутствия, а главное, навестить твою мать. Матушка во дворце?
Телегон стоял, все еще широко раскрыв рот и весь набычившись.
– Ма…мма…кка…кка… – произнес он.
Одиссей бросил плащ сыну под ноги.
– Прикрой свою наготу, сын мой. Ты уже не мальчишка. Ответь, мать твоя, волшебница Цирцея, дома?
Телегон неожиданно засмеялся, но смех его был страшен, – не смех, а жуткий хохот злобного, спесивого кретина. Хохоча, он хлопал себя по голым бедрам и выпячивался перед Одиссеем, чтобы тот полюбовался его мужскими статями.
Лицо Одиссея потемнело от гнева, но он быстро овладел собою и, не глядя на сына-выродка, направился к дому. Дом Цирцеи выглядел как прежде, но в чем-то и изменился – хотя очертания его были прежними, однако белоснежные некогда стены потемнели как бы от плесени и казались более низкими и неровными, также строения в глубине усадьбы словно бы вросли в землю, и эти перемены тем больше бросались в глаза Одиссею, шагавшему смело, но без неразумной торопливости, чем выше поднималось в безоблачном небе солнце и чем отчетливее рисовались в свете и зное близящегося полдня очертания предметов средь полной тишины и безлюдья.
Входные двери дома были раскрыты настежь, но когда Одиссей хлопнул в ладоши раз и другой, никто не вышел его встретить. С минуту он постоял, колеблясь, однако, ощутив вдруг непривычную слабость, быстро принял решение и, оборотясь к спутникам, стоявшим на опушке леса, громко позвал:
– Ноемон.
Юноша в мгновение ока с удивительной легкостью пробежал довольно большое расстояние и, остановясь возле Одиссея, молча обратил к господину вопрошающий взор.
– Ни о чем не спрашивай, – сказал Одиссей. – Пока я и сам теряюсь в догадках. Действительность, увы, может превзойти самое буйное воображение. Боюсь, что нас ждет еще немало неожиданностей. Посему вооружимся терпением и смело пойдем им навстречу.
– Для чего ты позвал меня, господин? – спросил Ноемон. – Одного меня?
Одиссей ответил:
– Потому что знаю – ты, где надо, умеешь молчать и ни о чем не спрашивать.
И, словно опережая сомнения Ноемона, прибавил:
– Смейся-Плачь слишком много думает, и он любит копаться в тайнах. Нет, нет, не обижайся. Ты тоже умеешь думать, но по-иному.
– А ты мыслишь и так, как он, и так, как я?
– Допустим.
И, точно испугавшись, что сказал слишком много, Одиссей поспешил прибавить:
– Если только сравнение тут вообще имеет какой-то смысл. А пока идем искать волшебницу. Вдруг ей нездоровится, тогда наш неожиданный приход должен ее развлечь, а может быть, и вылечить.
У самого входа в дом Ноемон обернулся. Телегон все еще стоял посреди поляны в той же позе, как если бы все происшедшее было пустячным событием сравнительно с его играми. Старушки, возможно, наблюдали за чужаками, но их не было видно.
– Это и есть Телегон? – спросил Ноемон.
Одиссей бросил на него равнодушный взгляд.
– Неужели я ошибся, ценя в тебе добродетель молчаливости?
– Прости, господин, – ответил Ноемон. – Считай, что вопроса не было.
– Постарайся оправдать мое мнение. Не разочаруй.
– Я знаю, сколько потерял бы.
– А об этом суди поосторожней, – возразил Одиссей. – Никто не способен сразу оценить потерю. С течением времени наши потери либо уменьшаются, либо возрастают.
