355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Жаринов » Библиотека Дон Кихота » Текст книги (страница 10)
Библиотека Дон Кихота
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 11:30

Текст книги "Библиотека Дон Кихота"


Автор книги: Евгений Жаринов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

О том, как профессор Воронов пишет роман о самом себе

…или как Роману надоело быть только Романом,

и он захотел стать реальной жизнью.

Последнее время профессору Воронову понравилось проводить зимние студенческие каникулы в Турции в районе Кемер. Он знал, что приблизительно 80 % всех античных развалин находится на территории этой страны и лишь 20 % принадлежит Греции и Италии.

В горном районе Кемер античность эллинистической эпохи давала знать о себе повсюду. Турки относились к этому факту равнодушно. Раскопки велись лишь на месте знаменитой Трои и еще кое-где.

Кемер и конкретно село Чамюва (Сосновое гнездо) вниманием специалистов и туристов избалованны не были.

Уже два года подряд Воронов со своей женой Оксаной в самом конце января – начале февраля ездили в один и тот же пятизвездочный отель, продающий туры зимой по демпинговым ценам. Этот отель находился на берегу Средиземного моря, у подножия горного хребта, вершины которого в это время года были покрыты снегом.

31 января. Температура 20° по С. Светит яркое солнце, море не грозно накатывает на прибрежную гальку, под ногами лежат груды мусора и спелые, слегка подгнившие, апельсины. Время урожая. Оранжевые шары валяются повсюду.

– Не надо! Брось! – возмутилась жена.

– Зачем бросать? Они спелые.

Привкус гнили, правда, присутствовал. Но в этом привкусе и заключалась вся прелесть. Он был созвучен тому нарушению нормы, общепризнанных правил, которые и определили бегство Воронова из заснеженной, пораженной холодом Москвы, сюда, к подножию магической горы, к морю, апельсинам, солнцу, теплу, свободе.

Несмотря на предостережения жены, профессор принялся с жадностью есть именно ту мякоть, которая и отдавала слегка гнильцой. Свежие безупречные апельсины он сможет попробовать и в отеле. А вернувшись домой, наестся ими вдоволь в Москве, в городе, где нет и не может быть таких горизонтов: одни крыши домов, зачастую серое бесцветное небо, как будто перед самым твоим носом тебе нарочно закрыли некую перспективу, на фоне которой вот-вот должны были начать происходить чудеса. В городе можно было есть апельсины и без легкого привкуса гнили. А здесь надо было поднимать оранжевые мягкие шарики прямо с земли, обильно смоченной морским прибоем, снимать пальцами тонкую шкурку, разбрызгивая сок в разные стороны, ломать дольки, с трудом рвущиеся на волокна, а затем где-то в полости рта ощутить самый настоящий взрыв такого ни на что непохожего апельсинового вкуса, сдобренного легкой гнильцой.

– Добро пожаловать в Кемер! Добро пожаловать в Фазелес, в мертвый город, которому совсем недавно исполнилось каких-то 2,5 тысячи лет. И рваные, неправильные апельсиновые дольки тают, тают у тебя во рту, и солнце, сумасшедшее, жаркое, кажется, от этого вспыхивает еще ярче, море, радуясь, что ты не выплюнул, не отшвырнул этот слегка подгнивший плод, с еще большей радостью накатывает на берег, приветствуя тебя, и лишь гора со своей снежной вершиной таинственно нависает над тобой, готовая вот-вот закрыться облаками: мол, посмотрел и довольно, на первый раз хватит, незнакомец, съесть наш апельсин с гнильцой – это лишь начало, и оно еще ничего не значит, прощай. И облако, действительно, прямо на глазах скрывает вершину.

– Оксана! На попробуй, – протягивает он жене остаток апельсина.

– Не хочу. Несвежий.

– Ты только попробуй, попробуй, ну.

И жена сдается: берет из его рук апельсин, пробует и понимает все.

