355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ежи Анджеевский » Никто » Текст книги (страница 1)
Никто
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:39

Текст книги "Никто"


Автор книги: Ежи Анджеевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Ежи Анджеевский
НИКТО

Славное имя мое ты, циклоп, любопытствуешь сведать

С тем, чтоб, меня угостив, и обычный мне сделать подарок?

Я называюсь Никто; мне такое название дали

Мать и отец, и товарищи так все меня величают.

Гомер. «Одиссея», песнь IX,
перевод В. Жуковского

1. Последнее странствие Одиссея. Волшебница Цирцея на острове Эе, то есть острове Зари, ныне он Люссин. Цирцея, дочь Гелиоса и Персы, дочери Океана, сестра Ээта, царя Колхиды, отца Медеи. Она прядет и поет, сидя у веретена. Как Пенелопа? Пожалуй, так же, но не вполне – есть различие. Пенелопа после двадцатилетней разлуки будет женщиной, преждевременно состарившейся, и когда Одиссей вернется на Итаку, от ее юной прелести мало что сохранится.

На острове Эе много дубов. Дом Цирцеи стоит на широкой поляне посреди острова. Кругом бродят волки и львы. Это люди, превращенные волшебницей в зверей.

Угощенье: ячменная каша, сыр, мед и прамнейское вино со склонов горы Прамне близ Эфеса или же Смирны.

Сын Одиссея и Цирцеи – Телегон.

Имя Одиссей означает «гневный». Он рыжеволосый, широкоплечий, голубоглазый. Так у Гомера? А возможно, я выдумал.

2. Одиссей хочет побывать на острове Цирцеи вовсе не ради того, чтобы увидеть ее или сына, нет, он надеется, что чары владычицы острова Эй помогут ему второй раз сойти в Гадес,[1]1
  Гадес – у древних греков подземное царство мертвых.


[Закрыть]
чтобы свидеться там со всеми своими близкими и рассказать им – о чем, собственно, рассказать? О чем намерен Одиссей рассказать? Быть может, он сознает, что уже совершил все, что мог совершить?

Пейзаж, мой особый, то есть состоящий из гомеровских элементов, каким был у Пазолини мир Эдипа.[2]2
  Автор имеет в виду фильм Пазолини «Царь Эдип» (1967).


[Закрыть]

Может быть, так: море, дубы, виноградники, овцы, козы и свиньи, еще цикады. Воздух неподвижен, словно все в мире замерло. И лишь один раз – гроза. Дальний гром, когда Одиссей думает о путешествии. О том, последнем. Но тяжелая неподвижность воздуха все еще длится. И тишина. Вроде того, как бывает во сне, когда все, чему свойственно звучать, совершается в тишине.

Ночь, и вдруг, среди тишины, запевают петухи. Одиссей не сразу догадывается, что их обмануло сияние полной луны. А что, если Пенелопа – лунатичка? Сетования Пенелопы.

Смутные, отрывочные мысли клубятся в его мозгу.

Густая, темная, фиолетовая шерсть овец. Море темное, как вино.

Металлический звук трубы глашатая.

Они поставили стоймя сосновую мачту и, водрузив ее в распорку на середине корабельного корпуса, привязали мачту канатами и на крепких ремнях из бычьей кожи подняли белый парус. Ветер ударил в середину паруса, зарокотала по обе стороны киля темная, как вино, волна.

3. Толстяк – шут еще при дворе Лаэрта,[3]3
  Лаэрт – отец Одиссея.


[Закрыть]
и его сын – тоже шут. Зовут его Смейся-Плачь, потому что он умеет забавлять не только шутками да прибаутками, но и замечательным плачем. Перебив с помощью Телемаха и преданных пастухов всех женихов, Одиссей замышляет не менее жестокую кару для вероломной челяди. Гомер сообщает, что пощадил он только певца Фемия да глашатая Медонта, однако поэт забыл, что среди слуг, любезных сердцу победителя Трои, был еще шут Смейся-Плачь, чуть постарше своего господина, а в давние годы верный товарищ в юношеских похождениях, ратных упражнениях и любовных проказах царевича. Первый, о ком подумает Одиссей, готовясь к своему последнему странствию, будет, несомненно, Смейся-Плачь. И когда беспощадный штиль на много дней остановит Одиссеев корабль средь морских просторов и солнечный зной будет жечь умирающих от голода, жажды и изнеможения, – именно он, Смейся-Плачь, должен лежать на раскаленной палубе рядом со своим господином и другом и скончаться на несколько минут раньше.

