Текст книги "Седьмой сын (сборник)"
Автор книги: Езетхан Уруймагова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Рассказы
Чинаровая роща
[2]2
Печатается по тексту газеты «Дзержинец» от 20 апреля 1934 года, – органа Ленинградской артиллерийской академии РККА. Это первое произведение Езетхан Уруймаговой, появившееся в печати. Свою публикацию редакция газеты снабдила пометками: «Отрывок из повести» и «Перевод с осетинского языка».
В том же номере газеты была напечатана заметка «О нашем литературном кружке», в которой говорится о том, что литературный кружок Академии работает уже более трех месяцев. В его составе – слушатели Академии и их жены. Высокую оценку на одном из занятий кружка получила повесть Е. Уруймаговой (Скорняковой по мужу). Автору «удалось в прекрасных художественных образах нарисовать горскую природу, аул, показать некоторые бытовые особенности горцев». Позднее рукопись повести была сожжена автором.
[Закрыть]
С рассветом ветер прорвался в ущелье.
Мутная ночь сменилась прозрачным утром. Словно обвал – эхом в горах отозвался сперва пронизывающий свист, затем грохот. Горы поглотили свист, за ним другой. Небольшой, стиснутый казачьими землями аул, в прошлом за свое вольнодумье не пользовавшийся доверием царя, не раз слыхал свист. И когда в феврале 1917 года прогрохотал первый выстрел, аул не испугался. Сегодня вместе с этим свистящим звуком в серые каменные стены просочилась холодная тревога. Неприятно ожил, засуетился аул. Завыли собаки, застонали ржавые петли, у здания ревкома затолпились мохнатые шапки, овчинные шубы.
Проскакал конь, за ним другой, третий, и черные бурки всадников, как траурные покрывала, замелькали чаще. Куда прятал аул столько смелых человеческих жизней? В толпу врезался всадник, немигающим глазом охватив ее сразу, просто сказал:
– Страшного ничего нет, это белые через Военно-Грузинскую дорогу хотят пробраться в Грузию, а оттуда за границу. С севера напирают на них красные, в эти ворота они хотят спрятать разбитую голову, но пускать их дальше нельзя, по пути разоряют они наши аулы.
Последние слова заглушил снова свистящий звук, а потом грохочущее эхо в горах. Черные всадники на конях задвигались тревожно, где-то на свист завыла собака.
– Мухар, веди отряд к реке, буду и я сейчас, замок с горняшки сниму, стрелять некому из нее – так будет лучше, – выпалил залпом Атарбек.
Снова мелькали черные бурки. Тишина, зловеще выжидая, на миг стянула кривенькие улицы аула. Окруженный волчьим отрядом Шкуро, аул, за час еще спокойно спавший, притаился в знакомых естественных прикрытиях.
Затрещал за рекой пулемет белых, на него сухими одинокими хлопками ответил аул. К развалине древней часовенки, куда каждый год с первым громом язычник-осетин приносит обильные жертвы, быстро бороздя снег, Мухар притащил «максимку». Устанавливая его за обрывчиком, он громко позвал:
– Атарбек, готово, стреляй!
Брат легко выскочил из канавы и, шмыгнув за часовенку, серым концом башлыка зацепился за сухую ветку кустарника:
– У-у-у!.. – зло отрывая башлык, выругался он и прилип к земле.
В 1914 году, в жаркий сентябрьский полдень жужжали пчелы, слетая на виноградный мед. С родимых гор на далекую чужбину угнала война и Атарбека вместе со многими осетинами. По случаю ранения отстав от своего полка, попал Атарбек в пулеметную команду подносчиком патронов. Дни вплетались в недели, недели в месяцы, прошумело два года в окопах. Дождливым апрельским утром повстречались соседи – Атарбек и Гаспар.
– Долговечен да будет твой род, Атарбек! Как воюешь, сосед? Расскажи. Скоро германца побьем и тогда в горы, – весело проговорил Гаспар, подавая ему руку.
– Да, и тогда в горы… – сквозь зубы процедил солдат и замолчал; рябинки на лице вспыхнули, тонкий длинный нос задышал часто, серый прищуренный глаз перебросился с лакированных носков офицерских сапог на тонкую руку с голубыми жилками…
И сейчас, припадая к пулемету, Атарбек снова вспомнил кисть руки с голубыми жилками. Захаркал пулемет горячим свинцом. Вразнобой трещали винтовки разных систем. За рекой, пронизывающе свистя, разорвался снаряд.
– Перелетел, – злорадно прошипел Атарбек, вставляя ленту в приемник.
Ветер свирепо сеял холод и человеческий стон; а за рекой, быстро перебегая черными точками, отряд белых приближался к аулу. Стрельба усиливалась. Синевой застилая горы, холодная ночь наступала быстро, как будто ничего не случилось.