После чего они вошли в дом волшебницы. Долго искать не понадобилось. Они обнаружили ее в просторном покое, который прежде – когда Одиссей гостил здесь со своими спутниками – предназначался для мужских сборищ. Волшебница сидела за ткацким станом – то было ее любимое занятие – на кресле, искусно выложенном слоновой костью и серебром и покрытом мягкой шерстью. Она, видимо, не сразу заметила появление чужих людей, но наконец подняла глаза от стана. У Одиссея внутри все оцепенело, и он почувствовал, что стоящий рядом Ноемон также ошеломлен. Да, то была прежняя волшебница Цирцея, однако так странно преображенная, что, будучи собою, она в то же время была своей противоположностью. Перед глазами новоприбывших была девочка-подросток и одновременно дряхлая старуха, как бы начало жизни и ее конец, соединенные и вместе с тем неслиянные, перемешавшиеся так странно, что то, что могло показаться пленительным, пугало и отталкивало, а вместо сочувствия немощной дряхлости неудержимый хохот одолевал глядящего. Вероятно, Одиссей воспринимал это диво по-иному, чем его юный оруженосец, – разноречивая смесь в чудовище, неожиданно представшем перед ними обоими, как бы излучала злую, но также веселящую силу, и зрелый муж, равно как юнец, оба опустили головы, борясь с ужасом и неодолимым смехом.
Тут Цирцея голосом древней старухи, не забывающей, однако, о своем сане, проговорила:
– Приветствую вас, знатные и, вероятно, славные мужи! Как вас звать-величать? Из какой страны прибыли и что желаете найти или приобрести в моей уединенной обители? Впрочем, если вам это неудобно, можете не отвечать. Я и так догадываюсь, что вы посланцы кого-либо из могучих богов, сумевшего бесконечно долгое время сохранять благоволение к моей особе, дабы наконец задобрить Зевса-громовержца и умерить его гнев, порожденный минутною вспышкой, оказывая тем надлежащий почет моей божественной персоне. Вы, несомненно, знаете, из сколь знатного рода я происхожу. Думаю, однако, что в необычных сих обстоятельствах будет не лишним напомнить, что общим нашим отцом, сиречь моим и славного царя Колхиды Ээта, был могучий Гелиос. А матерью моей была Перса, дочь Океана, который, как вам известно, уже в давние времена был Зевсом лишен власти над морями и принужден уступить ее Посейдону, не теряя при этом своего величия, хотя злые языки распускали разные слухи на сей счет. А говорю я об этом вам, верные наперсники всегда благосклонной ко мне Геры, говорю о судьбе моего достойного деда потому, что у меня есть основания полагать, что высшие Силы, обрушившие немилость на моего прародителя, включили и меня в семейную опалу. Чем же я-то провинилась? Неужели тем, что, происходя из божественного рода, была одарена божественными свойствами или, скромнее выражаясь, привилегиями? И могла наслаждаться вечно неизменной красотой и равно благодатью вечного существования? Но сядьте, прошу вас. Божественной Гере будет приятно, если я вас любезно приму и угощу. Правда, отдыхать вам придется на жестких скамьях, но вы не дивитесь здешней простоте, она хотя незатейлива, зато не утратила изначального благородства. Вы, думаю, наслышаны о печальных здешних делах, раз уж боги допустили, чтобы мое имущество, богатые мои наряды были подло разграблены чернью, столь гнусным образом отблагодарившей меня за доброту и милости, которые я неизменно оказывала всем прибывавшим на остров. Надеюсь, что сидя на сих твердых лавках, вы легко вообразите себе богато вышитые ковры, некогда их покрывавшие. Мои прислужницы, нимфы источников, лесов и священных рек, текущих в море, вскоре явятся сюда и принесут душистое прамнеиское вино и яства, достойные столь высоких гостей.