– Миленький мой Одисик, друг мой, – прошепчет он запекшимися, беззубыми устами, – хочется мне позабавить тебя в последний раз… Слушай внимательно и постарайся не умереть со смеху: земля наша – просто круглый мячик, что вращается в беспредельной вселенной!

И тут, совершенно неожиданно, неподвижный воздух начинает слегка вибрировать. Еще немного, и вибрация эта должна превратиться в ощутимое дуновение. Одиссей захочет что-то крикнуть, но губы его уже не могут пошевелиться для крика. И ему лишь почудится, будто он кричит:

– Ветер! Смейся-Плачь, попутный ветер!

– Прости меня, миленький Одисик, – ответит шепотом, однако вполне явственно Смейся-Плачь, – но я почти уверен, что сейчас умру. Отвернись, не то смех может ускорить твою кончину. У меня-то уже нет времени отвернуться.

– Смейся-Плачь! – будет беззвучно кричать Одиссей. – Наш корабль начинает дрожать! Ты слышишь? Ты чувствуешь? Мы плывем!

4. Повесть эту о последнем странствии Одиссея, хотя и неутомимого, но уже изрядно утомленного и стоящего на пороге старости, следует воспринимать совершенно так же, как слушают сны, – понимая, что все, что рассказывается, существует по законам собственной своей реальности, связанной с жизнью, но и независимой от нее. Своеобразный характер этой истории не должен сказываться на ее внешней оболочке – насыщенный многозначностью и недоговоренностью, он должен создавать особую атмосферу доверительности, которая – возможно – необходима прежде всего самому рассказчику.

5. Смерть Пенелопы.

Он просыпался в ночной темноте на своем одиноком резном ложе, весь потный под овечьими шкурами. Звал старую Евриклею, дочь Певсенорида Опса, которую еще Лаэрт много лет назад купил за двадцать быков. Евриклею со смолистою лучиной.

Он бродил по пустынному дому, присвечивая себе лучиной. Вино в глиняных сосудах, мука в прочных, крепко сшитых шкурах, одежда в сундуках, запасы душистого оливкового масла, драгоценности – золото, бронза, дорогие украшения.

6. Странствия Одиссея продолжались десять лет. Троянская война – столько же. Ну и, наверно, лет десять должно пройти с момента возвращения Одиссея до его решения отправиться в последнее путешествие? Но пройдет меньше. В этой повести надо принять срок в девять лет.

7. Исмар Киконийский – греки взяли город штурмом и подожгли. Потом на пьяных греков напали киконы.

Остров Кифера – туда их пригнал штормовой северовосточный ветер.

Лотофаги (западная Ливия) – терпкий напиток вызывает кратковременную потерю памяти, наверно, то было вино из лотоса, колючего кустарника, плоды которого, похожие на ягоды мирта, пурпурно-красные, величиной с оливку.

Циклопы – дети Урана и Геи, одноокие великаны с глазом посреди лба. Дикие и свирепые, они живут в удаленных одна от другой пещерах, зияющих на скалистых горных склонах.

Полифем – сын Посейдона и нимфы Фоосы. Зарезав нескольких овец, греки подкреплялись. Ели сыр из корзин, висевших по стенам пещеры. Вечером Полифем возвращается и огромным камнем закрывает вход в пещеру. Доит коз и овец.

Когда Одиссею удается хитростью спасти товарищей и себя самого, жестоко изувеченный Полифем, воя от боли, спрашивает его имя.

Тот отвечает:

 
Славное имя мое ты, циклоп, любопытствуешь сведать
С тем, чтоб, меня угостив, и обычный мне сделать подарок?
Я называюсь НИКТО; мне такое название дали
Мать и отец, и товарищи так все меня величают.
 

НИКТО – стало быть, всякий человек.

Лестригоны – племя злобных людоедов, которые убивают всех Одиссеевых спутников на одиннадцати судах и уничтожают эти суда, лишь Одиссей вместе с товарищами спасается бегством на одном судне и наконец причаливает к острову волшебницы Цирцеи.