И гора, словно на секунду отбросив облако-покрывало, жадно смотрит на его женщину: попробует или нет. Готово. Попробовала. И море с еще большей радостью накатывает на берег, солнце вспыхивает еще ярче, и тогда мыс с правой стороны освещается так, что ты уже не можешь оторвать от него взгляда. Ты еще ничего не понимаешь, но тебе уже сказали: идти надо туда, направо, вдоль пустынного пляжа, вдоль целой череды опустевших отелей, которые являются лишь слабой китчевой декорацией города мертвых, идти надо туда, к мысу, направо. Там ждут. «Любовь к трем апельсинам!» – взорвалось в профессорской голове. К трем цитрусовым рыжим шарикам с гнильцой! Их и возьми в дорогу! Подбери у себя под ногами и иди. Никто не знает, откуда взялись на пустом, потому что не сезон, пляже эти фрукты. Ни садов, ни деревьев поблизости. Одно море и горы. Может быть, потому они и с гнильцой, что не росли, как все, на ветке. Может быть, их выбросило на берег море?! Может быть, разбитая о рифы греческая трирема освободила, наконец, свой трюм и оттуда, со дна, как бесшумный взрыв, всплыли эти волшебные, эти гнилые апельсины и подкатились только к тебе, только к твоим ногам по приказу волшебной горы, молчаливо возвышающейся у тебя за спиной: «На – ешь, а потом иди!»

Но мыс в первый день прилета показался им таким далеким, что добраться до него просто не было ни сил, ни времени. Словно уловив их настроение, солнце тут же скрылось за облаками. Сделалось пасмурно и захотелось вместо мыса бежать по направлению к отелю. Все-таки зима.

Возвращение в Роман

Роману неожиданно надоедает реальная жизнь,

и он на короткое время возвращается в свой обычный формат.

Кошмарный сон владельца и главного редактора издательства «Палимпсест»

Леонида Прокопьича Безрученко (досадное продолжение).

Леонид Прокопич Безрученко подъехал на своей Ауди 8 к воротам коттеджа. Электроника сработала. Створка ворот на встроенном рельсе отъехала влево. Шофер аккуратно вкатил лимузин во двор…

И вновь Реальность

Роман словно сходит с ума, мелькая, как испорченный светофор,

то красным, то зеленым светом.

Воронов не знал, что с ним такое произошло на берегу. Далекий мыс, апельсины, ощущение какого-то напряжения и радости одновременно. Тепло. Солнце. Желание идти к мысу. А потом словно отрезало. Захотелось есть. Потянуло ко сну. Вылет был ранним. Встали в половине третьего ночи. И радость исчезла как будто ее и не бывало.

Как следствие – тяжелые тени легли на землю. Это солнце неожиданно скрылось за облаками.

Тяжелый уставший шаг – это он с женой идет не к мысу, а назад – к отелю.

В ресторане царствовали совсем другие запахи. Здесь не было ни моря, ни сосен, а цитрусовые лежали правильными кучками: все спелые, аккуратно-круглые и никуда не зовущие. Горы заменили сладкие кучи всевозможных десертов, присыпанных сахарной пудрой, словно снегом. Глаза разбегались. Тело тяжелело с каждой новой тарелкой, до отказа наполненной закусками.

* * *

После обеда вернулись в номер. Открыли балконную дверь и легли в постель досыпать недоспанное еще в Москве, легли, убаюканные шумом морского прибоя и пьянящим воздухом, в котором смешались запах сосен, моря и цитрусовых.

Но спать в номере гостиницы со странным названием «Тангейзер» да еще у подножия горы было небезопасно. Еще при заселении профессор отметил для себя, что основные постояльцы здесь немцы. Обстоятельство, прямо скажем, настораживающее.

* * *

Проснулся Воронов от того, что никак не мог понять, что дальше делать Леониду Прокопичу Безрученко. Действительно, не сидеть же ему до скончания века в своем автомобиле да еще с открытыми воротами, рядом с собственным коттеджем с темными окнами.

