Текст книги "Нет ничего дороже (Рассказы)"
Автор книги: Евгений Воробьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Евгений Воробьев
НЕТ НИЧЕГО ДОРОЖЕ
Рассказы
НЕТ НИЧЕГО ДОРОЖЕ
1
Столь маленькой станции больше подошло бы название разъезда или полустанка. Курьерский поезд высокомерно пролетал мимо, почти не снижая хода на стрелках, не снисходя к этой глуши. И даже неторопливый почтовый поезд задерживался здесь минуты на две, не больше.
Левашов не успел хорошенько осмотреться, надеть кожанку, закурить, как с ним уже поравнялся хвост поезда.
На ступеньке последнего вагона стоял скучающий кондуктор. Он держал в руке такой обтрепанный, вылинявший флажок, что нельзя было понять, какого же он цвета – желтого или красного.
В лицо ударили песчинки и крошки шлака. Следом за поездом, не отставая от него, кружилась своя маленькая метель, пахнущая перегретыми буксами и каменноугольной смолой.
Вокзалом служил пассажирский вагон, снятый с колёс и потому неестественно приземистый. Двери были на уровне земли, без ступенек.
Холмы, заросшие крапивой и бурьяном, указывали место бывшей станционной постройки.
С севера, вплотную к станции, подступал лес, и по кромке его, по соседству с железнодорожным полотном, шёл большак. Левее, за лесом, лежала деревня, названия которой Левашов не помнил.
Несколько женщин в платках, военный с зелёным сундучком, старик в несвоевременном ватнике и барышня с гитарой торопливо, держась вместе, зашагали по большаку налево.
Левашов зашагал по шпалам в противоположную сторону. Насколько он помнил, ему следовало дойти до семафора, перейти через рельсы и свернуть на просёлок, идущий полем. Он несколько раз оглядывался на группу удаляющихся пассажиров. У него попутчиков не нашлось…
Перед отъездом из Москвы всё было ясно и просто. Давно, еще во время войны, он клятвенно обещал себе, если останется жив, проведать Большие Нитяжи, поклониться Алексею Скорнякову.
«Заодно отдохну как следует, – подбадривал он себя, стоя на перроне Белорусского вокзала. – Не то, что в городе. Даже в Петровском парке пыль. На водной станции „Динамо“ к воде не протолкаться. А там, в Нитяжах – луга, леса, Днепр рукой подать. Лучше всякой дачи».
Он сел в поезд с сознанием, что выполняет давнишний долг и ему было лестно думать, что он умеет держать слово, даже если оно дано самому себе.
Но сейчас собственная решимость, которая еще недавно его умиляла, представлялась ребячеством.
Безлюдный проселок то нырял в лес, где уже чувствовалось приближение вечера, то вновь стремился в поле. Нужно отшагать еще не меньше семи километров, прежде чем он доберётся до этих Нитяжей.
Им овладело беспокойство, знакомое одинокому путнику, который на исходе дня не знает, под какой крышей доведётся ему ночевать.
Просёлочная дорога, по которой он шагал сейчас, была хорошо памятна. Почему же она кажется незнакомой? И Левашов понял, откуда идёт это ощущение новизны – от тишины вокруг, которая если и наступала здесь, на переднем крае, то была ненадёжной, недолговечной.
За леском показались Малые Нитяжи, но Левашов прошел мимо, не останавливаясь; нетерпение подгоняло его.
Наверно, и имени Алексея Скорнякова никто не слышал в этих местах. Но кого же винить? Всё, что он, Левашов, успел тогда сделать, – это написать чернильным карандашом на бумажке имя, фамилию, звание и ещё несколько слов, которые пишут в таких случаях. Бумажку положили под каску, второпях произвели салют, подняв автоматы к пасмурному небу, и бросились догонять ушедших вперёд товарищей. Атака уже началась, и траурный салют прозвучал в разноголосице боя, как деловитый залп по врагу. Потом начался дождь, и Левашову тогда ещё отчётливее представилась размокшая бумажка в чернильных подтёках, расплывшихся настолько, что и разобрать ничего нельзя…
Вот и речонка Нитяжка. Перед мостом, на обочине дороги, стоит шест с синей табличкой «Большие Нитяжи», оставленный армейскими дорожниками. Левашов помнил на этом месте жёлтую немецкую табличку, на которой название деревни было выписано витиеватыми готическими буквами.