8. Уже много месяцев стоит над Итакой знойное марево и беспробудная тишина. Вдали, на горизонте, море и небо соединяет мглистая сизая полоса. Воздух недвижим, как перед грозой. Жестяные листья олив повернуты наружу серебристой своей стороной.

Одиссей и Телемах.

– Ты меня слышишь?

– Да, отец.

– Насколько я сам себя слышу, я, кажется, говорю громко и четко? Громко и четко.

– Да, отец.

– Годы не приглушают и не путают мои слова.

– Ты говоришь громко и четко, отец. Я с детства помню твой голос.

– Память ребенка коротка, она как солнечный луч, тонущий во тьме.

– Моя память, отец, знает только дневной свет.

– Ты не помнишь ни одной ночи?

– Помню цвета, формы, звуки.

– А ночные звуки?

– Я помню сны.

– Ты искал меня?

– Возможно. Не знаю. У меня часто бывали крылья. Я летал.

– Как Икар?

– Икар, наверно, был слаб и труслив. А я силен и отважен. Я твой сын.

– Так ты даже во сне никогда не падал?

– Я парю высоко и легко.

– Значит, ты изведал счастье!

Когда они умолкли, тишина, нарушаемая лишь монотонным стрекотом цикад, словно бы стала еще более глубокой и всепроникающей.

– День ли прошел, – сказал Одиссей, – или месяц, год, десять лет, двадцать?

– Ты спрашиваешь?

– Нет, размышляю.

– Когда ты покинул дом и Итаку, мне едва минуло два года. Странствия твои продолжались столько же, сколько война. Десять лет. Я вырос. Ребенок, мальчик стал юношей.

Он пристально поглядел на сына из-под тяжелых, набрякших век.

– Да, ты уже не мальчик. Но все равно у тебя позади меньше прошлого, чем у меня, и больше, чем у меня, времени будущего.

– Да, оно меньше отягощает и больше умножает надежды.

– Ты играешь мыслями, будто забавляешься стрельбой из лука.

– И ты должен мне желать, отец, чтобы я всегда попадал в цель.

– А если ты нацелился в небо или в пропасть?

– Прости, отец, но у меня, в отличие от тебя, никогда не было возможности проникнуть в Трою в чреве деревянного коня.

– А довелось ли тебе покорить надменный город, десять лет отражавший осаду?

– Ты слышал вопли Гекубы и плач Андромахи?

– Слышал я много воплей и не только женских. Видел пылающие, разоряемые города, убийства, преступления, резню. Я видел ад.

– Греки присудили тебе божественные доспехи Ахиллеса и его меч.

– Я не просил об этом.

– Но ты это помнишь! И даже тебе еще мало твоих странствий, мало того, что певцы превозносят твои деяния и твою славу. Да ты неустанно прославляешь себя сам.

– Ты думаешь, я не хотел бы встретить юношу, вроде тебя, который бы ничего обо мне не знал?

– О, ты нашел бы в нем благодарного слушателя.

Они опять умолкли. Наконец Одиссей очень тихо сказал:

– Сын мой, сын мой! Молодой, красивый мой сын!

Я говорю о прошлом, потому что не очень-то хорошо вижу, когда гляжу в будущее, хотя и не думаю, чтобы оно простиралось далеко —. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

9. Не прошло трех лет после возращения на Итаку, столь прославленного, что о связанной с ним кровавой расправе с искателями руки оставленной супруги еще пели бродячие поэты, – когда Одиссей потерял верную свою Пенелопу. В одну из тихих мартовских ночей она внезапно слегла и, почти не приходя в сознание, после краткой агонии отошла в царство теней.

Царь распорядился торжественно справить похоронный обряд. В чересчур тяжелых для его старых, усталых плеч доспехах Ахиллеса, сгорбившийся, с отсутствующим взором, сопровождаемый Телемахом и старейшинами его царства, он мог произвести впечатление человека, объятого печалью, безутешным горем. Один лишь Телемах догадывался, каковы были в действительности отношения отца и матери. После двадцати лет разлуки и бурных, а порой весьма соблазнительных приключений, Одиссей не сумел во второй раз полюбить верную, но уже немолодую жену, и теперь, когда она навек покинула его, в сердце у него была пустота.