Ни тебе детского смеха, ни уюта, ни женского тепла и любви.

Здесь роман под названием «Библиотека Дон Кихта» явно застопорился и, казалось, не собирался писаться дальше.

Что делать со своим героем, издательским магнатом, профессор Воронов просто не знал.

Жена по-прежнему спала. Легкий ветерок играл занавеской: балконная дверь была открыта. Начались короткие сумерки, которые в горах почти сразу переходили во тьму.

Профессор дернул шнурок выключателя и в его воображаемой сцене темный коттедж Безрученко тут же засветился весь, как новогодняя елка, а дом наполнился живыми голосами. «Мне хорошо – и ему пусть будет так же», – решил для себя профессор и, достав рукопись своего незаконченного романа о самом себе, быстро дописал: «дом магната был полон радости и света».

* * *

Вечером они пошли гулять по поселку со звучным названием Чамюва (Сосновое гнездо). Сосен здесь, действительно, росло необычайно много. И «знакомый уху шорох их вершин» был слышен повсюду, стоило подуть со стороны моря даже самому легкому бризу.

Казалось, что сосны о чем-то постоянно шепчутся между собой. Казалось, они ведут свои неторопливые беседы прямо у тебя над головой, не стесняясь людей, не обращая на них ни малейшего внимания.

Количество сосен в этом месте было настолько велико, что на душу населения приходилось как минимум по одной маленькой роще.

Сосны шептались, и шепот этот был отзвуком других миров, путеводные тропы в который ты мог найти только в самом себе и нигде больше.

Итак, вечером этого же дня, дня прилета в Кемер, они вышли из отеля и решили прогуляться по темным улицам маленького турецкого поселка Чамюва.

Освещение оказалось весьма скромным: в основном вдоль шоссе, которое серпантином уходило прямо в горы и там, в горах, исчезало в кромешной тьме. Шоссе словно уводило тебя самого в твое собственное подсознание, в пещеру, в объятия доисторического животного, дракона Фафнера.

Решили уйти вглубь, чуть дальше от освещенной центральной части поселка.

В слабых отблесках тусклого желтоватого света наткнулись на силуэт большого американского автомобиля. Надпись на английском, прикрепленная к лобовому стеклу, сообщала, что это «бьюик» 1974 года выпуска, выставленный на продажу.

74-ый. Эта дата отозвалась в сердце Воронова воспоминаниями. Ему – 20. Жизнь – непрекращающийся праздник. Он бросил скучный авиационный институт, факультет с кратким названием «Ад», как у Данте, что на самом деле означало лишь авиационные двигатели. Бросил и решил поступать на филфак. А для этого – сумасшедшее чтение в вагонах метро, под стук колес поезда, в давке, чтение классики и того же «Дон Кихота», который распушил свои страницы где-то между станцией метро «Университет» и «Октябрьским полем».

Конкурс на филфак в МГПИ 10 человек на место. Поступить надо с первой и единственной попытки. Тебе 20 лет. Проваливаешь экзамены – и в армию, а после, в 22, уже какая учеба? Социум жесток. У матери и бабушки сил нет тебя содержать. Все поставлено на кон: либо пан, либо пропал.

– Пойдем! Пойдем дальше! – окликнула жена.

– Смотри! Это же «бьюик». «Бьюик» 74-ого. Посмотри, как он красив!

Жене пришлось вернуться. В тусклом свете все-таки можно было различить, что машина покрыта темно-вишневым лаком, а крыша при этом белая. Получалась какая-то пьяная вишня в молоке. Сочетание несочетаемого, как время хиппи и жесткой советской цензуры, время сексуальной революции и официальных песен Пахмутовой про комсомол на фоне фильмов о кукушкином гнезде, мюзикла «Волосы» и «Кабаре».

Пьяная вишня в молоке. Воронову показалось, что он даже ощутил вкус этого необычного коктейля, и в животе забурлило слегка, словно в «бьюике» сработало зажигание.