Когда гости, онемевшие от изумления и смущения, уселись на одну из лавок бывшего парадного зала, Цирцея погрузилась в задумчивость, словно вслушиваясь в ей одной доступные звуки небесных сфер, затем она вдруг изящно распрямила сгорбленную спину и продолжила свои признания – теперь, однако, она говорила голосом юной девушки, то и дело прерывая свой рассказ серебристым смехом:
– Мне всегда были любезны мужчины, особенно молодые и статные, хотя и пожилые иногда умели показать себя молодцами на ложе, забавляя меня своим прытким живчиком и пробираясь в уютную норку. Ха, ха, хи, хи! То-то расчудесные были забавы! Какая девица, достойная так называться, чурается любовных утех? Разные мореходы приставали к моему острову – ибо моя красота и чарующий нрав создали ему громкую славу, которая возбуждала у путешественников любопытство и страсть. Ах, как это было упоительно и чудесно! Разве виновата я, что обладала роскошным юным телом, чьи потребности, по сути столь естественные, не мог надолго утолить ни один мужчина, даже самый пригожий и самый искусный в обхождении с жаждущим радости телом? Почему же вы не смеетесь? Это же так забавно! Я сочла бы себя грешницей и преступницей, если бы остановилась на одном любовнике, отказывая прочим в радушном приеме. Божественные предки создали меня для наслаждения, и я, наслаждаясь сама, щедро его раздаривала. О, мужчины, юноши, отроки! О, божественный миг древности, когда из двуполой пучины Хаоса сотворились могучий фаллос Урана и податливые недра Земли-Родительницы. Разве вас не радует, что природа вас наделила таким миленьким и веселеньким живчиком? Что до меня, я всегда радовалась, когда могучий насильник хватал меня в объятия и целую ночку забавлялся со мною. Откуда же мне, девчушке, жившей вдали от сложных интриг Олимпа, было знать, что одного из мореходов, столь прекрасного, что он мог бы сравниться с Ганимедом, облюбовал сам Зевс и пожелал им полакомиться? Зачем он дозволил моему милому пускаться в дальние странствия и высадиться с товарищами на моем острове? Забавно, правда? Ох, только подумаю об этом развратном старикашке, не могу удержаться от хохота. И с чего это он так на меня взъелся, с чего разъярился? Мальчишечка был премиленький, и если я, вопреки своему обычаю, оставила его на целых три ночки и три денька, разве это было таким уж преступлением? Как вы думаете? И когда он сделал свое дело, я ведь не превратила его ни в кабана, ни даже в хорошенького поросенка. А могла в шкуру волка нарядить. Вот и выл бы ночами, убаюкивая меня, лежащую в объятиях другого красавчика или же зрелого мужа. Зато я его превратила в миленького, хорошенького львенка. А почему бы и нет? Я, наделенная могучими чарами, всегда заботилась о счастье своих красавчиков. И надо ли вам рассказывать, какие бесчинства и хитрые козни творил сей известный нам властелин? Я-то не превращалась в лебедя, в быка, в орла, не пробиралась коварно в облике мужчины в чужие спальни, – если не ошибаюсь, я, хотя и общалась столь часто со стихией мужского пола, осталась девицей, пусть не в буквальном смысле, но в высшем. Не правда ли, все это очень забавно? Но, как вы знаете, всемогущий наш вспыльчив, даже очень. Устами своего посланца Гермеса, прежде всегда приносившего мне одни добрые вести, он на сей раз изрек мне чрезмерно суровый приговор. Послание его было грозным, но и смехотворным. Увы, не помогли мои объяснения, что миленький львенок весел и игрив, что я часто, когда соскучусь, зову его, кормлю кровавым мясом козы или барана и даже, когда он умильно ласкается и своим горячим язычком лижет мое тело, я охотно позволяю ему кое-что. Надеюсь, вы не сочтете это развратом? Правда ведь? Любовные ласки, соблазны и игры – они как шар, отлитый из чистого золота. Где его ни тронь, всюду коснешься золота. Разве не так, любезные гости?
На этот вопрос, как и на все предыдущие, она не ждала ответа, хотя бы от одного из двоих мужчин, слушавших ее в напряженном молчании, и наверняка продолжала бы свою болтовню, но тут в светлом проеме дверей показались четыре старухи, такие же голые и лохматые, как раньше, любопытно зыркающие по залу бегающими глазками.