На склоне того памятного дня произошло вот что: вызванные по приказанию Одиссея старой нянюшкой Евриклеей двенадцать развратных рабынь выволокли из пиршественного зала во двор окровавленные и ужасно изувеченные останки женихов, смыли кровь с пола и стен, после чего во дворе, в присутствии Телемаха, они были повешены, а предатель козовод Меланфий был подвергнут жестоким пыткам: ему отсекли нос и уши, отрезали срамные части, отрубили руки и ноги, и он скончался в мучениях.

Зал, прилегающие покои и двор окурили серой, и тогда Одиссей, все еще в нищенских лохмотьях, воссел на трон и, слегка понурив голову, словно не пытаясь скрыть усталости после сражения со столь многочисленными врагами, стал ждать, пока уведомленная Евриклеей о его появлении супруга спустится из горних покоев. Когда ж она, еще не верящая, еще оглушенная шумом страшной битвы, наконец переступила каменный порог и села против неузнанного супруга в свете огня у противоположной дальней стены – Одиссей не нашел в ней, обретенной после стольких лет, той красивой, темноволосой, стройной девушки с глазами, напоминавшими фиалковые краски утреннего моря. Да и как мог он, простившийся с молодой женой, державшей на руках младенца, узнать ее в женщине, хоть и не старой, но чрезмерно увядшей, с неподвижным лицом, которому заостренные черты и потемневшие, тусклые глаза придавали выражение суровости. Промелькнула мысль о вечно юном теле Калипсо и о столь же упоительной прелести волшебницы Цирцеи, и Одиссей еще ниже опустил голову. Певцы, странствующие по землям ахейцев, насочиняли немало красивых слов о той ночи, как бы второй брачной ночи супругов, столь чудесно вновь соединенных.

Между тем то была ночь, невыносимо тяжкая ддя обоих; ему лишь искусственно удалось пробудить в себе желание, она же, покорная, но отвыкшая от телесной близости, вяло, даже неохотно принимала мужнины ласки, и когда мужская его плоть проникла в нее, не ощутила, как бывало, все нарастающего трепета наслаждения. Так и остались оба далекими и чужими друг другу. Одиссей больше никогда не входил в опочивальню жены.

10. Там, где из страшной реки посреди траурных деревьев вытекают три другие реки: река забвенья, река огненная, река, полнящаяся слезами. . . . . . . . . . . . . . . .. . . . Люди часто расспрашивали Одиссея, как было дело с его не вполне доступным уму схождением в недра Гадеса.

– Как там? – спрашивали. – Темно?

– Нет, – отвечал он, – там сияет свет, какого мы на земле не знаем. Не дневной свет, но и не тьма ночная.

– Всегда?

– Там всё – всегда.

– Нет ни дня, ни ночи? Ни времен года?

– Там есть все одновременно.

– Как же это возможно?

– Не знаю.

– А те, кто там обретается, они-то знают?

– Что было спрашивать, если все равно не поймешь?

– А вода Леты?

– Это не вода.

– Опускал ты в нее руку?

– Я бы мог, как это часто делают, описать вам многие сражения, ратные подвиги, странствия и почти фантастические приключения, мог бы рассказать, что такое отвага и что такое страх, что есть верность и что – предательство, многое могу поведать я о делах человеческих, однако на то, о чем вы спрашиваете, я не в силах ответить. Нет слов.

И задумчиво прибавил:

– Я и сам не знаю – может быть, не в том дело, что слов нет, может, просто я позабыл.

11. Вопреки древней легенде, будто Одиссей случайно погиб на берегу Итаки от рук юного Телегона, сына своего от чародейки Цирцеи, – с незапамятных времен в сказаниях, основанных чаще на домыслах, чем на истинном знании, пытались связать преждевременную кончину удачливого победителя Илиона с его последним странствием, в которое он якобы пустился при невыясненных обстоятельствах, но скорее всего уже в пожилом возрасте, как если бы в предчувствии близящейся смерти его обуяла тоска по бурным приключениям прошедших лет.