– Красивая, – согласилась Оксана, не замечая, что стоя сейчас рядом с этим американским дредноутом тридцатилетней давности, она молодеет, молодеет с потрясающей скоростью.

74-ый. Год сумасшедшего чтения и страха, страха, что не пройдешь в институт, что не сможешь использовать свой шанс.

28 августа. Улица малая Пироговская, дом 1. Пасмурно. Прошел дождь. Температура градусов 17–18 не более. Женя Воронов идет посмотреть: есть ли он в списках поступивших. Этот список напоминает список живых и мертвых. Это даже не список, а какой-то пейзаж после битвы: графическое изображение погибших надежд и страданий. Он один. Он принимает этот вызов судьбы. Списки вывешены на стенде в атриуме. Пасмурно. Атриум встретил его тогда неласково как чужака.

Смотрит. В горле пересохло. Как слепой водит пальцем.

И вдруг – бац. Он. Его фамилия. Имя, отчество – тоже его. Сомнений нет. Это он. Попал, проник, пророс травою, слабым стебельком, просочился в закрытое общество страстных любителей книг. Теперь его профессией станет чтение. Здорово! Ради этого жить стоит!

Выходит на улицу. Теперь все, все будет по-другому. И – о чудо! По аллее от соседнего судебно-медицинского морга идет он, Славутин, идет, как живой труп, на время покинувший тот самый морг, что неподалеку. Это наставник и старый товарищ за него, за Воронова, испереживался весь. Он тоже живет только книгами. Он, Славутин, тоже принадлежит к этому тайному обществу любителей переплетов и печатных страниц, пахнущих типографской краской. Это у него, у Славутина, Женя Воронов научился нюхать новую книгу, как нюхают свежевыпеченный хлеб, через запах вбирая в себя и аромат и тайный смысл написанного. Не случайно каббалисты мазали талмуд медом. Женя Воронов уже несколько лет играет у Славутина в студенческом театре МГУ. Воронову – 20, Славутину – 27. Славутин позеленел, небрит. Летом он в плаще – бьет озноб. Друг волнуется. За кого? За него, за своего ученика и товарища. Эту битву они выиграли вместе. Они победили. И Воронов знает, с кем теперь разделить свою радость.

– Ну, что? – ни жив, ни мертв спрашивает Славутин. – Говори! Провалился?

– Поступил! Поступил, понимаешь!

И они обнимаются. Славутин за него, за него испереживался весь. И это урок. Урок, как за учеников своих переживать, страдать надо: до зелени, до озноба, до небритых щек, до того, что изо рта табачищем несет, как из урны. Но этот запах дорого стоит. Он говорит, что ты не один, что ты дорог кому-то, что ты ученик и за тебя на все, на все готовы, за тебя всю ночь напролет смолили, смолили, смолили эти дешевые сигареты, делая свои легкие черными от никотина, добровольно вводя в свой организм жуткую дозу канцерогена, жуткую дозу смерти…

И все ради того, чтобы только читать, читать книги и нюхать, нюхать их до одури, как нюхают младенцев, любимых женщин, цветы, вино, море, вбирая полной грудью и морской бриз, и запах сосен, и аромат цитрусовых, ибо, как сказал поэт, книжная несуществующая ночь «лимоном и лавром пахнет», а еще «антоновскими яблоками» и «легким дыханием» той, одной гимназистки, давно умершей и похороненной на забытом уездном кладбище под тяжелым дубовым крестом, который тоже пахнет, пахнет деревом, покрытым лаком, и хвойными похоронными венками, если опустить нос в страницы тома и принюхаться, принюхаться всем существом своим, принюхаться, закрыв глаза, как будто никакой, никакой другой жизни просто не существует для тебя, книгочея.

Полюбовавшись авто, жена пошла дальше, во тьму.

А Воронов решил постоять еще немного с этим железным свидетелем того уже ставшим таким далеким 74-ого года.

Спереди автомобиль скалился своей длинной радиаторной решеткой и хромированными клыками.