Двояколикая Цирцея горделиво выпрямилась и степенным скрипучим голосом молвила:
– Почему вы медлите, ведь я уже трижды вас звала? Разве не видите, лентяйки, что у нас важные гости? А ну-ка, живо несите лучшее вино да угощенье. Передайте лодырю Телегону, чтобы он поскорей изжарил самого жирного барана.
Одна из старушек запищала:
– Пусть он сперва от всех нас возьмет то, что ему с утра положено! Это же нам во вред, ты гонишь его работать, когда он с самой главной работой еще не управился.
Цирцея захихикала серебристым девичьим смешком. Но в ее ответе прозвучал голос другой стороны ее облика:
– Мне-то мужественный Телегон изъявил свое почтение и любовь еще на рассвете, а ваши дела меня не касаются, и я о них знать не желаю. Единственная ваша обязанность – выслушивать и живо и умело исполнять мои приказы.
Старухи тут стали подталкивать одна другую да хихикать, тогда поднялся Одиссей и, сильно ударив бронзовым копьем об пол, крикнул:
– Слышали приказ вашей госпожи? Или я должен вам напомнить, в чем состоит повиновение слуг, и отлупить вас по задницам этим вот копьем?
Взвизгнув хором, старухи скрылись. Цирцея же, раскинувшись в кресле, как разморенная жарою мужичка, запричитала:
– О люди, о добрые люди-человеки! Смотрите, как жестоко я обижена, смотрите и плачьте, а я-то уже все свои слезоньки выплакала и теперь нуждаюсь в чужих слезах, в слезах добрых людей. Как беспощадно со мною обошлись, когда разъяренная толпа дюжих молодцов, презрев мою девичью божественность и дарованные мне привилегии, осадила мой дом, ворвалась внутрь с дикими воплями, разграбила мое имущество, похитила мои богатства. И никто об этой страшной несправедливости не вспомнит. А потом тоже творились злодеяния, от которых кровь леденеет в жилах. О люди, люди добрые, где ж тогда были боги? Бешеная орава, опустошив дом, разбежалась по усадьбе, разорила мои хлева, коровники и конюшни, учинила бойню невинной скотины. А когда уже близилась ночь, ужаснейшая из всех в моей жизни, эти вары разожгли на дворе десятки костров и стали жарить зарезанных свиней и ягнят. Не пощадили и мой сад – не только посбивали плоды, оголив пышные деревья, но из непонятной мне мести или просто от дикой потребности уничтожения всего, что вокруг живет и плодоносит, ломали отягощенные плодами ветви, топтали упавшие наземь фрукты, да с такой яростью, что из зрелых апельсинов и лимонов живительный сок брызгал фонтаном, сами же громилы, измазанные кровью животных, мокрые от фруктового сока, воняющие потом и мужским семенем, насытившись едою, еще раз ворвались в мои покои и тут, в этом зале, уже разоренном и пустом – о люди, люди, слушайте внимательно, люди добрые! – многократно оскорбили мою девичью честь, бесстыдно утоляя свою звериную похоть…
Тут, обхватив обеими руками голову, Цирцея зарыдала в голос, изливая горе в таких душераздирающих сетованиях, словно все эти дела давних лет повторяются снова перед ее глазами.
И так же внезапно, как зашлась вполне деревенским, бабьим причитаньем, она вдруг разразилась веселым девичьим смехом. Одиссей, ошеломленный этим резким переходом, даже не почувствовал, как ладонь Ноемона легла на его руку, опиравшуюся о скамью. Когда ж это дошло до его сознания, он руку не отдернул, только глянул на юношу, и опять ему пришлось удивиться – в близко поставленных, чуть косящих глазах Ноемона он увидел не испуг и не замешательство, но бдительную холодность и любопытство. Уже свершилось, – подумал он. И почти одновременно мелькнула мысль – нет, этого никогда не будет.