События прославленные, однако взывающие к потомкам из глубины нераскрытых тайн, всегда манили, манят и ныне воображение поэтов. Если само существование, бытие наше, феномен жизни остается от века и, вероятно, пребудет навек тайной, то ее печать, естественно, оставляет на всем свой след. И в повседневной жизни нашей, подобно созвездиям небесным, указывающим в темноте дорогу путникам, особенно сильное излучение тайны исходит от немногих личностей и столь же немногочисленных событий, которые вследствие необычной комбинации загадочных элементов, заводят нас в запутанные и лишенные ясной перспективы лабиринты неведомого, заводят дальше и глубже, чем могли бы зайти миллионы других смертных. Так было и так будет всегда – полные значения, эти тайны, лишь в домыслах наших раскрываемые, бросают животворный сноп света на тайны менее значительные, и голос неминуемого, окончательного безмолвия звучит тогда особенно настойчиво, мрак озаряется слабым мерцанием – так светится жертвенный плод, развивающийся в недрах женского чрева.

При всем уважении и почтении к старинным преданиям, даже когда они принадлежат к области мифов, легенд и вымыслов, надо полагать, что ни одна из их тайн не окаменевает, но напротив, в ней постоянно пульсирует жизнь, и она способна менять форму, пока находятся люди достаточно страстные и беспокойные, чтобы заново ее открывать.

Данте, чье чувство справедливости следует измерять мерою его осведомленности, поместил Одиссея как участника в предательстве и разгроме Илиона в предпоследний, восьмой круг ада. Из пространного рассказа грешника мы узнаем, что, возвратясь на Итаку после многолетних странствий, он дома пробыл недолго, ибо рассказывает так:

 
Не возмогли смирить мой голод знойный
Изведать мира дальний кругозор
И все, чем дурны люди и достойны,
И я в морской отважился простор,
На малом судне выйдя одиноко
С моей дружиной, верной с давних пор.
Я видел оба берега, Моррокко,
Испанию, край сардов, рубежи
Всех островов, раскиданных широко.
Уже мы были древние мужи,
Войдя в пролив, в том дальнем месте света,
Где Геркулес воздвиг свои межи,
Чтобы пловец не преступал запрета…[4]4
  Данте. Ад. Песнь XXVI, 97-109, перевод М. Лозинского. М., Наука, 1967, с. 118, 119.


[Закрыть]

 

Но хотя у божественного безумца из Флоренции Одиссей так строго осужден на вечные муки, он словно бы следовал заветам Колумба – побуждаемый жаждою знаний, он преступает устрашающую границу, выплывает в необозримые и неизведанные морские просторы, направляясь на юго-запад, и после пяти месяцев плавания, когда они увидели на горизонте огромную гору, – внезапный порыв ветра опрокинул их судно, которое погрузилось в «вечную пучину».

Действительно ли столь неясно обозначенная цель, едва названная потребность поисков знания выгнала Одиссея из дому, оторвала от близких, от царской власти и достатка, обрекая на тяжкие труды и неизвестный жребий? Трудно поверить, что муж столь осмотрительный и благоразумный позволил себя увлечь слепой жажде перемен. И уж вовсе неправдоподобно было бы изображать Одиссея неким Фаустом, который предавался опытам ученой алхимии, чтобы в конце концов прельститься глупой молодостью или же, во второй половине XX века, посвятить себя священническому служению. Нет, нет! Совсем другие чувства и переживания, другие обстоятельства заставили Одиссея покинуть Итаку, к которой он, преодолевая столько препятствий, так упорно стремился целых десять лет. Конечно, можно предположить, что трезвый ум Одиссея помутило внезапное затмение, особенно, когда этот прирожденный авантюрист и соблазнитель достиг преклонных лет. Но что бы ни произошло во время его последнего путешествия, предпринял он его, бесспорно, с полным сознанием того, что затевает нечто немыслимо трудное, и все же как парусам необходим ветер, так и ему – чтобы жить – это необходимо, причем безотлагательно.

Пожалуй, особенно чувствительные слои этой тайны затронул великий греческий поэт первой половины нашего века Константинос Кавафис в стихотворении «Итака»:

 
Если задумаешь ты до Итаки добраться,
сам ты себе пожелай, чтобы плаванье длительным было,
чтоб приключений в нем было побольше, чудесных событий.
И не страшись лестригонов, ни злобных циклопов,
ни Посейдона гневливого. Ты никогда
их на дороге своей, о поверь мне, не встретишь,
если твой ум будет полон мыслей высоких,
если и дух твой и тело, от зла удаляясь,
пошлых стремлений добычей вовеки не станут.
Ни лестригонов, ни злобных циклопов,
ни Посейдона лютующего не увидишь
ты никогда, если в недрах своей же души их не прячешь
и, сотворив их, твоя же душа пред тобой не поставит.
 