«Бьюик» создали задолго до эпохи тотальной безопасности, когда железо и хром заменили на упругий и пошлый пластик, словно вырвав у зверя все передние клыки, нацепив взамен безопасный намордник.

Казалось автомобиль готов распугать своим видом все эти прилизанные, похожие на мыльницы, современные городские средства передвижения. Он напоминал бандита, оказавшегося по ошибке в старшей группе детского сада. Своей радиаторной решеткой и хромированным бампером с двумя огромными клыками «Бьюик» словно продолжал упорно вгрызаться во тьму и непроницаемую толщу времени.

Эту машину еще не успели приручить, не успели вконец заездить.

Спереди «Бьюик» действительно казался совершенно новым и по-молодому агрессивным. Он не хотел сдаваться, ржаветь и отправляться на свалку к своим собратьям.

Это был самый настоящий рок-н-ролл, воплощенный в металле, покрытом стильным темно-вишневым лаком да еще увенчанный белой крышей.

Стильно, сексуально, агрессивно, молодо! Страницами, вырванными из журнала «Америка», в 70-е обклеивали стены студенческих общежитий, и на этих фотографиях обязательно красовались агрессивные металлические формы: живые, яркие, необычайно музыкальные, зовущие к свободе, счастью, бессмертию.

С таким звериным оскалом, навечно отлитом в хроме, только и оставалось, что жадно пожирать пространство, мысленно вдавливая педаль газа в пол и с бешеной скоростью в 200 км/час, заодно всасывая в себя быстро текущее время, воздушным потоком несущееся тебе навстречу.

Перед Вороновым в турецкой ночи предстала самая настоящая машина, машина времени, которой, казалось, было все нипочем.

Воронов вдруг вспомнил о своем друге, о папаше Шульце, который уже успел отправиться на свалку ржавого металлолома, в отличие от этого «бьюика». Вспомнил о том, что стал за эти тридцать лет полным сиротой и теперь на свете не осталось никого, кто знал бы его, Воронова, младенцем, едва появившимся на этом свете. С разницей ровно в 20 лет он видел агонии матери и отца. Он сидел сначала у тела покойной матери, умершей в общей палате переполненной до отказа советской больницы. Только перед самой смертью палату все-таки решили освободить. В момент агонии мать выгнала его из комнаты, где ей предстояло встретиться со смертью, но ему все-таки удалось показать ей фотографию сына, которому к тому моменту не исполнилось и года. Агония на доли секунды отступила, и мать улыбнулась. А затем вновь страдания, мать выгнала его, и он закрыл за собой тяжелую дверь. Вернулся лишь тогда, когда все кончилось. Вот тогда-то он и увидел ее, матери, искореженное болью тело. Потом он заметил, что с руки у покойницы успели снять дешевые часики фирмы «Чайка». Кто успел заглянуть сюда, в палату скорби, раньше сына, так и осталось загадкой. Может быть рядовой воришка, какая-нибудь тетя Глаша-уборщица, а, может, и сам Харон решил заранее побеспокоиться о плате за перевоз. Воронов не стал вдаваться в подробности. Ну их – часы «Чайка». Пусть лодочник по ним теперь опоздавших корит, грозно на циферблат корявым пальцем показывая, мол, не задёрживай, не задёрживай давай – вон толпа какая выстроилась…

А потом, через 20 лет, он так же сидел в маленькой однокомнатной квартире рядом с трупом отца. И тело отца точно так же искорежила боль и страдание. Приехали сразу две труповозки и устроили прямо в коридоре чуть ли не драку: каждый смотрел на вновь представившегося как на статью дохода: сколько отвез за день – столько и заработал: поголовная коммерсализация смерти, что-то вроде маршрутного такси на тот свет. 20 лет назад это была бабка со шваброй, которая не побрезговала дешевыми часиками, а сейчас счет шел на кругленькую сумму. Воронов вспомнил, что в каком-то уездном городке конкурирующие труповозки устраивали даже друг другу аварии на шоссе, отбивая, таким образом, конкурентов и попутно опрокидывая мертвых прямо в придорожную грязь.