– Лента кончилась, патронов почти нет, – выдохнул Атарбек и подумал: «Пулемет ломать. Нет, спрятать, не ломать».
– К ущелью, к чинаровой роще! – прокричал Атарбек и, казалось, тем же ответили горы…
Взрывая снег, кони неслись к знакомым тропам за рекой.
– Гаспар, Гаспар! – тревожно пробежало от всадника к всаднику.
– Прорвать цепь, растерзать собачьего сына! – не своим голосом кричал Атарбек, размыкая фиолетовые губы.
Серая тонконогая кабардинка, высоко задрав голову, несла его прямо к чинаровой роще. Лошадь остановилась, заржала, пулемет из рощи выщелкал две очереди и замолк. Лошадь слева от Атарбека резко мотнула головой, неловко подогнула передние ноги и, падая на правый бок, смяла под собой седока. Обветренный, грубый голос чуть слышно шептал:
– Гаспар, уйдет опять Гаспар.
Снова защелкал пулемет, кони в беспорядке метнулись влево, потом вправо, и за крошечным бугорком отряд на минуту затаил дыхание, а потом черная пасть рощи одного за другим поглотила всадников. Гортанные крики, обрывки русской речи слышны были далеко за аулом. Серая кабардинка круто остановилась – железный трензель сдавил ей рот. На миг остановилось и время…
– Гаспар, собачий сын, пил холопскую кровь, дай попробовать твоей голубой! – заглушая порыв ветра, закричал Атарбек и, отразив удар шашки, наскочил на вороного коня.
– Патронов тратить не надо, Гаспар, камней много… Казак-кубанец дорогу в ущелий без тебя не найдет! – прохрипел Атарбек, вытирая о подол черкески скользкий окровавленный кинжал…
Здесь, у дверей ущелья, оставил молодой партизанский отряд своих лучших бойцов. Ночью в волчьем становище при свете сосновой лучины Атарбек, подсчитывая отряд, не досчитался половины. Лошадь Мухара в ущелье пришла одна – не сберегли мальчика.
– Ну берегись же теперь, шакалья порода! – скрежеща зубами, промолвил Атарбек, и замолкли все…
В темноте, в знакомом становище фыркнули лошади; пахло овчинами, лежалым сеном, потом: спало шестьдесят душ. Не спал Атарбек. Пробила пуля, вместе с жизнью Мухара, и последнее сомнение в сердце его: офицер-осетин не лучше офицера-русского…
Каракулевая шуба
[3]3
Рассказ был написан в июне 1943 года в Баку. Затем переработан и опубликован в военной газете «На страже» (Полевая почта № 23691) в июле – августе 1943 года (№№ 94, 95, 97 и 100). Мы печатаем 1–5 эпизоды рассказа по авторизованной машинописи, хранящейся в литературном отделе Северо-Осетинского музея краеведения. Концовка рассказа (под рубрикой № 6) печатается по тексту газеты «На страже» от 11 августа 1943 года, № 100.
В газетном тексте начало рассказа дано в такой редакции:
«Август. Жаркие безветренные дни. Густая желтая пыль кутает сады, дороги, дома, людей.
Кругом зияющие пустотой амбары, кладовые, сараи. В безмолвной пустоте брошенных квартир – тоска и мятущаяся скорбь.
Нескончаемой цепью тянулись люди, табуны коней, стада коров, машины в узкие ворота Дигорского ущелья. Никогда еще это древнее ущелье не было свидетелем подобного зрелища.
Оставалось позади то дорогое, к чему привыкаем с колыбели: отчий дом, завод и школа; любовь и дружба; мечты и дела – все, без чего не жил из нас никто. В судорожной тоске сжимались сердца. Люди выбегали за околицы, заслоняли глаза от солнца, смотрели вслед уходящим и безмолвно, всем существом вопрошали: куда? зачем? как же мы?
Но серая вереница изо дня в день уходила глубже, в горы.
Потом наступила тишина, от которой болело в ушах.
Перед ущельем последнее село. Половина села живописно разбросалась в долине, другая уползала на холмы. Бурливая горная река делит село пополам. Летом река мелкая, прозрачная, весной бурливая, многоводная.
На самом красивом месте крутого берега…»
[Закрыть]
1
Деревня живописно раскинулась в долине, уползала на холмы. Бурная горная река делит ее пополам. Осенью и зимой река – мелкая, прозрачная, летом – многоводная.
На самом красивом месте крутого берега, утопая в густых фруктовых садах, высится двухэтажное кирпичное здание районной больницы. В опустевшем саду больницы тоскливо. Больница эвакуировалась, остались только несколько тяжело больных, повариха, конюх, молодая хирургическая сестра Зоя и пожилая фельдшерица Ольга Васильевна.