Он перешёл через мостик, который сейчас, в августе, был чересчур солидным для речонки, лениво текущей в пологих берегах. Сумерки перекрасили траву в серый цвет. Баба, полоскавшая серое бельё, с усилием распрямила спину и проводила Левашова долгим взглядом.
Придорожные вётлы, знакомый поворот дороги, и за ним, на бугре, должна быть могила Алексея Скорнякова. Найдёт ли он это место? Не сравнялся ли безвестный холмик с землёй?
Он увидел ограду, за ней обелиск со звёздочкой на точёном шпиле и холмик, лиловый от колокольчиков.
Он подбежал ближе и прочёл на дощечке: «Гвардии старшина Алексей Скорняков. Пал смертью храбрых в боях за Родину, 26 июня 1944 года». Всё, что Левашов второпях написал на бумажке, короткая фраза, в которую нужно было вместить всю скорбь.
Левашов постоял, обнажив голову, затем опустился на траву. Наверно, он просидел долго, не могло же так быстро стемнеть…
Председателя колхоза он нашёл на краю деревни, в блиндаже, уцелевшем со времени войны. Шаткий огонёк каганца в снарядном колпачке выхватывал из темноты человека, сидящего за столиком, кусок бревенчатой стены и карту на ней.
– Мне председателя правления колхоза.
– А вам по какому делу? – спросил человек за столиком, оторвавшись от бумаг. – Ну, я председатель. А вы, небось, уполномоченный? От какой организации?
– От самого себя.
Председатель сдвинул брови и пристально вгляделся в темноту.
– Приехал погостить. Воевал в этих местах. Товарищ тут похоронен.
Левашов показал рукой в сторону, откуда пришёл.
– Гвардии старшина Алексей Скорняков?
– Он самый.
– Уважаем твоего товарища как героя. А что за человек, в подробностях никто не знает. Будем знакомы. Иван Лукьянович.
– Левашов.
– Та-ак… Значит, не уполномоченный? Чего же ты, друг, там у входа хоронишься? Шагай смелее к свету, садись. А я, признаться, думал, опять меня по какой-нибудь статье обследовать собрались. Прямо житья нет от этих комиссий!
И в полутьме заметна была его улыбка. Когда Иван Лукьянович убедился, что перед ним не официальное лицо, он сразу повеселел и перешёл на «ты».
– Та-ак… А ты из каких же мест будешь? Из самой Москвы? Газетки свежей не прихватил?
– Не догадался.
– Жаль, жаль. Я от международного положения на три дня отстал. Известное дело, деревня. Как там короля-то Виктора-Эммануила из Италии уже выселили?
– Не в курсе.
Иван Лукьянович укоризненно посмотрел на Левашова: «Что же ты, братец, так оплошал?»
Длинные, прямые, чуть сросшиеся брови и такие же прямые усы перечёркивали лицо Ивана Лукьяновича двумя чёрными линиями. Когда он улыбался, то сразу молодел, как все люди с хорошими зубами. Под латаной гимнастёркой угадывались мощные плечи и грудь. Еще когда Левашов поздоровался, он почувствовал, что эти большие руки налиты железной силой, как у лесоруба или кузнеца.
Широкоплечая тень ложилась на стену рядом с картой. Теперь можно было разглядеть, что это карта Южной Америки. Где-то в окрестностях Рио-де-Жанейро торчал гвоздь, и на нём висела армейская фляга.
На лежанке у противоположной стены спала или притворялась спящей женщина, а в изголовьи, поперёк лежанки, спали в обнимку двое детей.
Иван Лукьянович был огорчен тем, что негде устроить гостя и придётся отправить его на жительство в школу. От ужина Левашов отказался. Иван Лукьянович вызвался проводить гостя и вышел, хромая, из-за столика. В руке у него оказалась палка.
– Зачем же беспокоиться? Доберусь как-нибудь.
– Думаешь, калека? – обиделся Иван Лукьянович. – Да я со своим посохом бегом бегаю. Не всюду на таратайке проедешь.
– Когда думаете отсюда выселяться? – спросил Левашов, наощупь подымаясь из блиндажа по осыпающимся ступеням.