Но тогда в квартирке, где отец и встретил смерть, каждый из подручных Харона упрекал другого в том, что он самозванец, а не настоящий перевозчик из морга. Наконец истину восстановили, победители, не стесняясь присутствия сына и четвертой по счету жены покойного, упаковали отца в простыню и так, в простыне, стали проносить через узкий проход в коридоре, пару раз ударив мертвого об угол и дверной косяк. Воронов скорчился от боли, словно это его шарахнули головой о стену. Он смотрел на все, как на театр абсурда, будто одеревенев слегка. Подумал, что душа покойного где-то здесь, рядом, молчаливо наблюдает за тем, что творят с телом эти клоуны, в котором она, душа, квартировала последние семьдесят лет с хвостиком. Эти клоуны, наверное, и показывали сейчас наглядно Воронову, как душа, с какими мучениями еще несколько часов назад съезжала с опустевшей квартиры, ударяясь о печень, о сердце, о мозг, путаясь в кишках и внутренностях, пытаясь из последних сил взлететь к самому потолку в виде невидимого детского шарика, закаченного газом гелием и обрести наконец свободу.

Отец развелся с матерью, когда Воронову было лет 10, не более. Все эти годы родители виделись крайне редко и стали совсем чужими. Но в их предсмертных агониях проявилось нечто неуловимо общее, нечто такое, что их все-таки когда-то очень сблизило. С разницей в 20 лет каждый из родителей на смертном ложе «станцевал» с посланным к нему лично ангелом смерти, свой танец, танец одиночества и тоски, танец боли и страдания, станцевал свой рок-н-ролл, как и положено стиляге далеких 50-х.

Воронов понимал, что смотреть сразу после смерти на тела своих родителей грешно, но ничего не мог с собой поделать. Он бы и не смотрел, он бы попытался даже избежать этого опыта, но у судьбы, наверное, были на этот счет свои планы.

Сразу после смерти матери Воронов словно впал в детство. Здоровый, образованный, остепененный даже, 30-ти летний мужик вдруг принялся собирать коллекции машинок. Тогда, в 80-е, это был страшный дефицит. Воронов тратил последние деньги, встречался с коллекционерами, пропадал подолгу вне дома, терпел косые взгляды жены и тещи, но ему очень хотелось собрать как можно более полную коллекцию автомобилей 50-х годов и почему-то в основном американских.

Потом он понял, что подсознательно это шло из детства, когда отец и мать жили вместе.

Как-то в их комнате в коммуналке на улице Марии Ульяновой в доме 14 на пороге появился слегка под хмельком отец. В широкополой шляпе, в габардиновом пальто с накладными карманами, в двубортном костюме, в черной рубашке и в белом шелковом галстуке. В руке у отца был зажат проспект с выставки американских автомобилей, проходившей в Москве. Оттепель. Хрущев слетал только что в Америку и привез оттуда безумную идею засеять всю Россию кукурузой.

– На, – сделал широкий жест отец, – это тебе!

И протянул проспект пятилетнему сыну. И Женя Воронов увидел самое настоящее чудо: Кадиллак эльдорадо, Студебекер гоулд хок, Шевроле бель эр, Плимут гран фьюри, Форд краун Виктория буквально заворожили взор пятилетнего мальца. Все эти красавцы были выкрашены к тому же в какие-то немыслимые цвета: брызги шампанского, пьяной вишни, в цвет морской волны и прочее, прочее, прочее.

Но вершиной этой коллекции оказался знаменитый Кадиллак биориц, выполненный в каком-то невероятном космическом дизайне, с острыми высокими крыльями и круглыми огромными кроваво-красными габаритами с изображением серебряной галочки посередине. Это был невероятно броский, типично американский китч. Но пятилетний Женя Воронов и не подозревал даже о существовании такого слова. Дело в том, что в этом так называемом китче было уж слишком много типично детского, наивного, радостного.

Пока он жадно вглядывался во всю эту красоту, столь не похожую на их скромный и даже убогий быт, на ту серость, что царила за окном, мать с отцом сначала тихо ругались о чем-то, спорили, потом принялись целоваться, поставили пластинку и пустились кружиться в танце под шлягер тех лет из «Серенады солнечной долины», выплясывая что-то вроде африканской буги-вуги.

Молодые, счастливые, здоровые, родители в воображении Воронова так вечно и кружатся на фоне бесподобного, неподражаемого в своем детском китче, космического Кадиллака биориц, белоснежного, как первый выпавший снег, покрывший горные вершины близ поселка Чамюва, странно созвучного знаменитой джазовой теме «Чатаногачучу».

Словно очнувшись от сна, Воронов решил осмотреть «Бьюик» 74-ого со всех сторон. И боевой настрой профессора сразу сник, испарился. Сзади были видны следы ржавчины. Металл «Бьюика» начала жрать ненасытная коррозия. «Что? – подумал невольно Воронов. – Хвост все-таки прищемили?»

Это был знак! Знак Смерти! И от неё никуда было не деться.

Он поспешил во тьму вслед за женой. «Словно Орфей за Евридикой», – невольно прозвучало в профессорского голове.

* * *

Зачем он начал писать этот роман о Дон Кихоте? Зачем? Зачем надо было делать главного героя своим alter-ego, да еще наделять его собственным именем? К чему вся эта литературщина? Какая-то Книга! Дешевая мистика и не более того. А эпизоды с членовредительством просто искусственны и не имеют ничего общего с реальной жизнью: намеки на популярных писателей просто оскорбительны и могут вызвать у читателя подозрение в зависти, в зависти к чужой более удачливой писательской судьбе.

К тому же, что скажут коллеги по цеху? Тот же Сторожев. Он ведь может и возмутиться. Чего доброго, еще и руки не подаст. И будет прав. Странный какой-то роман получается. А, главное, зачем? Зачем вообще его утруждаться писать? Кому интересны все эти воспоминания? Эти фобии, бесконечные комплексы? Например, ты пишешь, что у писателя Грузинчика была страсть к перьевым ручкам и писал он, Грузинчик, дурацкая фамилия, кстати сказать, только старым «Montblanc»-ом. Но это же твоя личная страсть. Это твой комплекс, твоя двинутость на канцтоварах, а не какого-то там выдуманного тобой Грузинчика. Явно этот так называемый роман и не роман вовсе, а болезнь, болезнь твоего собственного «я». И ты просто хочешь навязать эту болезнь другим. И с этой целью придумываешь, точнее, выдумываешь какой-то сюжет. Завлекаешь, ловишь читателя на наживку. Зачем? Чтобы заразить его собственными фобиями, своими страхами, комплексами.

Какая-то довольно сомнительная цель получается. Это похоже на Дон Жуана, зараженного СПИД-ом, или на человека, болеющего гриппом и любящего разъезжать в общественном транспорте, а не лежать спокойно у себя дома на диване и лечиться медом, малиной и прочими народными средствами.

В этой турецкой ночи без звезд, видно, стало очень облачно, он с трудом нашел жену рядом с каким-то коттеджем. Из-за забора надрывалась внушительных размеров псина.

– Смотри, какой дом красивый! – отметила жена, игнорируя собачий гнев.

– Красивый, красивый. Только пойдем давай. Я собак боюсь. А эта уж очень грозная.

– Она ничего нам не сделает. Ограда высокая.

– Смотри, как она на эту ограду бросается.

Ограда представляла из себя лишь высокую сетку, которая начинала буквально ходить ходуном от очередного приступа законной ярости могучего животного.

– Вот бы нам такой! – предалась мечтам Оксана. – И где-нибудь в таком же месте, чтобы горы, море и сосны.

– И собака чтобы тоже была?

– И собака, – мечтательно, по-детски произнесла Оксана.