С пушистыми, белыми, как снег, волосами, Ольга Васильевна величественна. Она с гордостью носит на груди медаль «За трудовую доблесть», а во внутреннем кармане серого шерстяного платья – партийный билет.
Хирургическая сестра Зоя, красивая шатенка, в шутку называет Ольгу Васильевну «доктором» и услужливо ей подчиняется.
2
Октябрь. Густой молочный туман висит над холмами, над неснятыми полями кукурузы и картофеля.
С утра прекратилась канонада. Больные поворачивают головы, и в их безмолвно-вопрошающих лицах Ольга Васильевна читает тревогу. «Почему не стреляют? Почему тихо?»
Она и сама хотела бы задать этот вопрос, но кому?
– Спите, спите! – шепчет она.
Торопливо прошла по длинному коридору и толкнула дверь. В маленькой квадратной дежурке на белоснежном диване, свернувшись калачиком, спала Зоя. На скрип двери она подняла голову и прошептала:
– Немца-фашиста во сне видела… Совсем не страшный: глаза голубые, сам курчавый! Гвоздúки мне подарил. Взяла…
Она сладко зевнула, потянулась и, улыбаясь, продолжала:
– Как вы думаете, Ольга Васильевна, неужели они такие, как про них в газетах пишут?
– Они такие! – не спуская глаз с девушки, ответила фельдшерица.
– Такие, говорите? А что же вы тогда остались? Почему не бежали?
– Они такие, – повторила снова фельдшерица, – но я никогда не уйду от больных. Никогда. А вот ты должна была уйти. Тебе восемнадцать лет, и ты красива.
– Тем и лучше, – ответила Зоя. – Красива, значит, пожалеют, не убьют.
Ольга Васильевна удивленно глянула на нее.
– Глупая ты, Зоя. Говоришь – красива, молода, пожалеют, не убьют. Война жалости не знает, красоту не видит. Война – уродство, – закончила Ольга Васильевна, подошла к дивану и развернула большой сверток.
Черной, волнистой смолой рассыпался каракуль. Нафталиновые снежинки серебром отливали на лакированных завитушках меха. Она тряхнула шубу, и оранжевый атлас подкладки огнем сверкнул на фоне черного каракуля. На конце круглого шалевого воротника кокетливо прицепился крошечный букетик искусственных фиалок.
– Какая красивая! – воскликнула Зоя, вскочила с дивана, торопливо влезла в шубу и посмотрела в маленькое квадратное зеркальце, втиснутое в мрамор умывальника. – Какая приятная! Когда я буду такую носить?
– Будешь, ты доживешь, все у нас будет, успеешь.
– Где там успеешь, – возразила девушка. – Пока шубу заработаешь – седина пробьется.
Зоя продолжала вертеться у зеркального квадратика. Она то наглухо закрывала курчавым воротником шею, то откладывала воротник на плечи и, прищурив глаза, изумленно всматривалась в зеркало, будто не узнавала себя.
Потом порывисто скинула шубу, повесила на ширму и с нежностью, какой гладят головки маленьких детей, стала гладить спину каракулевой шубы.
– Небось, дорого вам шуба стала? – спросила Зоя, продолжая гладить каракуль.
– От матери осталась.
– Богатая, значит, у вас мать была, – перебила ее Зоя.
– Учительница музыки, а отец – военный врач, в империалистическую от немцев погиб. Немецкие империалисты мне кровники, понимаешь?..
– Понимаю, – ответила Зоя и глянула в бледное лицо Ольги Васильевны.
3
Ольге Васильевне показалось, что бьют в дно пустой бочки. Бьют долго, чем-то тяжелозвенящим. Когда она открыла глаза, то увидела испуганное лицо больничного дворника.
– Немцы! – прошептал старик и отступил в глубь комнаты.
Гулкие удары эхом отдавались в коридоре больницы. Больные столпились у дверей.
– В постель! Всем в постель! – прикрикнула Ольга Васильевна на них.
В это время в конце длинного коридора увидела немецкого офицера и трех солдат.
Ольга Васильевна молча смотрела на их черные фигуры.
Подойдя к ней вплотную, офицер уставился на нее холодными, бесцветными глазами. Его тонкие губы и синевато-розовый шрам на подбородке отталкивали.
Офицер улыбнулся, и Ольга Васильевна, не Понимая этой улыбки, недоуменно глянула назад и увидела Зою.
– Они не такие, как пишут про них в газетах. Видите? – сказала Зоя. Фельдшерица вздрогнула, отвернулась. Зоя улыбалась офицеру. Офицер отстранил Ольгу Васильевну и мимо нее, как мимо пустого места, вошел в палату.