Мы вправе предположить, что поэт имеет в виду не общеизвестное странствие Одиссея, начавшееся у стен побежденной и сожженной Трои, а путешествие, которое он мог бы – а возможно, даже должен был – совершить. Но что произойдет, если душа в этом странствии будет стремиться не столько к назначенной цели, сколько к очищению собственных тайников? Если пещера Полифема будет пуста, если морскую гладь не замутит мстительный Посейдон, а пленительная волшебница Цирцея окажется обычной смертной, беспомощной старухой, лишенной не только соблазнительных чар юности, но и чародейного жезла, а сын ее будет убогий и телом и духом? Запоет ли победную песнь о прекрасном мире и чудесных героях слепой, внезапно прозрев? Или скорее рухнет на колени и в отчаянии припадет лицом к праху земному? А может, случится что-либо иное?

Тут у нас ни в чем нет уверенности. Любые пророчества уступают в истинности первым беспомощным словам ребенка. Ответ, а вернее, тень ответа является редко, в виде озарения, и самая большая трудность – уловить этот проблеск. До сей поры мы ничего не знаем ни о последнем часе Одиссея, ни о тех многих часах, которые ему предшествовали. Правдивый рассказ о каждой жизни следует начинать, как бы стоя перед высокой стеной, или же, если угодно, у ее подножья. Что там, по другую сторону? И что такое наша песнь? Постепенное разрушение стены, удаление тяжелых кирпичей. Труд этот долгий, скучный, И столь опасный, что песнопевец порой умолкает, чтобы от неосторожного его движения не обрушились руины и не придавили его. . . . . . . . . . . . . .

12. Когда Одиссей, по причинам лишь ему одному известным, решил покинуть Итаку, дела у него самого и в его царстве обстояли примерно так:

гордость, причем гордость оскорбленная, не позволяла Одиссею искать сближения с сыном, добиваться согласия и готовности к уступкам. А впрочем, может быть, он знал, что в его отношениях с Телемахом речь идет уже не о недоразумении и не об уступках или попытках достичь согласия, но о внутреннем отчуждении? Может быть, он освободился от иллюзий, а возможно, их у него не было с самого начала, когда вскоре после внезапной смерти Пенелопы он понял, что его мир – это не мир его сына и что его столь богатый опыт, умноженный на громкую и широко распространившуюся славу, не пробуждают в юноше ни восхищения, ни желания подражать ему?

С оскорбительным спокойствием Телемах однажды сообщил отцу, что он вместе с молодыми своими друзьями, героями из знатнейших родов Итаки, отплывает завтра на заре. И действительно, едва рассвело, они отплыли на трех кораблях. То была первая бессонная ночь Одиссея. Но на рассвете он не встал со своего ложа, чтобы выйти из дому и поглядеть на удаляющиеся паруса. Он знал, как это выглядит, знал также, что ветер им дует попутный.

Одиссей поднялся в обычное время, прошел по пустынным покоям и вышел на двор, тоже безлюдный. Стоял погожий день ранней весны, дышалось легко, ласковый ветерок дул с суши на море, и когда его дуновения чуть усиливались, серебряная листва олив на склонах холмов становилась темно-зеленой. Мир был прекрасен и упоительно молод.

Одиссей набрал поглубже воздуха в легкие, чтобы ощутить во всем теле бодрящую прохладу. Однако чувство усталости не покидало его, даже казалось, что кровь кружит по жилам медленней. Он вздохнул еще раз. После чего вышел за частокол, окружавший дворец и всю усадьбу, и зашагал среди обещающих обильный урожай виноградных кустов. Пологий склон виноградника спускался к морскому берегу. Там Одиссей сел на плоский камень, но, лишь бегло взглянув на далекий пустынный горизонт, сразу же прикрыл глаза и, опершись локтями на широко расставленные колени, слегка сгорбясь, надолго задумался.

13. Ночью он позвал Евриклею. Когда она, ступая почти бесшумно, появилась и, сбросив с себя льняной хитон, скользнула на ложе господина, он взял ее, как делал это много раз в предшествующие ночи, – потом они долго и молча лежали рядом. Огонек масляного светильника едва мерцал в темноте опочивальни.