А Цирцея со степенностью пожилой женщины обратилась к ним:
– Думаю, первый голод и жажду вы уже утолили. Как видите, Громовержец покарал меня с беспримерной жестокостью, и ныне я живу тут в глуши и спокойно, с достоинством жду неведомого мгновения, когда нить моей жизни будет перерезана, – хотя, как вам известно, мне по знатности моего рождения была дарована вечная жизнь. Что ж, я без сожаления покину свой уединенный приют и без страха переступлю порог мрачного подземного царства, где правит мой благородный кузен. Однако по нетерпению, заметному на ваших полных достоинства, хотя и молодых лицах, я вижу, что вам хотелось бы поскорее сообщить переданную мне весть. Не мне сдерживать вас или назойливо подгонять. Сами решайте, в какое время уместно это сделать.
Прежде чем успел подняться Одиссей, со скамьи вскочил Ноемон и своим звонким, девичьим голосом повел речь:
– Слова ваши справедливы, благородная и достопочтенная госпожа. И если вы готовы благосклонно и милостиво выслушать нас, то не дивитесь, что вперед выступил младший, ибо по природе своей мы хотя и не божественного происхождения, но принадлежим к тем сонмам небесным, что кружат по окраинам неба, – там стерты границы лет, и души воплощаются в те или иные телесные формы лишь для целей свыше определенных. Признание наше, что мы не обладаем полностью божественными свойствами и способностями, наверно, должно вас опечалить, о, непреклонная носительница фамильных доблестей, ибо тем самым и наше посланничество не несет печати окончательного. Мы не послы высшего ранга, мы всего лишь посредники, а посему должны вам открыть не приговор всемогущих сфер, но лишь обещание, что в должное время таковой будет вам передан послом полномочным. Мы же сюда прибыли с одной целью – чтобы затем поведать, где следует, о нынешней вашей участи, ибо сколь ни известен некий факт, он обретает особую значительность, когда выражен словами. Вторая же цель нашего присутствия здесь, достойная госпожа, принести вам дар надежды, светлой и радостно бодрящей, как весеннее утро. Благодарим за гостеприимство, за оказанную честь, вселившую в нас новые силы. Однако именно поэтому мы грустим, что пребывание здесь, не по нашей воле, не может продлиться, и нам пора собираться в обратный путь.
Явно растроганная этими словами, Цирцея встала, и, когда сделала несколько шагов к гостям, обнаружилось, что она хромает на левую ногу. Вглядываясь в Ноемона голодными глазами, она издала свой серебристый смешок.
– Хи, хи, хи! Будь у меня прежняя волшебная власть, я бы охотно испытала тебя в постели, мальчик, а потом, ублаженная и охваченная томной слабостью, в которой всегда играет новый порыв желания, я бы превратила тебя в львенка. Ах, бедненький, такой хорошенький мальчик, можешь пожалеть, что этого не произойдет. Но если бы ты не так спешил, мы могли бы…
И вдруг, сменив шутливый тон на повелительный:
– Я поняла. Все ясно. Покорствуя воле владык, я не буду вас удерживать. За переданную весть благодарствуйте. Она была мне необходима. Она укрепит мой дух в грядущие дни. Я буду их считать и уповаю на то, что не потеряюсь в их множестве. Хочу к своим словам прибавить лишь одно – как правильно ты, юноша, заметил, в высоких сферах все известно, однако факт, выраженный словами, обретает особый вес. Вот я и хотела бы, чтобы они там, где следует, знали, что юнец, носящий имя Хриз и силою моих чар обращенный в львенка, после избавления от них по воле верховных сил, стал во главе разнузданной толпы, которая, как я уже сказала, причинила мне столько зла. Именно он оказался особенно свирепым, наглым и бесстыжим. Нанесши мне пинок, это он повинен в том, что, как видите, я слегка припадаю на левую ногу. Но говорю я это не затем, чтобы обвинять, а чтобы напомнить Громометателю, сколь осмотрительно должен он выбирать любимчиков среди смертных.