Она рванулась за ним и встала впереди него. Офицер снова улыбнулся, обвел палату неподвижными глазами и резким голосом, на ломаном русском языке приказал:
– Пальной упрат, упрат!..
Ольга Васильевна приказала больным одеться и идти в кухню.
– Там тепло, – шепнула она и стала одевать тяжело больных.
Посвистывая, офицер оглядывался по сторонам. Его взгляд скользил от одного предмета к другому, как бы оценивая их, и остановился на Ольге Васильевне. Размеренно деловитым шагом он подошел к ней и спокойно взял ее за кисть руки…
На левой руке она носила миниатюрные эмалированные часики.
Лейтенант дернул рыжими бровями и сорвал с нее часы. Потом он стал кричать, размахивая стальным стеком, выталкивая больных в коридор. Ольга Васильевна умоляла офицера дать ей переждать дождь. Она доказывала, что бесчеловечно выбрасывать больных под проливной дождь. Больничный конюх в свою очередь умолял Ольгу Васильевну не сопротивляться, не кричать, а идти в конюшню.
– Там тепло, – убеждал конюх, выводя больных под руку.
Уходя последней, Ольга Васильевна бросила взгляд на Зою и тихо произнесла:
– Видишь, они хуже, чем про них пишут…
Зоя стояла у окна и, тая улыбку, молча смотрела фельдшерице в лицо.
– Уходи, скорее уходи! Они никого не жалеют, – бросила фельдшерица.
4
Прошел месяц, как Ольгу Васильевну с ее больными выбросили на улицу. Страшных тридцать дней. Четверо тяжело больных скончались в больничной конюшне, а остальные девять человек разместили по домам. Она обходила своих больных, стараясь скорее поднять их на ноги.
Однажды вечером, когда на улице бушевала пурга, к Ольге Васильевне прибежала молодая женщина с растрепанными черными волосами, огромными сухими глазами. Она просила фельдшерицу посмотреть ее больную дочь.
– Дышать не может, еле говорит…
– Успокойтесь, – говорила Ольга Васильевна.
– До утра нельзя, – умоляла женщина, – умрет, пойдем сейчас, немец не увидит.
Ольга Васильевна сняла с вешалки шубу, повязала голову пуховой шалью, схватила маленький саквояж и ушла в белую пургу зимней ночи. Ветер скрипел в деревьях, свистел и выл, будто предупреждал о смертельной опасности, нависшей кругом.
Ольга Васильевна ощупью поймала руку своей спутницы, и две женщины неслышной тенью скользнули мимо запертых окон, поваленных заборов, сожженных домов, боясь выйти на середину улицы. Они прошли длинный ряд домов. В темноте Ольга Васильевна узнала здание райкома партии, рабфак, сельсовет. Какая злая ирония – в здании райкома партии немцы устроили застенок.
– Я напротив живу, – горячим шепотом обдала. Ольгу Васильевну спутница. – Здесь каждую ночь кричат. И, как бы в подтверждение ее слов, раздался приглушенный крик. Он то замирал, то снова вырастал, подхваченный порывом ветра.
«Они не такие, как про них в газетах пишут», – вспомнила Ольга Васильевна слова хирургической сестры и, затаив дыхание, слушала дикий, нечеловеческий крик.
Вдруг ослепительный желтый свет мелькнул перед ее глазами. Она метнулась в темноту, но режущий желтый свет тоже метнулся за ней.
– Хальт! – крикнул кто-то у нее под носом. Затем ее схватили и втолкнули в дверь.
Она на мгновенье зажмурилась, но когда открыла глаза, то узнала продолговатую комнату партийного кабинета. Теперь здесь не было плюшевых скатертей, бархатных гардин, сверкающих книжных шкафов, не было прежнего уюта. В комнате стояла удушливая тошнотворная вонь. У раскаленной печи солдаты сушили портянки, чесали друг другу голые спины, курили, переговаривались.
Подталкиваемая в спину, она перешагнула порог. Из глубины комнаты на нее глянуло знакомое лицо лейтенанта с тонкими губами и сине-розовым шрамом на подбородке. Неподвижное, серое лицо лейтенанта смотрело на нее так же, как и в первую встречу, когда он выбросил ее с больными под проливной дождь.
– Я шла к больному ребенку, – произнесла она и замолчала.
Скрипнула дверь, фельдшерица машинально повернула голову. На пороге стояла Зоя в ярко-зеленом крепдешиновом платье, с высокой прической. Она вошла в комнату и остановилась перед Ольгой Васильевной. Встретившись глазами с фельдшерицей, Зоя вдруг обмякла, смущенно улыбнулась.
– Они такие… еще хуже, – задыхаясь, прошептала Ольга Васильевна, облизнула сухие губы и плюнула Зое в лицо.
Зоя вскрикнула, отскочила назад и захлопнула за собой дверь. Лейтенант спокойно поднялся, оперся на стол, с минуту подумал, потом размеренным шагом подошел к ней и наотмашь ударил ее в лицо. Ольга Васильевна покачнулась, но не упала; выплюнула кровавую пену и, не помня себя, превозмогая боль, размахнулась и тяжело, по-мужски, ударила его в лицо.
Она увидела искаженное злобой лицо лейтенанта, обагренное кровью. Ее били по голове; она помнила, как стягивали с нее валенки, шубу. Помнила обжигающие удары стального стека и все…
5
В дверь стукнули, Зоя подскочила и открыла дверь. В комнату вошел ее сожитель, держа под мышкой большой темный сверток. Он бросил сверток на диван, Зоя нагнулась к свертку… Перед ней, переливаясь сверкающей массой упругих колец, рассыпался каракуль. Это была шуба, которую она так страстно желала иметь. Она подняла шубу, прижала к лицу. Ее сожитель сидел на диване и хмуро, недовольно уставился на нее.
Она смутилась под его взглядом, торопливо бросила шубу на кресло, улыбнулась и подошла к нему.
– Устал? – заглядывая ему в глаза, спросила она.
– Устал, – ответил он, расстегнув ворот мундира, и откинулся на спинку дивана.
– Уйдем на другую квартиру, мне здесь страшно, – просила она.
– Другую нельзя, – объяснил он на ломаном русском языке, – здесь зольдати много, партизан не придет.
– А разве опасно? – спросила она его. Но он не ответил. Встал, подошел к столу, налил бокал вина, выпил. Она растерянно смотрела на него, а потом подошла к нему и тихо прошептала на ухо:
– Эту женщину, вот эту, – она показала на шубу, – эту женщину пошли в Германию. Здесь не оставляй, а лучше убей… Только потихоньку убей, в селе ее все любят… – сказав это, она облегченно вздохнула, посмотрела на шубу, небрежно брошенную на спинку кресла. Шуба отливала вороньим крылом, тепло и нарядно сверкая шелковой подкладкой.
Лейтенант все еще стоял у стола и пил.
Ему хотелось заглушить тревогу последних дней: разведка приносила тревожные сведения…
6
Ее вели по длинной улице. Провели мимо райкома партии, мимо детской консультации, мимо школы. Ее, как страшную преступницу, вели под усиленным конвоем. В черной изодранной юбке она босыми, посиневшими ногами ступала по колючему, голубоватому снегу.
Руки ее были связаны сзади тонкой веревкой, седые волосы растрепаны, лицо в фиолетовых кровоподтеках. В этой фигуре ничего не было похожего на прежнюю Ольгу Васильевну.
Но жители села все-таки узнали ее. От дома к дому бежали женщины, дети, старики. Объятые ужасом, смотрели они вслед фашистскому конвою.
Ольгу Васильевну повели на высокий берег реки. Он был покрыт плотным, грязным льдом. На самом видном месте – виселица. Два дня тому назад на этой виселице качался повешенный председатель сельсовета.
На грязной ледяной площадке конвой остановился. Люди видели, как она сама подошла к виселице и, боясь упасть, ухватилась за сруб.
Стон. Ледяная тишина. Вздрагивающее тело на веревке. Толпа замерла.
Вдруг в вышине морозного неба, сверкнув серебром, пронесся самолет.
Толпа вздрогнула. Надеждой сверкнули заплаканные, жаждущие мести глаза…
– Наш!
– Свой! – шептали люди, поднимали руки навстречу пикирующему самолету.
Неподалеку от здания гестапо упала первая бомба, Затем вторая…
Стремительный удар наших войск в тыл немцев, по партизанским тропам, создал панику в фашистском гарнизоне. В морозном воздухе стоял визгливый говор, цокот сапог, рокот моторов… По улице бегут фашистские солдаты. А в бывшем кабинете секретаря райкома лейтенант отталкивает от себя и злобно бьет по голове цепляющуюся за его ноги «жену».
– Возьми, не оставляй!
Она уже готова в путь. На ней каракулевая шуба, пуховый платок. Она в отчаянии хватается за его руки, но «муж» отшвыривает ее, тяжело бьет по лицу. Зоя пронзительно вскрикивает и падает на пол.
Содрогается земля, звенит морозный воздух. Долгим эхом гудят артиллерийские залпы в ущелье, и в прозрачной голубизне зимнего утра еле внятно доносит ветер обрывки родного русского «ура».
Дети выбегают на улицу, кричат, молча обнимаются женщины. Старики, оголив бритые головы, бегут на высокий берег.
Бережно, как бы боясь сделать ей больно, теплый труп фельдшерицы вынимают из петли. По древнему осетинскому народному обычаю Ольгу Васильевну закутали в черную мохнатую бурку и понесли по улицам. Ее несли на плечах седобородые старики и безусые юноши.
Таяли тучки в небе, и навстречу нашей пехоте, за околицу, бежали дети и кричали матерям:
– Наши пришли, не плачьте!
Таяли тучки в небе, и в тишине яркого утра хрустел снег под ногами; искрилось солнце на штыках пехоты, а на здании райкома партии трепетало пробитое пулями, но живое алое знамя победы.
Седьмой сын[4]4
Печатается по тексту сборника «Самое родное». Датируется мартом – апрелем 1944 года. В фондах литературного отделения Северо-Осетинского музея краеведения хранится три черновых варианта этого рассказа. Два из них (фондовый номер 352/68) имеют первоначальное название «Пока катится камень с гор» и помету: «Отрывок из повести „Переселенцы“, Баку, 25 марта 1944 года». Однако повесть «Переселенцы» написана не была. Больше никаких данных об этом замысле мы не имеем. В качестве эпиграфа взяты две последние строчки из стихотворения Н. Тихонова «Когда весь город празднично одет» (1937).
«Немец в Ростове…» Немецко-фашистские войска захватили Ростов-на-Дону в самом конце 1941 года, но через несколько дней были выбиты Советской Армией. Вторично Ростов был занят ими летом 1942 года.
[Закрыть]
О крови той, что пролита обильно,
О крови той, что даром не прошла.
Н. Тихонов.
Старая Сафиат родила шестого сына, когда ей было пятьдесят лет. Стыдясь поздней беременности, она, как провинившаяся девочка, смущенно жаловалась старшей снохе:
– Стыд какой – свекровь с люлькой, со снохами вместе. В мои ли годы рожать…
Черноокая невестка, лукаво щуря глаза, ответила:
– Ничего, роди, по очереди кормить будем, на четырех сосках богатырем вырастет.
И родила Сафиат шестого сына в февральскую полночь девятнадцатого года, в тот час, когда муж ее погиб, сражаясь с бандами Шкуро. И назвала она шестого сына – Серго, в честь Орджоникидзе, пламенные слова которого заставили ее поверить в то, что может человек быть счастливым на земле.
Серго рос бледным, худощавым мальчиком. В пионерском отряде он дружил с сыном школьного сторожа, русским мальчиком Васей. Сторож, на вид хмурый, но добродушный старик, никогда не мешал их детским шалостям, и дети целые дни проводили в школьном дворе. Детская дружба с годами окрепла. Они вместе вступали в комсомол, вместе учились, работали. И только война разлучила друзей. Но не надолго. Уйдя в первые дни войны на фронт, Василий вскоре, после тяжёлого ранения, вернулся в родное село и был назначен районным военкомом.
– Отправь меня на фронт, – просил Серго.
Но Василий неизменно отвечал:
– Не могу, Серго. Не подходишь ты по здоровью. Да и в колхозе люди нужны – кто армию кормить будет?
Из бледного худосочного мальчика Серго превратился в высокого узкоплечего юношу. Мать, глядя на него, сокрушенно качала головой и с невыразимой лаской в голосе говорила:
– Последыш ты мой, девушкой бы тебе родиться. Какой из тебя мужчина?..
***
Горячий сухой август. В мутном небе раскаленным шаром висит солнце, обжигая землю. Ветер собирает на дорогах пыльные курганчики. Через тихое когда-то село с шумом проносятся грузовики с боеприпасами, санитарные машины, зенитки. Танки сотрясают землю и обдают маленькие узенькие улочки горячим дыханием раскаленного железа. День и ночь нескончаемой вереницей военные части уходят в ущелье.
Старая Сафиат выходила на дорогу, всматривалась в усталые, запыленные лица бойцов и думала: «Война в России, а войска в горы идут». С недоумением разглядывала она молодых девушек, вооруженных так же, как и мужчины, и растерянно говорила про себя: «Такого никогда не было».
Когда Серго показал матери повестку из военкомата, она побледнела.
– Один ты у меня остался, последний… Он твой друг с детства, скажи ему, чтобы тебя не отправлял…
Простоволосая, пришла она в военкомат и оттолкнула часового, загородившего ей дорогу. Захлебываясь невысказанным горем, она сказала:
– Не смеешь ты меня… Я пять сыновей и двух внуков отдала…
И распахнула дверь кабинета.
Военком поднялся ей навстречу и пододвинул стул. Она долго молча смотрела на него, потом протянула повестку.
– Пожалей мою старость… Ты его друг с детства, не отправляй его. Он больной, слабый. Сам почему не идешь? Последний он у меня, – шептала Сафиат, как в бреду.
Военком побледнел. Он дважды вытер ладонью вспотевший лоб. Не отводя от старухи взгляда, сказал:
– И я иду. Мы все идем воевать. И дети, и старики пойдут. Немец в Ростове.
Он говорил тихо, и его худое лицо судорожно дергалось.
Сафиат, как во сне, медленно шла по длинным улицам села…
Она не провожала сына. Оставшись одна в большом пустом доме, она разрыдалась, потом забилась в угол и остановившимся бездумным взглядом долго смотрела перед собой.
***
Улеглась пыль на дорогах, глухая тишина повисла над опустевшими улицами. Неумолкающий гул канонады стал привычен и сросся с этой тишиной.
Старая Сафиат видела, как большой самолет с черными крестами пролетел совсем низко, почти касаясь верхушек деревьев, и обстрелял безмолвные, мертвые улицы.
По ночам она не спала, сидела в какой-то полудремоте у окна и в минуты краткого затишья слышала, как шуршат сухие поля неубранной кукурузы. Свистел ветер на чердаках, пустых амбарах, и испуганно, приглушенно шумела река.
Как-то ночью кто-то легко прошел по коридору и привычно потянул дверь. Сафиат вскочила и замерла в ожидании. Дверь открылась. На пороге стоял ее сын, ее Серго в сверкающей от дождя бурке.
– Почему ты не ушла, мама? – спросил он, обнимая дрожащую старуху.
Не отводя взгляда от его лица, Сафиат гладила мокрую слипшуюся шерсть бурки и говорила:
– Никуда я не пойду, дом не брошу. Кто меня, старую, тронет.
Оправившись от первой радости, она заметила на пороге военкома. Оттененное черной буркой, лицо Василия казалось бледнее обычного, на нем ярче проступали веснушки.
Встретившись с ним взглядом, Сафиат молча обняла сына и прижалась к нему всем телом, словно защищая его от опасности.
Потом она колола у сарая дрова, топила печь, кормила гостей. Она подкладывала военкому жирные куски баранины и горячий хрустящий чурек, но ни разу не взглянула на него.
«Если бы не он, – думала Сафиат, – сидел бы Серго дома. А теперь… что будет с ним?».
– Мы в партизаны уходим, мама, – с необычной нежностью сказал Серго, прощаясь и обнимая мать. – Если будет трудно, приходи к старой башне.
Погладив узкой ладонью седую голову матери, Серго вышел. Военком быстро пошел за ним…
***
Мутная сырость осеннего рассвета. Огромные серые грузовики, обгоняя друг друга, ворвались в притихшие пустынные улицы. Они наезжали на закрытые ворота, давили заборы, цветники, огороды. Солдаты стреляли из автоматов в окна домов. Все звенело, дрожало, гудело, наполняя село зловещим скрежетом стали.
Сафиат стояла у окна. Серая машина вдруг круто свернула с дороги и врезалась в крашенный забор ее двора. Доски с сухим стонущим треском легли под колеса машины… Сафиат зажмурилась и прижалась к стене.
Ежась от пронизывающего осеннего холода, они тяжело бегали по коридору, стучали дверьми, кричали на непонятном языке. Сафиат видела, как изрубили на дрова забор, который красил ее старший сын, как сломали курятник, потому что он мешал машине развернуться во дворе.
Они жарко натопили, потом ели, чавкая, и громко, большими глотками, как лошади, пили вино. Рыжий солдат с автоматом, оскалив желтые зубы, закричал на старуху:
– Рапоталь… хлеп! – и ткнул пальцем в мешок с мукой.
Медленно, широкими шагами, какими ходила всю жизнь, Сафиат прошла в коридор, принесла корыто и, насыпав в него муки из мешка, стала неистово месить тесто. Глядя, как она быстро, ловко и уверенно работает, солдат буркнул: «Гут» и похлопал ее по спине. Она вынула из корыта большие, белые, облепленные тестом руки, и, резко выпрямившись, в упор посмотрела на немца. Он нахмурился и передвинул автомат на живот.
С того дня она каждое утро колола дрова, топила печь, пекла хлеб, доила корову. И каждый раз, прежде чем она становилась к корыту, солдат грубо обыскивал ее. Потом усаживался рядом на табурет, передвигал автомат на живот и скучно скулил на губной гармонике….
Однажды приехал такой же серо-черный человек, как и все ее постояльцы, но он был чище и наряднее и казался выше других. На рукаве у него, как раздавленная лягушка, белела свастика. В этот день солдаты сорвали цепь над очагом, выбили из венского стула сиденье, затянули угол брезентом – они устроили отдельную уборную для офицера.