Наконец Одиссей спросил:

– Сказал тебе Телемах, в какую сторону и с какой целью он плывет?

– Я не спрашивала.

– Мужу надлежит молчать, женщине – спрашивать.

– Я не спрашивала, потому что знала ответ. И ты, Одиссей, его знаешь.

– Ты думаешь, что был бы только один ответ?

– О чем бы я его ни спросила, он бы ответил: не знаю.

– И ты бы поверила, что этот ответ искренний?

– Разве не сказал ты сам только что, что женщина должна спрашивать, а мужчина молчать?

– В постели с женщиной мужчина расслабляется.

– Ты мудрее меня и знаешь больше.

– Да, знаю. Итака постарела. Она стала краем пожилых людей или просто седых стариков. Остальные – это женщины, дети и неоперившиеся молокососы.

– Они быстро вырастут.

– Чтобы покинуть родину?

– Верь им! Верь их благоразумию.

– Ты полагаешь, что искания нового не говорят о благоразумии?

– Телемах…

– Не будем больше о нем говорить, раз он осмотрительнее и благоразумней, чем я.

– Твоя слава, твои бессмертные подвиги…

– Не докучай мне моим прошлым.

– Но я же знаю, что придет день и ты тоже покинешь Итаку.

– Ты читаешь мысли? Неужели твоя мать и впрямь была божественного происхождения?

– О нет, Одиссей, она была обычной смертной и удалилась в край теней незадолго до того, как меня за двад – цать быков отец мой One продал твоему отцу.

– Откуда же ты знаешь, о чем я думаю?

– Я люблю тебя, Одиссей. Знаю я также, что много женщин любили тебя, а ты не любил ни одну.

– Я любил Пенелопу!

– Сперва ты слишком недолго жил с нею, чтобы полюбить ее по-настоящему, потом, когда ее не было рядом с тобой, ты любил ее и тосковал по ней, а потом…

– Договаривай! Чего боишься?

– Боюсь, что ты можешь услышать собственные свои мысли.

– Смелей, Евриклея! А вдруг я не испугаюсь своих мыслей, даже если они окажутся моими врагами. Знаю, тут не помогут мне ни разящий меч, ни искуснейшей работы щит. Итак?

– Когда вы встретились после двадцати лет разлуки, любви уже не было ни у тебя, ни у нее.

Одиссей резко вскочил с ложа.

– Ты лжешь!

Масло в светильнике, видимо, иссякло – постепенно уменьшавшийся язычок огня зашипел и погас.

– Ты лжешь, – повторил Одиссей в темноте.

Евриклея молчала.

– Пенелопа любила меня до конца жизни, – вымолвил Одиссей уже тише, но четко произнося каждое слово.

– Она много плакала, – сказала Евриклея.

– Из-за того, что я перестал ее любить? Да, знаю.

– Нет. Она плакала из-за того, что она не могла тебя полюбить.

– Она тебе признавалась?

– Я была последней из служанок, которой она стала бы делать признания.

– Ты догадывалась?

– Я знала.

– А Телемах?

– Не знаю. За несколько дней до смерти Пенелопа, она тогда была еще в полном сознании, позвала его, и они долго пробыли вдвоем.

Одиссей присел на краю ложа.

– Зачем же я так беспощадно корил себя, что сделал Пенелопу несчастной?

– Она была несчастной, Одиссей.

– Не из-за меня.

– Возможно, ей было бы легче, если бы несчастной сделал ее ты. Неспособность любить может быть еще более тяжким горем.

– Ты думаешь в эту минуту и обо мне?

– Разве слышал ты от меня когда-либо хоть одно слово жалобы?

– Это верно.

– Когда меня привели во двор твоего отца, Лаэрта, мне было четырнадцать лет.

– Не помню.

– А тебе не больше восемнадцати. Пенелопа стала твоей супругой годом позже.

– Ты и тогда была похожа на Пенелопу?

– Мне этого никто не говорил, тогда, вероятно, между нами не было сходства.

– Но потом, с годами?

– И да, и нет. Но какое это имеет значение, если ты меня не полюбил?

– Ты не мечтала быть любимой?

– Я полюбила тебя с первого взгляда. Ты был прекрасен, как молодой бог.