– Строят мужички себе дома, строят. Каждый день лес возим. Целый обоз отрядили. Завтра услышите. Как дятлы, топорами стучат.
– А сами когда переезжаете?
– Пусть сперва народ отстроится. Раз начальство – значит должен очередь уступать. Примеряюсь самым последним переехать. Я ведь хитрый! Самое-то большое новоселье будет напоследок. Праздник какой!..
«А ведь и в самом деле праздник, – подумал Левашов, шагая в темноте за Иваном Лукьяновичем, – боюсь только, что забудет председатель тот день отпраздновать».
Стемнело так, что избы смутно угадывались и не видно было верхушки колодезного журавля, хотя прошли мимо самого колодца.
Заспанная сторожиха встретила постояльца без раздражения, но и не особенно приветливо.
– Может, Никитишна, устроишь гостя в комнату Елены Клементьевны? – спросил Иван Лукьянович. – Вернётся она только к занятиям…
– Лучше я где-нибудь в классе…
– Конечно, в классе, – поспешно сказала Никитишна. Ей не хотелось пускать чужого человека в комнату Елены Клементьевны, а потому особенно понравилась непритязательность приезжего. – А чем плохо в классе? Полы у нас мытые, крашеные. Постелю молодцу плащ-палатку, подушку найду, матрац свежим сеном набью.
– Совсем хорошо!
– Уполномоченный? – спросила Никитишна, разжигая лампу, когда Иван Лукьянович ушёл. – У нас тут даже целыми комиссиями ночуют. Только окурками не разбрасывайся. А то ещё пожару наделаешь. Уполномоченные всегда так дымят, будто у них и дел других нету… Ах, сам от себя? Ну тогда тем более отсыпайся.
2
Проснулся Левашов от скрипа открываемой двери. На пороге, опершись на палку, стоял Иван Лукьянович.
– Извиняюсь за раннюю побудку. Известно, с петухами встаём, с курами спать ложимся. Деревня! А Никитишна уже самовар сочинила. Молоко там, оладьи, яички и прочие припасы питания.
Левашов торопливо вскочил на ноги, оделся, побрился.
Теперь, после бритья, он выглядел лет двадцати шести, не более. Румянец во всю щёку, но в го же время у глаз, у рта ясно обозначались морщины, и на висках белела седина, будто несмытая мыльная пена, засохшая после бритья.
Левашов чаёвничал, а Иван Лукьянович потчевал его так, словно хозяйничал у себя дома.
Иван Лукьянович, видимо, соскучился по собеседнику. Сперва он повёл речь о подкормке льна-долгунца минеральными удобрениями, затем подробно рассказал о том, как его эвакуировали после ранения с поля боя («перед самой границей, не пришлось на логово посмотреть»), затем поругал тракториста Жилкина за огрехи и гут же, как бы подводя итог всему сказанному, с силой ударил ребром мощной ладони по столу:
– Что ни говори, но этот Франко досидится там у себя в Испании. Он бы нам тут попался где-нибудь в лесу, вспомнили бы ему Голубую дивизию! Быстро бы его партизаны причесали. До первой берёзы и довели бы только. Как, предателя! С конфискацией всего имущества…
После завтрака Левашов вышел на крыльцо и увидел на ступеньках двух мальчиков.
Белоголовый, голубоглазый, плечистый мальчик уставился на Левашова, открыв рот. Он был в домотканной рубахе, не знающей пуговиц, так что виднелась и грудь и такой же коричневый живот. Одна штанина спускалась почти до щиколотки, другая, с бахромой внизу, едва закрывала колено. Он с нетерпением ждал появления Левашова и сейчас уставился на него восхищённым взглядом.
Второй был чуть повыше ростом, худощав. Из-под пилотки торчал тёмный чуб. Всё на нём было не по размеру: пилотка лежала на оттопыренных ушах, рукава у гимнастёрки пришлось сильно закатать, раструбы галифе приходились ниже колен. Он смотрел на Левашова со сдержанным любопытством, к которому было примешано недоверие. «Нужно еще поглядеть, что за человек». – как бы говорили его настороженные, совсем взрослые глаза.
– Здорово, герои!
– Здравствуйте, дяденька, – Торопливо ответил белоголовый.
– Ну, здорово, – не спеша и будто нехотя отозвался мальчик в пилотке.
– Кто же из вас старше?
– А мы одногодки.
– Сколько же годков приходится на двоих? Если оптом считать?
– С тридцать пятого года… – сообщил белоголовый.
– Таблицу умножения проходили? Двенадцать на два – вот и выйдет оптом, – сказал мальчик в пилотке.
– А звать вас как?
– Санькой.
– Павел Ильич, – отрекомендовался мальчик в пилотке.
И тут же он деловито осведомился, указав подбородком на ордена:
– Тот, который с краю, Отечественной войны орден?
– Так точно.
– Какой же степени?
– Второй.
– Лучше бы первой. Первая степень старше.
– Что же теперь делать, Павел Ильич? Не заслужил больше.
– Надо было лучше стараться, – наставительно сказал Павел Ильич, вновь отклоняя шутку. – Тогда бы заслужил первую степень.
– В другой раз буду знать. Ты, Павел Ильич, не очень меня ругай, а лучше скажи, где у вас тут самое знаменитое место для купанья?
– Мы вам, дяденька, пойдём покажем, – вызвался Санька.
– Ради компании так и быть, сходим, – сказал Павел Ильич. – Заодно черники наберу.
Резким движением локтей он поправил сползающие штаны и пошёл вперёд.
Теперь при свете дня Левашов увидел всю деревню в один огляд, из края в край.
Избы поредели и стояли, отделённые друг от друга непомерно большими пустырями. Между старыми избами поднимались вновь отстроенные; свежие брёвна ещё не всюду утратили свою белизну. Некоторые избы были подведены под крышу, на других усадьбах стояли срубы – повыше, пониже.
Печи сгоревших домов были разобраны, кирпич вновь пошёл в дело. И только у одной закопчённой печи, стоящей под открытым небом, хлопотала хозяйка. И так она привычно орудовала ухватом и переставляла горшки на загнетке, словно стряпала у себя в избе. Недалеко от печи, под конвоем обугленных яблонь, ржавел немецкий танк.
Павел Ильич торопливо спустился, тут же по соседству, в подвал сгоревшего дома. Пепелище было огорожено плетнём, на котором сохло цветастое бельё и насаженные на прутья глиняные горшки. На пустырь этот, как ни в чем не бывало, вела калитка.
Павел Ильич появился такой же степенный, с краюшкой хлеба и с небольшим латунным ведёрком, устроенным из снарядного стакана.
«Калибр сто пять, немецкий», – отметил про себя Левашов.
– Пашутка! – закричала вдогонку простоволосая женщина.
Её голова показалась над землёй из подвальной двери.
Павел Ильич сделал вид, что не слышит.
– Пашутка-a-а! Может, сперва поснедаешь?
– Успею. Не грудной!
Он был явно недоволен этим Пашуткой, прозвучавшим так некстати в присутствии приезжего…
Война напоминала о себе на каждом шагу.
Перед высокими порогами изб в качестве приступок лежали снарядные ящики. На санитарной повозке с высокими колёсами, явно немецкого происхождения, провезли в кузницу плуг. Прошла женщина с вёдрами на коромысле – под вёдра были приспособлены медные снарядные стаканы.
«Калибр сто пятьдесят два. Наш», – определил Левашов.
Впервые он шёл днём по этой деревне, не хоронясь, не пригибаясь, ничего не опасаясь, и счастливое ощущение безопасности овладело всем его существом с такой силой, какой он не знал со Дня победы.
Ныне Большие Нитяжи вытянулись дальше прежней своей околицы – туда, где на восточном скате холма находился когда-то КП дивизии. Разве думали сапёры, мастерившие блиндажи в пять накатов, что и после войны в них будут жить погорельцы?
Еще с холма показался за перелеском Днепр. Близость его заставила невольно ускорить шаг. Скоро их отделял от реки только просторный луг, но босоногие проводники Левашова пошли не напрямик, а в обход.
По краю луга тянулась колючая проволока. Проволока перегородила и дорогу, она заросла настолько, что едва угадывалась. Когда-то дорога шла лугом к мосту. Теперь там из воды торчали сваи, похожие на чёрные огарки.
Днепр в этих местах не широк. Он капризно петляет в верховьях, и Левашов смотрел сейчас и никак не мог припомнить, сколько же раз ему пришлось форсировать этот молодой Днепр – четыре или пять раз?
– Земляники там летом было! – сокрушенно оказал Санька, кивнув на луг. – Страсть!
– И вкусная?
– Кто же её знает? Туда никто не ходит. Мин там немецких!
– Насажали мины, как картошку, – сказал Павел Ильич, явно с чужого голоса. – Позапрошлым летом туда стадо ушло, двух коров на куски разорвало. А пастуха, дела Анисима, так тряхнуло, что на всё лето оглох.
Левашов замедлил шаг, приглядываясь к лугу, заросшему рослой, увядшей травой.
– Ох, и трава высокая! – сказал Санька с восхищением.
– Скажешь тоже! – возмутился Павел Ильич. – А толку от неё? Здесь бы косарям пройтись по второму, а то и по третьему разу…
Ну, конечно же, тот самый луг! Тогда трава подымалась человеку по пояс. Росистая трава хлестала по мокрым коленям, цеплялась, хватала за ноги. Каких трудов стоило проделать в этом минном поле калитку для пехоты, когда готовились форсировать Днепр!
Левашов стоял, отдавшись воспоминаниям. Санька стоял с ним рядом молча и недвижимо. Но Павел Ильич был недоволен:
– Чего тут стоять, глаза пялить? Идти так идти…
Санька еще не успел добежать до берега, как уже на ходу начал стаскивать с себя рубаху. Он бултыхнулся в воду, когда Павел Ильич по-хозяйски складывал на берегу свои исполинские галифе. Санька купался вблизи берега – несколько раз он вылезал из воды, но не успевал обсохнуть и нырял снова. Павел же Ильич вошёл в воду не торопясь, но заплыл далеко, к чёрным сваям моста. С криком «вертун здесь да глубокий!» он нырнул и надолго исчез под водой.
Когда Павел Ильич, лязгая зубами, посиневший натягивал гимнастёрку на мокрое тело, то сказал:
– Раньше того омута не было.
– Ох, и воронка здоровая! – вмешался Санька.
– Какая бомба, такая и воронка, – солидно пояснил Павел Ильич. – Этой бомбой немцы мост примерялись разрушить.
После купанья Павел Ильич отправился по ягоды, а Левашов и Санька расположились на берегу, в ивняке. Санька не мог усидеть на месте. Он то вскакивал с воинственным криком «чирки!», то его внимание привлекал всплеск рыбы на середине реки.
В обратный путь купальщики двинулись, когда солнце было на обеде. Павел Ильич нёс ведёрко, полное черники. Пальцы и губы у него были под цвет ягоды.
Деревенские ребятишки издали с завистью смотрели на Саньку и Павла Ильича, сопровождавших приезжего дядьку в орденах. Санька посматривал по сторонам с откровенным торжеством. Павел Ильич делал вид, что ребят не замечает, и то и дело косился на своё ведёрко.
Верхом на стене сруба, белевшего впереди, сидел человек с топором. Едва Левашов поравнялся, тот перегнулся вниз и крикнул:
– С гвардейским почтением!
После этого было уже неудобно пройти мимо, не угостив его папиросой.
Бородёнка его очень походила на мох, которым он заделывал пазы между брёвнами.
– Ты не из пехоты случайно? – спросил человек с топором, прикуривая.
– Нет.
– И до каких чинов ты дослужился?
– Старший лейтенант.
– Не из артиллеристов, случайно?
– Сапёр.
– Из нашего племени! – крикнул человек неожиданно громко и с ещё более неожиданным проворством спрыгнул на землю. Он стал навытяжку, выпятил грудь и отрапортовал:
– Гвардии рядовой Страчун Пётр Антонович. Сапёрного батальона гвардейской дивизии генерала Щербины Ивана Кузьмича.
– Часто упоминался в приказах Верховного Главнокомандующего, – сказал Левашов, желая польстить Страчуну.
– А как же! – просиял Страчун. – Я семь благодарностей ношу от товарища Сталина. На всю жизнь навоевался. Теперь хочу семейство под крышу определить. А то пойдут дожди, – Страчун опасливо взглянул на облако, одиноко странствующее в голубом небе, – утонем в землянке всем семейством и поминай, как звали. Помощники вот у меня не шибкие – сосед-инвалид, баба и дочки. Сына бы сейчас сюда Петра Петровича, который в Кенигсберге городе голову сложил! Мы бы с ним вдвоём быстро управились. Между прочим, сын тоже по сапёрной части воевал.
Страчун горестно махнул рукой и, как бы спохватившись, что дельного помощника нет и не будет, а работа стоит, опять вскарабкался на сруб. Уже сидя верхом на бревне, Страчун крикнул уходящему Левашову:
– А товарищ, который в нашей земле покоится, в каких войсках, случайно, служил?
– Сапёр! – ответил Левашов уже издали.
3
После обеда Левашов отправился к деду Анисиму, бывшему пастуху. Он нашёл его в избе, которая показалась Левашову знакомой. Ну, конечно же! В этой избе располагался их комендантский взвод. Эта печь была всегда заставлена со всех сторон сапогами, ботинками, завешена портянками, от которых подымался удушливый запах.
И сейчас в избе было очень тесно, – очевидно, здесь ютились две семьи. В сенях шумела ручная мельница, две девушки мололи зерно нового урожая, и при этом всё время перешёптывались.
Дед Анисим сидел на печи, опершись руками о край сё, пригнув голову, свесив ноги в лаптях. Он часами сидел в такой позе, словно вот-вот спрыгнет. Внимательно и дружелюбно смотрел он на Левашова выцветшими глазами, которые когда-то были голубыми.
– Значит, на обочине брошенной дороги? – допытывался Левашов. – И далеко от колючей проволоки?
– Саженях в десяти она и лежала. Беспощадно минировал ирод. Как шибанёт! Двух коров – прямо на куски. Особенно Манька хороша была, редкого удоя корова. Две недели всем колхозом мясо ели. Как после великого поста…
– Больше жертв не было?
– В другой раз заяц забежал на луг и тоже угадал на мину. Та хоронилась подальше от дороги. А все проделки этих иродов! И я тоже, внучек, чуть-чуть на смерть свою не наступил, хотя умирать никак не согласен. При неприятелях звал смерть, а сейчас не хочу. Потом захотелось до победы дожить. И что же? Дожил! Ведь дожил! Теперь соображаю до полного расцвета жизни дожить. Ведь сейчас, – дед Анисим перешёл на шепот, будто сообщал Левашову что-то весьма секретное, – только рассвет настоящему дню наступает. Жизнь только начинает развидняться. Хочу, чтобы избы новые, а в них ни соринки, ни грязинки. Чтобы земля про войну забыла, чтобы этой начинки немецкой не осталось в ней. Чтобы было чем хороших людей угощать. Мне теперь до полной жизни дожить требуется.
– Обязательно доживёшь, дедушка.
Дед Анисим сердито посмотрел в угол, где возились ребятишки и заливисто ревел голый карапуз. Девочка лет семи, по-бабьи повязанная платком, твердила испуганным шепотом: «Цыц, Лёнька, цыц, пострел! А то рама прилетит».
– Бабы, – пояснил дед Анисим, – до сих пор ребятишек немецким аэропланом пугают. Правнучек когда родился, стали дети любопытничать: «Дедушка, а дедушка, откуда это вдруг Лёнька взялся?» «Как откуда? – объясняю. – С неба. Лёнька-то у нас парашютист. Помните тот лётчик на парашюте летел? Чуть на крышу не сел, на соседскую? Ну, вот и Лёньку бог на парашюте сбросил». Так, что ты, внучек, думаешь? Насчёт бога не поверили, огольцы, а только насчёт парашюта…
Дед Анисим ещё больше свесился с печи к лавке, на которой сидел Левашов, хитро сощурил зоркие глаза и сказал, снова доверительно понизив голос:
– Я ещё и в школу этого Лёньку провожу. Мало бы что восьмой десяток! До настоящей жизни дожить и сразу – на погост! Мне умирать не к спеху…
Левашов поднялся и пожал сильную руку деда.
Напоследок дед Анисим все-таки спустился с печи и сам проводил гостя до ворот. Старик оказался высокого роста и держался не по-стариковски, прямо.
4
Наутро Левашов вновь отправился с мальчиками к реке. На этот раз он прихватил с собой учебник, однако «Сопротивление материалов» поддавалось с трудом. Никак не идут в голову формулы, расчёты какие-то, когда рядом лениво плещет вода, в осоке крякают утки и такая вокруг благодать, что хочется лежать и лежать на траве, запрокинув голову к небу, не шевелясь, ни о чём не думая.
Но смутная тревога все-таки не оставляла Левашова, и касалась она вовсе не предстоящего зачёта и не каких-нибудь других дел, а соседнего луга, так что эта навязчивая мысль стала его под конец раздражать.
Левашов встал, обошёл луг кругом, вдоль колючей изгороди, нашёл на стёжке чёрную табличку «ахтунг, минен!», забытую немцами, затем подобрал штык. Он взял в руку этот ржавый штык, шагнул за проволоку и, раздвигая траву руками, осторожно пошёл по лугу. Иногда он подолгу, неловко стоял на одной ноге, вглядываясь вниз, затем, крадучись, делал ещё шаг. Он тыкал в землю штыком, как щупом, и делал это, как опытный сапёр; прокалывая землю, он держал штык наклонно.
Роса в августе уже не высыхала до полудня и блестела на солнце, а потому трава, примятая сапогами, матовая от сбитой росы, отмечала путь Левашова.
Мальчики остались ждать на стёжке, за изгородью. Санька стоял с круглыми от испуга глазами. Павел Ильич строго смотрел вслед Левашову, ступающему по лугу: «Взрослый человек, а озорует. Ну, зачем со смертью в жмурки играть? Как дитя малое!»
Обратно к стёжке Левашов пробрался по примятой траве, хранившей его следы. Он молча одну за другой выкурил две папиросы, а затем сказал:
– Ты мне, Павел Ильич, в лесу удилище срежь.
– Можно, – вздохнул Павел Ильич. – Только зря время проведёте. Куда её, плотву? Баловство одно. Наживка дороже.
– А мы и без наживки обойдёмся. И без лёски. И без крючка.
Санька был явно заинтригован, но ничего не решился спросить, а Павел Ильич держался так, будто всё понимает, но нечего попусту трепать языком.
– И тебе есть задание, Санька, – сказал Левашов. – Заготовь хорошую вязанку прутьев…
Левашов возвращался в школу, занятый своими мыслями, и даже на «гвардейское почтение» Страчуна ответил небрежным кивком головы. Тот ждал, что его угостят папироской, и посмотрел Левашову вслед с печальным недоумением.
Страчун сидел верхом на выросшей стене сруба, будто не слезал оттуда со вчерашнего дня, а кто-то подложил под него несколько новых венцов. Уже белели свежеотёсанные стропила, остов завтрашней крыши…
К вечеру в школу, по обыкновению, явился Иван Лукьянович, ему не терпелось посудачить на международные темы.
Левашов встретил его вопросом:
– Что решили делать с лугом?
– На военном положении земля. Про случай со стадом и с дедом Анисимом слышали? Так это – маленькое происшествие. У нас весной потяжелее случай был. Двух пахарей убило. Задели лемехом за мину. Приехали минёры из Смоленска, всю пашню обыскали. Полную коллекцию мин и снарядов собрали, на все вкусы. Ты, может, думаешь, немец только деревню разрушил? Он и землю нашу разрушил. Сколько земли засыпать нужно, сколько мин разоблачить, сколько снарядов и бомб собрать, которые еще заряд держат.
– Ну, а как с лугом?
– Сказали – огородите, ждите очереди. Сперва все пашни обыщут, потом за луга примутся. А пастух с подпасками совсем с ног сбились. Гоняют стадо по лесу, с поляны на поляну. А траву как косим? Раз замахнёшься косой – трава, второй раз замахнёшься – пенёк или кочка. Что же делать? Сразу всей земли не освободить. А на лугу мин больше, чем картошек на огороде…
– Вот я и хочу, Иван Лукьянович, этот луг прибрать. Только голыми руками до мин не доберёшься. Придётся в Смоленск съездить, в штаб разминирования.
Иван Лукьянович добрыми глазами посмотрел на Левашова.
– Я тебя до шоссе на таратайке подвезу. Правда, машины теперь редко ходят. Но тебя шоферы примут.
Утром Левашов распрощался на шоссе с Иваном Лукьяновичем и остался сидеть у столба 461, поджидая попутную машину.
«Да ведь это четыреста шестьдесят один километр от Москвы!» – догадался вдруг Левашов, глядя на столб, и тотчас же повернулся лицом на восток, где обрывалась серая линия гравия.
Он помнил это шоссе в дни, когда на нём было оживлённее, чем на улице Горького. Сейчас шоссе было пустынно, и он собрался идти пешком. Но тут же его догнала полуторка, и шофер, увидев, что пешеход из своих, из фронтовиков, не обидел его отказом и остановил машину…
Левашов вернулся в Нитяжи на третий день к вечеру. Он нёс подмышкой небольшой ящик.
С ночи зарядил дождь. Левашов изредка выходил на крыльцо и хмуро поглядывал на небо, плотно затянутое тучами.
Тучи теснились в несколько ярусов. В разрывах чёрных туч виднелись грязносерые, цвета разбавленной туши, за ними чуть посветлее – и ни единого голубого окна!
Здесь, в Нитяжах, раскаты грозы неожиданно принесли с собой отзвуки былой канонады.
Дожди не унимались несколько дней, и все эти дни Левашов занимался, с трудом усевшись на парте, уперев колени в откидную доску; он сам себе казался страшным верзилой. Он часто отрывался от «Сопромата», чтобы повозиться у привезённого ящичка.
Дважды в день Левашов, натянув на себя кожанку, шлепал по лужам, по липкой грязи к Днепру. Он шёл, с усилием вытаскивая ноги из глины.
За шиворот затекала вода, кепка насквозь промокла, – а он прогуливался по стёжке и посматривал на мокрую траву за колючей проволокой, будто примеряясь к чему-то. Потом так же неторопливо шёл обратно в школу.
Страчун, несмотря на дождь, сидел на крыше и обтёсывал стропильную ногу. И Левашов подумал: «Велико же нетерпение бездомного человека, горяча его мечта о крыше, если он работает в такую непогоду».
К утру дождь унялся, но и на следующий день Левашов продолжал зубрить «Сопромат», втиснувшись в парту так, что колени у него были выше подбородка.
К полудню лужи обмелели, к вечеру высохли, но Левашов по-прежнему сидел в классе. Иван Лукьянович, который приковылял вечером, чтобы послушать последние известия, решил уже, что Левашов бросил думать о луге и потому ни о чем не расспрашивал. Левашов на него произвёл впечатление человека нерешительного, который не смог накопить достаточно смелости для этого отчаянного предприятия и не собрался с духом, чтобы от него окончательно отказаться.
5
На самом же деле Левашов не торопился, так как боялся, что в сырую погоду элемент у миноискателя иссякнет быстрее. Он очень боялся за эти старые элементы, потому что работа предстояла огромная. Шутка сказать, лужок! Метров шестьсот не меньше, если считать по берегу, и километра полтора в обход, если шагать вдоль колючей проволоки.
Левашов разрезал на кусочки свою простыню, и Санька принялся прикреплять полотняные треугольнички к прутьям, расщеплённым на конце. Павел Ильич тем временем наращивал из кусков проволоки трос.
Левашов долго и сосредоточенно курил, прохаживаясь по стёжке, потом заложил за пояс серп, засунул за одно голенище сапёрную лопатку, за другое – прутья, надел наушники, взял в руки шест миноискателя и перешагнул через колючую изгородь.
– А мы пойдём по вашим следам и понесём всё, что нужно, – предложил Павел Ильич.
– Ни шагу, – погрозил Левашов. – Пока вам на лугу делать нечего.
«Как легко отвыкаем мы от опасности. И как трудно сживаемся с ней!» – подумал Левашов, перешагнув через колючую проволоку.
Левашов шагал, держа в руках удилище Павла Ильича. Он шарил миноискателем перед собой, обруч бил по стеблям трав и по цветам, сбивая созревшие семена.
Сначала в наушниках было тихо, но потом возник прерывистый писк, почти такой же, как в телефонной трубке, когда номер занят.
Мальчики увидели, что Левашов остановился, отложил удилище, достал серп, нагнулся, отбросил пучки срезанной травы, достал из-за голенища прут с белым флажком, воткнул его в дёрн и двинулся дальше.
Вскоре с десяток флажков белело позади Левашова.
«Странно, что одни противотанковые мины, – удивлялся Левашов. – На чём же подорвался заяц?»