Надочажная цепь – символ вечности рода, благополучия и счастья семьи. Сафиат прижала к груди тяжелую, покрытую многолетней копотью цепь и бережно унесла к себе на кухню.
В комнате, где поселился офицер, раньше жил ее младший сын Серго. Сафиат очень любила эту комнату – маленькую, теплую, уютную. Окно выходило в сад, который круто спускался к реке, от нее далеко убегали зеленые курганы и горбатые холмы. За ними темной стеной тянулись леса и виден был узкий мрачный вход в ущелье, наводившее страх на пришельца. Офицер подолгу сидел у окна, длинным желтым ногтем ковырял в зубах и сытно икал. Он внимательно разглядывал мрачный осенний пейзаж. Кто знает, о чем он думал? Может, ему не нравились эти загадочно притихшие хмурые горы? Может, он был недоволен тем, что Кавказ, прославленный своим гостеприимством, не встретил его под Моздоком хлебом-солью? Кто знает, о чем думал этот злой человек…
Наступила зима. Река замерзла. Завыли ветры, метя колючий сухой снег.
Однажды во двор привели пленных. Будто обжигаясь, переступали они босыми ногами на колючем хрустком снегу. Ветер жестоко хлестал окровавленных, измученных людей, трепал почерневшие бинты, заметал кровавые следы на снегу. Один пленный показался Сафиат знакомым: широкий вздернутый нос, скуластое лицо, только не бледное, как раньше, а землисто-серое. Это был Василий. Он мелко дрожал, правая рука его с раздробленной кистью безжизненно висела.
Сафиат вздрогнула и до хруста в пальцах впилась в подоконник. Она закрыла глаза, припоминая последние слова сына: «Если будет трудно, приходи к старой башне». Она посмотрела в окно: вдалеке вся в инее, как в белом каракуле, безмолвно высилась над обрывом старинная башня. Тучи цеплялись за нее, завороженные ледяной тишиной, окружали ее леса. Не было тропинки к этой башне, только старые чабаны знали к ней дорогу и берегли эту тайну, как дедовскую честь.
– Где ты, сын мой? Жив ли? – прошептала Сафиат.
Пленных загнали в сарай. Мороз крепчал. Ветер завывал над холмами, набрасывался на голые сады, на пустые дома. Под его порывами сухо трещали ветви замерзших деревьев. Дрожа всем телом, старая Сафиат шептала:
– Чума… чума на землю пришла.
Съежившись в углу тесной кладовой, – все, что ей оставили от ее большого дома, – она слушала, как обледеневшие ветки тревожно царапают стекла окон. А перед ее глазами все стоял военком в окровавленных бинтах и с безжизненно повисшей рукой…
***
Был канун рождества. Пушистая сверкающая елка возвышалась посреди комнаты, рядом был накрыт стол. Сафиат еще с вечера улеглась на своем войлоке в кладовой, но уснуть не могла.
Никогда еще они так не шумели. От режущего крика, от звона посуды, от топота ног – у нее кружилась голова. Она поднялась и посмотрела на них в дверную щель.
Откинувшись на спинку стула, офицер мелкими глотками отхлебывал из стакана пенистое золотистое вино. Вдруг в комнату втолкнули пленного военкома. Это был друг ее сына, человек, которого, как ей казалось, она ненавидела. Военкома подвели к столу, и его худое, скуластое лицо передернулось голодной судорогой. Сжав челюсти, он отвернул лицо.
Сафиат тихо заплакала – первый раз с момента прихода немцев. Солдат держал перед лицом военкома тарелку с дымящимся мясом, а офицер, раскачиваясь на стуле, говорил:
– Скажи, где есть партизан, – будет кушаль, будет пиль вино, будет жить. Не скажи, где есть партизан, – смерть.
Последнее слово, он произнес особенно четко и поднял руку, в которой блеснул маленький револьвер.
Василий молчал. Руки его были связаны за спиной. Откинув голову, стиснув зубы, он отворачивал лицо, стараясь не вдыхать запах пищи. Солдат по знаку офицера ударил его в висок. Василий покачнулся, но устоял. Он продолжал молчать.
Сафиат, прижавшись к дверному косяку, следила за тем, что происходит в комнате. Офицер что-то сказал солдатам, и все, громко крича и смеясь, стали одеваться. Сафиат накинула на голову платок и вышла во двор, опередив немцев. Вдыхая обжигающий воздух декабрьской ночи, она быстро прошла в угол двора и спряталась за столб.
Ветер спадал. Ночь была морозная, молчаливо-настороженная. Тихо потрескивал голубой лед на реке. Сверкающие инеем леса, древняя башня на скалистом обрыве – все было погружено в глубокое молчание.