– Боги не старятся.

– Я знала, что ты мудр.

– Мудрость тоже не старится.

– Она растет как дуб. Она зреет как вино.

– Евриклея, Евриклея!

– Я же здесь.

– А если я когда-нибудь покину Итаку?

– Я буду стоять на берегу и провожать глазами парус твоего судна, пока он не исчезнет в море и в небе.

– А потом?

– Потом, Одиссей, это уж мое дело.

– Не будешь меня вспоминать с сожалением?

– Моя любовь не знает сожалений.

– Евриклея, Евриклея! – повторил Одиссей.

– Ты когда-то в первый раз позвал меня на свое ложе, потому что я напоминала тебе Пенелопу.

– Да, так и было.

– Но во второй раз ты это сделал потому, что я не была на нее похожа.

Одиссей озяб – он лег и, натянув на себя овчины, положил руку на грудь лежавшей рядом женщины. Грудь была теплая, еще гладкая и упругая.

– Ты хочешь? – спросил он.

– Да, – ответила она.

И он вошел в нее, и они долго насыщались все возрастающим наслаждением, после чего оба уснули и не слышали первых утренних петухов.

14. За несколько лет до того. Пенелопа на ложе, словно помолодевшая от сильного жара, но волосы почти совсем седые. Евриклея приводит Телемаха.

– Приветствую тебя, матушка.

– Здравствуй, сын мой. Оставь нас одних, Евриклея. (Евриклея выходит.) Садись, Телемах. Только придвинь табурет поближе, мне трудно говорить громко и внятно.

– Как ты себя чувствуешь, матушка?

– Слушай меня внимательно.

– Слушаю, матушка.

– Я хочу тебе признаться, пока голова у меня еще ясная, в тяжком грехе.

– Ты, безгрешная?

– Да, в тяжком, ибо от всех скрываемом. Даже от моего супруга, и особенно от него.

– Матушка!

– Я не была способна, я не могла любить.

– Матушка моя! Но ведь это он жестоко отдалился от тебя, это у него не было любви.

– Я знаю. Но я перестала его любить намного раньше.

– Прости, я не понимаю.

– Тут нечего понимать.

– Ты полюбила другого мужчину?

– О нет. Я не полюбила ни одного из женихов. Но всю свою жизнь я несла бремя еще более тяжкого греха. Я никогда не любила ни одного мужчину. Не сумела полюбить твоего отца, а потом, покинутая на долгие годы, я сохраняла только память о нем и свою гордость, потому и была верна.

– Стало быть, я – дитя нелюбви?

– Зато ты был и есть любимое дитя.

– Я уже не дитя.

– Я мало знаю о любви, сын мой, но думаю, что если любовь возникла, то она существует долго.

– Ты полагаешь, что отец меня любит?

– Спроси у него.

– Ни за что! – воскликнул Телемах.

Горящими глазами Пенелопа долго вглядывалась в прекрасное лицо сына, так сильно напоминавшее ей былую ее девичью красоту. Наконец она сказала:

– Значит, ты уверен в любви отца?

Телемах опустил голову.

– Мне становится страшно, – тихо сказал он, – что придет день, когда я должен буду этой любви нанести рану.

– Нелюбимое обременяет и томит, – сказала Пенелопа, – любимое – ранит. Но как бы ты ни поступил, при отце всегда останется верная Евриклея.

– Ты знала!

– Но ты не спрашивай, случалось ли мне испытывать к ней ненависть. Поверь, я никогда не хотела ненавидеть ее, не чувствовала в этом потребности. Можно ли ненавидеть любовь?

– Не встречающую взаимности.

– Это уже не наше дело, сын мой. Не мое и также не твое. (После паузы.) Прости, Телемах, я немного устала. Молчание утомительно, но и признания утомляют.

Телемах поднялся и, склонясь к неподвижной руке матери, взял ее в свои ладони и с трогательной нежностью поцеловал. Рука Пенелопы была очень горячей и слегка почерневшей, как гаснущая головешка.

– Прощай, матушка, – сказал он.

– Вернее, до свидания, – ответила она голосом, звучно разнесшимся по опочивальне. – И скажи верной Евриклее, что я хотела бы, чтобы с нынешнего дня мне прислуживала одна из молодых служанок, Анита.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю