Текст книги "Час оборотня (сборник)"
Автор книги: Евгений Лукин
Соавторы: Любовь Лукина,Юрий Сбитнев,Олег Корабельников,Александр Тесленко,Клиффорд Саймак
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
– Знаете, Вася, если это не шизофрения… А это, судя по вас, не шизофрения, вы человек вполне здоровый! Науке известно… – И объяснила мне, что известно науке о подобных случаях. Скажу честно, я ничего не понял, а ту историю стал иногда рассказывать людям, которые заслуживали моей искренности.
Лежа под пологом и вспоминая это, я думал о том, как много еще непонятного и неразгаданного в нас самих. И чем больше человек познает вне себя, тем неразгаданней становится сам. Только в моей жизни столько происходило такого, над чем стоило задуматься и что вызывало лишь улыбку у мудрых людей, когда я рассказывал об этом, дескать: «Заливай, заливай, малый, все это может быть в сказках». Но и сказки становятся порой самым что ни есть верным фактом. Один из заслуженных летчиков-испытателей рассказывал мне, а теперь, по-моему, и написал об этом в своих воспоминаниях, что в жизни его было столько необъяснимых случаев, от которых знатоки разводили руками. Он дважды падал с самолетом на землю. Один раз в тяжелом бомбардировщике, во время войны, с полными баками бензина с высоты, достаточной, чтобы разлететься в прах. Упал, не взорвался, не загорелся, но, самое главное, никто из экипажа не погиб, отделались легкими травмами. Легкими, тогда как, по всем расчетам, должны были превратиться в кровавое месиво.
Второй раз вошел в штопор на испытуемой машине и не вышел из него. Среди обломков, среди изуродованного металлического лома, где, казалось, и крохотному существу не уцелеть, он лежал целехонький в глубоком обмороке ни на теле, ни внутри ни единого повреждения. И это только две случайности из его жизни, а вся она состоит из подобного.
Мы обращаем внимание на странное, происходящее с нами, когда это странное связано с жизнью или смертью. А сколько удивительного ежедневно, ежечасно творится вокруг нас и внутри нас, удивительного и непознанного, и у каждого человека по-своему. А мы бежим от частности, от личного, мы находим что-то среднее, что-то условно подходящее для всех, мы усредняем громадный океан человеческих восприятий, допуская и отводя ему удобную лужицу. Валяйся в ней, благодушествуй, человек, и будь доволен тем, что есть у тебя вокруг, а что есть в тебе – это дело десятое, никчемушное. Но познать себя – это, пожалуй, самое недосягаемое из всего, что есть в нашем мире. Ни об одном жившем на земле не сказано еще: «Он познал себя!»
Солнце, отогнав тень, подкралось к моему пологу, подогнало душный запах живого и пресный, потусторонний запах нагретого камня, и в этой горячей волне воздуха едва-едва слышался сыроватый запах гнили, напоминающий о дождях, грибных росах и осени, притаившейся где-то за пределом отпущенного для лета круга.
2
Как условились, Василий и Осип ждали меня на реке. Было без пятнадцати десять, но они пришли сюда без малого час назад.
– Так луче, – объяснил Осип.
– Не опоздаем, – добавил Василий.
– Я мог бы и к девяти прийти.
– Зачем, так очен луче, – расплылся улыбкой Осип, глазом охотника оценивая мой рюкзак и вместительную фляжку у пояса. У них за плечами были легкие поняжки, а у Василия в руках пальма. Я на всякий случай прихватил два спиннинговых удилища. Десятиметровая щука – дело нешутейное. Солнце все еще висело над тайгою, и дневной жар не опал, но перетек в липкую духоту, и даже у реки дышалось тяжело.
Осип с Василием проворно столкнули на воду лодку, и мы без долгих сборов поплыли вниз по Авлакану.
Василий, стоя на корме, отталкивался длинным шестом. Движения его рук и тела были легкими. Я поудобнее устроился на передней банке. Быстрое течение подхватило, и кормчему оставалось только направлять лодку по нужному фарватеру.
Спутники мои молчали, и это очень устраивало меня.
Я смотрел вперед, наслаждаясь, думал, что очень люблю неторопливое движение. Это позволяло приглядеться к окружающему и найти отклик в сердце.
Недавний, редкий по силе паводок бедою промчался по всему Авлакану. Во многих селах унес он и разрушил бани, прибрежные постройки, порушил берега, с корнем повыворачивал тайгу, а в самом верховье обрушился на скалы перевалочной базы. До сих пор по реке в ивняках, в тайге, а то и просто на плаву можно было увидеть то бочку с бензином, то ящик с маслом, а первое время мужики вылавливали бутылки: шампанское, спирт, водка плыли утиными выводками, подняв над водою головки. Погулял Авлакан, погуляли и люди.
Каждые семь-восемь лет река учиняет буйство, но столь разрушительного не помнили даже глубокие старики. Паводок не всегда сопрягается с обилием снега, с быстрым таянием. Бывает, что необъяснимо полнеют источники, в изобилии питающие реку солоноватой, а порой и горячей водой. Словно бы земля, почувствовав избыток влаги внутри, сама по себе выталкивает ее, переполняя эту богатую на причуды реку.
Я то и дело отмечал по берегам разрушительную силу прошедшего паводка.
Течение снова подбило нас к правому берегу, и Василий сел на весла, глубина реки не позволяла плыть с шестом. Крутая излучина, мег, еще один мег…
И вдруг перед глазами открылась картина, которую, вероятно, никогда в жизни не доведется увидеть мне.
Громадным спящим медведем в густой шубе тайги поперек Авлакана лег увал Медвежий. Тяжелая голова уткнулась мордой в каменные россыпи, горбатая спина выгнулась к небу, тесно поджаты под брюхо задние лапы, а передние, чуть расставленные, держат всю тяжесть тела на себе. Пьет медведь, приникнув мордой к Авлакану, пьет так уже многие века. Нигде не видел я такого слепка с живого существа, такого анатомически точного и увеличенного природой до громадных размеров. Но самое поражающее в этой картине была зияющая рана на боку исполина. Громадный клок шкуры вместе с мясом был вырван, и в ране ясно были видны белые ребра, по которым струилась, окрашивая воду в реке, медвежья кровь.
Увидев это, я почувствовал, как озноб охватывает тело ожиданием того, что вот это чудовище оторвет пасть от воды и закричит тем отчаянным криком безысходности, которым кричал когда-то убитый мною медведь.
Было это в Охотском море. Я поддался на уговоры двух местных товарищей, наша партия тогда базировалась на Тугурском полуострове в крохотном рыбацком поселке Ангача, и согласился поехать на охоту, благо работы не начинались и я вот уже вторую неделю ждал прибытия грузов и рабочих. По всему побережью дали на неделю нелетный прогноз, но у нас на Тугурском было солнечно и ясно. Связавшись с базой экспедиции по рации, я получил подтверждение, что раньше чем через восемь дней не стоит даже надеяться на приход вертолетов. Решив, что при удаче смогу обеспечить партию мясом, я легче обычного поддался на эту авантюру. Охота – дело серьезное и требует сосредоточения всех сил, внимания и души. Вот почему, страстный охотник, я редко участвую в охотах, стихийно возникающих, абы убить время, а может быть, и зверя. Но тут поддался. Два дня безрезультатно плыли мы вдоль оголовка Тугурского полуострова, далеко выходящего в море, в надежде выследить медведя. Зверь часто выходит в скалистые бухты и, крадучись за камнями, во время прилива охотится на нерпу. Охотится он так самозабвенно, что подчас не замечает, как попадает под пулю, не услышав за прибоем ни стука мотора, ни крика людей, ни выстрела. Мы уже собирались вернуться, как вдруг увидели громадного белокрылого орлана, застывшего на голой скале. За этой птицей безрезультатно охотился я несколько лет, имея разрешение на ее добычу для музея Центрального научно-географического общества, членом которого состою. На море был прилив и шла довольно валкая волна, к тому же до скалы было никак не меньше двухсот метров, так что стрелять, пожалуй, было бесполезно.
Наш моторист, главный закоперщик этой охоты, на которого я безотчетно злился за всю эту авантюру, небрежно сплюнув, сказал:
– Василий Кузьмич, с такого расстояния, я думаю, вы и в слона не попадете.
Как ни глупо, но эта фраза решила судьбу орлана. Установив прицельную планку на дальность чуть больше двухсот метров, я вскинул карабин. Сильно качало, и цель моя то взмывала в небо, то падала к морю. Но, продолжая упорно целиться, я старался совместиться с этим покачиванием и дважды удачно ловил на мушку громадную птицу. Мне казалось, что прошло много времени, прежде чем был спущен курок, но другой мой спутник, по прозвищу Маршал, утверждал потом: выстрел был произведен почти навскидку. Но какой выстрел! Я до сих пор считаю – это была самая нелепейшая случайность, какая может быть только на охоте, но тогда, чтобы насолить мотористу, небрежно сказал:
– Гляди, мазила, как надо стрелять!
Орлан, не успев даже вскинуть крыльев, камнем рухнул в море. Это был редкий экземпляр – размах крыльев чуть не доставал двух метров, лапа была равна моей ладони, а когти, как крючья, отливали стальной роговицей и были необыкновенно остры.
Что было делать после столь удачного выстрела? Конечно, продолжать путь и сунуться за последний мыс в открытый океан. Так мы и сделали. За мысом океан ревел неистово. Он гнал громадные синие в бешено белом оскале волны, грохотал и стелил перед утлым суденышком такие скаты в пучину бездн, что сердце отказывалось работать, а мозг отметил последние секунды жизни. Как не разбило нас на том мысу, именуемом мысом Надежды, не знаю (то тоже относится к странным случайностям бытия), но только отчетливо помню стремительный полет в разверзшуюся пропасть, и белые черепа камней на дне ее, и вздыбившийся над нами, закрывший небо вал воды с отчаянно загибающимися в конвульсии исполинскими когтями. Мы почти коснулись скользкого, дышащего холодной неистовостью дна океана, как вдруг какая-то сила, не в пример той, что ввергла нас в пучину, легко вынесла к небу и, качнув, как на гигантских качелях, унесла за мыс. Тут океан был относительно спокоен.
Я впервые глянул на лица своих товарищей – они светились, словно бы просвечивались насквозь, настолько бледны были и отрешены. Моторист сжимал такой же, лишенной плоти рукой руль мотора, и самое удивительное, что он работал и удерживал нас на нужном направлении. Маршал глядел куда-то мимо всего и, вероятно, что-то видел, поскольку, пристыв всем телом к лодке, все-таки стремился куда-то, противясь этому движению. Каким был я, трудно сказать, поскольку никто из моих спутников меня не видел. И моторист потом серьезно утверждал, что будто бы меня в лодке не было, то ли я лежал на дне ее, то ли меня смыло. Но в тот момент, когда он осознал себя, был один Маршал, и первое, что напугало, – мое отсутствие, а значит, моя смерть.
Океан с нами обошелся гуманно, показав, что он такое, и вернул к жизни. Позднее Маршал утверждал, что все это произошло из-за орлана. Не надо было его убивать. Но, с другой стороны, если бы не орлан, то мы не решились бы продолжать нашу странную охоту и вернулись. Во всяком случае, за мысом океан стал как океан во время средненького прибоя. В нас очень быстро восстановился спортивный дух охоты. Не прошло и получаса, как…
– Вот он! – закричал Маршал и, вскочив в полный рост, переломил свою двенадцатикалиберную бескурковку. Моторист тоже вскочил, вытаскивая из-под себя пушкоподобную «бельгийку».
Среди прибрежных валунов в громадной скалистой бухте, не обращая внимания на окружающее, охотился медведь. Он показался мне в первое мгновение медвежонком, и в том была большая ошибка. Раз за разом грянули выстрелы. Я подхватил карабин, уловив, как стремительно приближается ко мне берег, и, услышав шум камешника на прибойной волне, выпрыгнул за борт. Вода подхватила меня под мышки, но я все-таки, поборов отвальную ее силу, выбежал на берег, держа высоко над головой оружие. Я успел отметить, что наше суденышко, которое неминуемо должно было бы выкинуть на берег, поскольку моторист, забыв о моторах, пулял по медведю, тяжело вскарабкалось на вал и пошло в океан носом на волну. Это я отметил краешком сознания, а сам продолжал бежать в тяжелой мокрой одежде все дальше от прибоя, силясь найти взглядом зверя. И он восстал передо мною: громадный, нимало не обеспокоенный выстрелами. Ни одна пуля даже близко не достигла цели, а мы успели выстрелить самое малое по два раза. Медведь скрытно крался к белым камням, на которых грелись нерпы. И опять ничто не остановило меня от рокового шага: ни громадность зверя, ни его дикая сила, ни ловкость, с которой он передвигался по берегу, ни его коварство и ни отсутствие товарищей. Припав на колено, я выцелил зверя и выстрелил. Пережитое ли на мысу Надежды, неосознанный ли страх, когда стреляли мы по медведю, а наш кунгас гнало на скалы, холодный ли океан или мой тяжелый до беспокойной стукотни сердца бег помешали попасть в цель. И на этот выстрел зверь не отреагировал. Тогда, теряя рассудок в таком опасном охотничьем азарте, я выпустил подряд еще три пули, но тщетно. Медведь кинулся в скалы. И снова я услышал обидные слова моториста: «Вы и в слона не попадете».
Я кинулся вперед и стрелял, перезарядив обойму. На этот раз небезуспешно. Но странно: медведь продолжал уходить, и, когда еще раз, по моим расчетам, я ожег его по позвоночнику у лопаток, вдруг, заглушив шум прибоя, медведь рыкнул, повернулся и пошел на меня. Он шел, а я стрелял, отступая и поднимаясь в скалы. Пули рвали его тело, а он, громадный, шел упрямо, как время, как сама жизнь.
Все кануло для меня в бездну: культура, цивилизация, Эллада, древние греки, высшая математика, космические полеты, вся история человечества, войны и революции… Ничего этого не было на земле, ничего не было этого во мне! Было одно – убить, защитить свое беззащитное, слабое тело, слабый огонек своей жизни! Зверь шел на зверя. Каждый волосик над капиллярами моей кожи встал дыбом, ощетинился, хотел жить.
Я хотел жить. И стрелял, стрелял, стрелял!..
Он встал во весь рост, пружинисто осел. Нас разделяло расстояние, достаточное даже для не очень сильного прыжка. Я видел, как шерсть его стала дыбом, как он хотел жить, вкладывая всю силу, всю ловкость в этот прыжок.
Но камень подвел его, не выдержал невиданной силы и рухнул, увлекая его вниз, окружая стремительной осыпью. И тогда он закричал:
– Ай-яй-яй! Ай-яй-яй! – и это был крик не зверя – нет! Это был крик о несправедливости, творящейся в мире. Страшный крик. Я еще не вернулся к себе, но почувствовал, как поднимается на голове шапка.
– Ай-яй-яй! – кричал он, низвергаясь в пучину мрака.
И вот, когда я увидел живую рану и белые ребра в потеках алой крови на громадном боку Медвежьего увала, вспомнил тот ужасный крик.
По мере приближения точные черты лежащего зверя скрадывались расстоянием и глаз не мог уже ухватить всего в целом. Но рана, кровоточащие белые ребра виделись ясно, и, чем ближе мы подплывали, тем острее было желание понять, что же это такое.
– Подчалься туда, – попросил я Василия, указывая рукой на берег.
Осип подсел к другу, и они вдвоем погнали лодку вперед.
Наконец я разглядел, что это за рваная рана. Паводок содрал тут весь береговой грунт, с тайгою, мошевиной, кустарниками, оголив громадный, уходящий в реку ледник. По чистейшему, нездешнего цвета льду медленными струйками сочилась красная мокрая земля, лоскутами содранной кожи висела тайга. Неземной, нездешний запах стоял вокруг. Мы причалились, и я глянул вверх, туда, куда уходила сплошная, без единой трещинки, студеная, стекающая под солнцем исполинская глыба.
Тут еще властвовала ледниковая эпоха. Я вступил под эти голубовато-синие с агатовой глубиною своды, ощущая, как холод сковывает не только тело, но и сушит, не по-земному томит сердце. Сбегая, журчала вода, и шум ее был не такой, какой привыкли улавливать мы. Был в нем звенящий и чуть-чуть скрипящий звук, словно железом вели по стеклу. И запах пустоты, космических расстояний и замершего времени витал вокруг.
Эвенки притихли. Сидели в лодке, подняв плоские лица к небу, и на них лег отсвет холодной пустыни, первобытно огрубив черты.
Я подумал, что, вероятно, уже к осени рваную эту рану, этот подгляд в доисторические времена затянет осевшей тайгою, что тут лягут один на другой и перемешаются пласты земли, может быть, даже оползут останцы и гольцы, которые едва-едва проглядываются в густой шкуре тайги, и место это, этот Медведь, потеряет свои привычные черты и исчезнет с лица земли, как и тот израненный и убитый мною.
Набрав воды в бутылку, я не увидел воду. Она была чище самой чистой, какую доводилось мне видеть, – байкальской. Я прикоснулся к ней губами, не решаясь сделать хотя бы маленького глотка. Что содержится в ней, в чистейшей, почти невидимой и пахнущей космической ледяной пустыней? Вода была безвкусна и пресна.
– Хотите попить? – предложил я своим друзьям. И оба решительно отказались, закачав головами.
– Поедем, бойе, однако, за два дня не добежим так-то, – сказал Осип, и на лице его я углядел нетерпение.
– Колодно, – поежился Василий. – Поедем, бойе, а?
Там, где упирался мыс Медвежьего увала в Авлакан, мы пересекли реку и подчалились к левому берегу. Отсюда путь наш лежал тайгою.
Я привычно сориентировался, сделав открытие, что мы находимся совсем не в том месте, куда указывал рукою Осип на Инаригдском плесе. Но ничего не сказал своим проводникам. Так, вероятно, им нужно было – попутать направление. А может быть, по древним еще привычкам эвенк никогда не показывает путь, куда собирается идти. Они не всегда такие наивные, как нам кажутся, древние поверья и привычки.
Из всех народов, населяющих тайгу, я больше всего люблю эвенков. Может быть, за то, что они дольше других отстаивают свое родное место под солнцем. С какой-то необыкновенной страстью держатся за леса и тундры, не рассыпаясь и не разбредаясь по чужим весям. Люблю их, и это точно, за скрытую привязанность к земной красоте, к природе. Она в них совсем так же, как врожденная культура общности людей. Не брызжет наружу, не проявляется, но крепко и основательно лежит в сердце, и ничем не вытравишь ее оттуда: ни прекрасными обещаниями сладкой жизни, ни горькой отравой алкоголем, ни проповедью к поклонению перед всесильной машиной.
Я люблю бродить с интеллигентами тайги, так зовут знатоки таежных эвенков, в рабочих маршрутах и охотничьих переходах, люблю их, в меру молчаливых и в меру разговорчивых, но всегда готовых добром откликнуться на добро. Стремительное движение отнимает что-то безвозвратно и у них, они, как и все вокруг, меняются, но все-таки держатся, из последних сил цепляются за свое таежное, в наших понятиях, глухое место под солнцем. И не дай тому случиться, чтобы и они потеряли его. А случись такое, я глубоко уверен, миру будет нанесен непоправимый и, может быть, последний удар.
3
Мысли мои текут безотчетно, легко. Я иду следом за Осипом, слыша за собой шаги Василия, и мне хорошо в этом охранном движении. Я могу не следить за направлением, не думать о правильности пути, не быть ответственным за каждый неверный шаг. Все это сейчас неосязаемым грузом на плечах моих товарищей, но они даже не знают об этом. Они просто идут, а значит, живут движением, миром тайги. Редкая для моей профессии расслабленность посетила меня и балует своей слабостью. Даже с хорошим проводником в маршрутах я обычно никогда не расслабляюсь, а значит, в полной мере не соединяюсь с Природой. Но сейчас я в ней. И мысли мои, и думы безответственные, легкие, как сизый наволок дымокура, стелющийся на привале.
Далеко за Хамакаром, что в полпути от Инаригды, в урочище Нювняк живет старик Вычогир. Неделю, плывя сюда, просидел я у него в стойбище.
Каждый вечер поднимались мы на крутой мыс – на него и мне взобраться – попотеть, а старику и вовсе. С высоты глядели на реку. Там, утверждал старик, в такую вот пору перед заходом солнца, часов около двенадцати белой ночи, вдруг загорается гранеными переливами радужный свет и слепит, и мерцает, и вспыхивает далеко за полночь. Вычогир рассказывал об этом многим, но никто не наблюдал этого явления, кроме старика, а потому и не верил в правоту его слов. Я тоже не верил, впервые услышав этот рассказ. Мы работали за рекою в диких развалах камня, куда и пришел старик.
Почти отвесные скалы громоздились друг на друга, и ломаные, но хорошо проглядываемые вершины были недоступны. Вычогир же утверждал, что свет «полощит», «гранитца» и «мерцает» на одной из трех вершин. Указывал, на какой. По строению скалы были самыми заурядными, часто встречающимися интрузиями. Старик и тогда – было как раз такое же июньское время – тащил меня на мысочек, чтобы своими глазами убедился, но я не нашел времени. И вот нынче согласился, и пять вечеров подряд без всякого результата просиживали мы на мысочке без малого по три часа и спускались, когда солнце, на короткое время передохнув за горизонтом, снова вываливалось в мир, алое и словно бы умытое.
– Однако, ждем еще маленько. Вечером будет, – говорил Вычогир и глядел на меня с надеждой. – Однако, куда спешить тебе? Давай еще смотреть.
И я соглашался.
На пятую ночь, когда мы снова ни с чем спустились к чуму, старый эвенк чуть ли не плакал.
– Не врет Егорша Вычогир, не врет, – говорил он, виновато пряча глаза. – Как есть было так. Зачем счас нету? Не знаю. Никто не хотел верить. Не хотел со мной мыс высоко лезть. Ты полез. А нету! Почему нету?
– Ладно, деда, завтра будет, – сказал я и удивился сказанному. Ведь твердо решил сегодня же двинуть дальше. Даже посмеялся над собой: инженер-геолог, как петух на заборе, сидит со стариком на мысочке, зная, что быть такого не может, а все-таки сидит. Так вот думал, однако сказал:
– Силы-то у тебя есть еще раз взобраться туда? – Старик с каждым днем все труднее карабкался по камням.
– Есть, однако! Есть! Есть! Пойдешь еще, бойе?
– Пойду.
Видно, еще не подточила мою душу такая спорая сейчас, такая незаметная ржавчина – равнодушие. Все в жизни сиюминутно и однозначно: любовь, ненависть, боль, счастье, зло, радость, жестокость, нежность… Постоянно и многозначно равнодушие. Оно свободно рядится в любое из человеческих чувств, оно надевает на себя одежду неукротимого действия, сострадания, сопереживания. Оно, равнодушие, нечто усредненное, оттого и живуче, оттого легко ползет, как ржа, в общности людей. И на нем махрово расцветает самый благополучный и самый распространенный индивидуум мещанин.
Только из-за того, что дрогнуло мое сердце на скрытые и неуместные по такому случаю слезы старика, отозвалось на искренность, решил я еще раз вечером подняться на мысок. Что будет дальше и как себя вести потом, когда придется в шестой раз спускаться сюда к чуму, я не знал.
Но нам не было суждено еще раз посидеть вдвоем над тайгой, неторопливо беседуя и ожидая чуда.
В полдень за Вычогиром прикатил по реке на всесильном моторе «Вихрь» внук. Звал его к себе то ли брат, то ли сын, я так и не понял, попавший в какую-то неминучую беду. Понять что-либо из торопливой и очень взволнованной речи было невозможно.
Уже сидя в лодке с озабоченным и все же очень спокойным лицом, Вычогир, поманив меня, сказал:
– Ты, паря, однако, сам на мыс не лезь. Сбросит он тебя. Вижу сбросит.
– Деда, я двадцать лет в тайге! Я излазил…
– Нет, нет, паря! – прервал он меня. – Один не ходи – сбросит. – И спросил: – Веришь мне? – пристально поглядев в самые зрачки.
– Верю. – Я не лгал, я действительно верил ему. В сердце сидело ощущение неотвратимости беды, если шагну я на крутые камешки мыса.
– Веришь – горит там? – уточнил мою веру старик.
– Верю.
– Не пойдешь один на мыс?
– Не пойду.
Внук очень торопился, и мотор, взревев, в один мах унес Вычогира. Как-то тоскливо, одиноко, не по-доброму одиноко и пусто стало.
А спустя час и я погнал свою лодку в Инаригду, твердо веря, что там ожидает меня не просто отдых, но чудо. И вот оно свершилось: я пришел сам, к себе, а теперь легко иду эвенкийской слаборазличимой тропой к настоящему чуду. Иду на рыбалку за десятиметровыми щуками.
Всего идем мы не больше двух часов, а отмахали немало. Легки на ногу эвенки. Меленько семенят, ходко и без устали. С меня сошло пять потов, трудных, обильных, застивших глаза, пока не пришло нужное дыхание, а они идут себе сухонькие. Не случайный я человек в тайге, вся жизнь в ней, но от гнуса страдаю, то и дело тру лицо, шею, руки репудином, а их вроде бы эта мразь и не касается.
– У тебя дух не такой, – говорит Осип. – И кровь сладкая.
Василий, услышав на шагу, остер ухом, по обыкновению добавляет:
– У нас кровь для них ух как вредная. Попьют и сдохнут. Мы завсегда тайга живет. Нас не жрут.
– Но оленей-то жрут? – говорю я. – И собак тоже.
– Жрут, однако, – соглашается Василий.
Вот и весь наш разговор за дорогу. Молчим. Прошли гиблым чернолесьем. Под ногами чавкала земля, словно пыталась проглотить нас. Ветви сомкнулись над головами, и мне пришлось долгое время идти согнувшись. Неуглядный эвенкийский тупик явно не был рассчитан на мой рост. Наконец мы вышли из чернолесья, поднялись по лысенькому увалу в сосновые мяндачи, остановились у истока ручья. Солнце село, было за полночь, и короткая сутемень, осязаемая только в тайге, окружила нас тишиной. Все затихло, все забылось в коротком сне белой ночи.
– Тут отдыхать будем. Потом шибко долго идти будем, – сказал Василий.
Развели костер, наладили дымокуры, развернули пологи – три белых кокона с куколками внутри, – очень похоже, если глядеть издали. Разговоры наши были коротки, поскольку неожиданно пришла усталость. Я только спросил.
– Осип, а ты сам щук этих видел?
– Придешь – увидишь, – уклончиво ответил он.
– Однако, люди видели, и ты посмотришь, – сказал Василий.
«Неужто и вправду идем мы на это необыкновенное щучье озеро – Егдо?» – подумал, засыпая.
Ужин наш был прост, но плотен и сразу же расположил ко сну. От водки эвенки отказались.
– На Егдо придем – пить будем, – твердо решил Василий.
Я заснул, но сон мой был недолог. Проснулся от некогда испытанного жутковатого чувства и долго не мог понять, что происходит во мне и вокруг.
Сутемень все еще лежала, и тайга таилась. В низинках начинал клубиться туман. Все было, как и должно быть, кроме потаенного какого-то бормотанья, всхлипов, рычанья…
Приходя в себя со сна, я с тревогой вслушивался в эти звуки, пока не понял их происхождения.
Осип и Василий сладко храпели, каждый стараясь пересилить другого.
Храп этот ничего общего не имел с тем пережитым мною, но именно он родил воспоминание.
Та тугурская экспедиция, когда мы базировались в рыбацком Ангачане, принесла, пожалуй, больше остальных необыкновенных ощущений. Ночи и дни ее были самыми тревожными, сопряженные с глубокими и порою трагическими переживаниями. Именно там, на острове Беличьем, получил я известие: сбросили вымпел с вертолета о гибели отряда – трех человек – в партии моего друга Михаила Полякова.
Среди погибших был мой практикант – географ Слава. Он с отличием окончил университет и обещал быть хорошим специалистом. Я знал его по трем полевым практикам. В Тугурской же экспедиции меня настигла весть о тяжелой болезни, а потом и смерти академика Журавлева, с которым мы последние два года сблизились настолько, что собирались вместе еще раз обследовать район сагджойской катастрофы. Может быть, эти трагические обстоятельства, живая память о навсегда ушедших влияли на психику и бродили за мной следом, но выпадали тогда настолько мрачные и терзающие душу дни, что хотелось бросить все, убежать и спрятаться в надежном людском жилище. А может быть, такое ощущение усиливала природа этой узенькой полоски земли, далеко заброшенной длинным перстом в океан. Тугурский оголовок был некогда пустынным островом с высоким водораздельным хребтом. Даже сейчас, в лихие осенние штормы, в самом узком месте его свободно перехлестывают волны. Тайга тут на увалах и сопках могучая, непроходимая, в низинах чахлая, топкая, зловонная, хотя в прибрежье попадаются солнечные, заросшие буйной травою поляны. На них ярко цветут ирисы двухметровой высоты с громадными чашами соцветий, алые сараны тоже с удивительно крупными цветами, тарки и колокольчики. В подтаежнике травы еще гуще, сочнее, и продраться сквозь них не так-то просто. И все-таки главное на оголовке – это камень. Камень тут царствует. Смятые, вывернутые, извергнутые, причудливые извивающиеся породы везде, даже в самых низинах, имеют выходы. Место для геологов необыкновенное. И наверное, поэтому, несмотря на все тяжести, неожиданности, случайности и мрачные мысли, экспедиция эта оставила в сердце у меня глубокий, запоминающийся след. В нем легла серьезная запись моей жизни. Боль, разочарование, радость открытия, счастье познания и встреча с неведомым, с не разгаданным еще – все было в том поле, в той работе.
С рабочим Федором, о котором я уже вспоминал, нам предстояло месяц проработать, исследовать северное и южное побережья и как можно глубже пролезть по Оголовочной впадине, представляющей собою гиблую низину смрадных болот, с редкими островками скальных выходов, заросших мелкой тайгою и завитых ползучей березкой, стланиками и зарослями медвежьего ушка. За месяц такой объем работ мы могли бы и не успеть сделать, а потому и решили поставить в Черных скалах на берегу океана подбазу. Место это я высмотрел еще в той медвежьей охоте. Четыре черных базальтовых истукана стояли над морем. В них было что-то от безысходного ожидания рыбачек, стоящих над прибоем после шторма. Я даже угадывал очертания фигур, разбирал черты лица и даже тоскливое выражение глаз каждой из Рыбачек (так мы обозначили эти камни в своих картах). Внечеловеческая природа лишена речи, и это порою вселяет страх… Многим, наверное, доводилось поймать на себе всепонимающий взгляд собаки, взгляд, за которым должно бы обязательно последовать слово. У меня не раз леденело сердце, когда я вдруг встречался с глазами домашнего оленя, отбракованного на убой. Он обязательно должен был заговорить, но молчал, и в этом была какая-то тайна, страх не у него, животного, у меня, человека, был.
И если это вселяет в сердце страх, то уже мистический ужас порою вселяет природа, когда вдруг осязаешь на себе устремленные из глубины камня глаза и ощущаешь, что бездыханная, лишенная плоти и живой крови глыба хочет заговорить с тобой. Нечасто, но встречался я с этим ощущением, и всякий раз на мгновение, на коротенькую вспышку охватывал меня ужас. Мне казалось, что камни мыслят, они готовы обрести речь.
Помнится, что так вот я воспринял Рыбачек, и все же мы поставили там подбазу. За камнями была отличная, ровная, продуваемая с океана площадка, заросшая некрупной мягкой травою. Чуть левее – бухта, удобная для швартовки нашего кунгаса. Белыми многоэтажными нагромождениями по берегу тянулись залежи плывуна, а значит, дрова сухие и жаркие всегда были под рукой. Площадка наша, где решено было поставить палатку подбазы, плавно опадала к голубому озеру, широкому, уходящему в тайгу сужающимся каньоном. Можно было связать плот и попробовать пробраться им к Оголовочной впадине, каньон наверняка был устьем реки, питающей озеро. И наконец, ко всем прелестям, тут гнездовали белые лебеди, соседство которых почему-то всегда приятно человеку.