В сравнении с заснеженной серой Москвой они действительно очутились в раю, в ином, потустороннем мире, в который, кстати сказать, как и заведено было в мифах, добрались по воздуху, взлетев под облака, туда, где всегда светит солнце.

Воронов живо представил, как они живут с женой в таком вот коттедже и почему-то без детей.

Может это и есть то, что их ждет после смерти? Может коттедж на краю другого невидимого мира и будет последней главой в его так называемом Романе, в его Книге?

Бред. Чушь. Совсем спятил. При чем здесь конкретная, реальная жизнь и какая-то там Книга, которую он так мучительно выдумывает, сам не зная зачем?

– Пойдем! – скомандовал жене Воронов и резко двинулся по направлению к свету, то есть к центральной части поселка Чамюва.

– Пойдем, так пойдем, – согласилась жена и побрела следом.

Из тьмы вышли на освещенную улицу. Пошли вдоль закрытых магазинов. Не сезон. Все опустело. Прошли почти всю улицу. Мимо промелькнула какая-то маленькая женская фигура. Со спины окликнула их по-немецки.

Воронов автоматически перешел на английский. Обернулся.

Женщина действительно оказалась небольшого роста, худая, лет 55. Она мило улыбнулась. Ошиблась. Приняла их за своих соотечественников, за немцев. В основном только немцы в это время года здесь и отдыхают. Воронов почувствовал легкий запах спиртного, но не придал этому значения. То, что незнакомка была слегка пьяна, супруги на этот счет сошлись во мнении лишь в самом конце вечера, уже у себя в номере, готовясь ко сну.

Перешли на английский. Немка спросила: откуда они? Из России. Удивление. О русских здесь сложилось другое представление: они даже внешне на них не похожи. И вдруг немка пригласила их подняться по узкой винтовой лесенке к себе домой на второй этаж. Объяснила, что муж у не турок, что он вообще ни на каком языке не говорит, кроме своего родного, турецкого, что она будет рада угостить русских настоящим турецким чаем. Согласились. Поднялись. Муж-турок сидел у телевизора и смотрел футбол. Это оказалось какое-то убогое жилище в одну маленькую комнату. Турок еле скрыл свое недовольство. Жена-немка, да еще поддающая, явно ему слегка надоела. Но он смог все-таки выжать из себя подобие улыбки и предложил жестом сесть: мол, что с вами сделаешь, если у меня, у мусульманина, жена пьет.

Воронов с женой уже захотел было уйти, но говорливая немочка, сбиваясь с плохого английского то на немецкий, то на турецкий, пустилась расспрашивать русскую пару и говорить о каком-то караван-сарае, расположенном непосредственно на берегу моря, где выступал некий фольклорный ансамбль и совершенно потрясающе пела одна турчанка. Причем, все это шоу предназначалось исключительно для мужчин-строителей, гастарбайтеров-курдов, нанятых в качестве дешевой рабочей силы для возведения новых отелей к летнему сезону.

Неожиданно на пороге этой убогой квартирки появился еще один турок, и Воронов с женой всерьез задумались о собственной безопасности. Вместо удобного домика на берегу моря все могло закончиться элементарным ограблением русских туристов. «Такой финал в романе тоже возможен, – мелькнуло в голове Воронова. – Сам виноват. Не надо слушать пьяных немок на улице, да еще решивших выйти замуж за турка».

Но вновь явившийся оказался соседом и другом семьи, который через пень колоду говорил по-русски. Представился друг семьи Мишей. Он занимался туризмом и зарабатывал тем, что возил маленькие группки по местным античным развалинам.

Совсем неподалеку, по словам Миши, находился вход в Ад. «Ого! – подумал Воронов. – Прямо скажем, неожиданный сюжетный ход». Оттуда, из этого входа в преисподнюю, уже в течение нескольких тысячелетий бил пламень, о происхождении которого никто ничего не знал. Вся округа была буквально переполнена древними артефактами и античными развалинами.

«Можно сказать, роман начинает писаться сам собой и, как болезнь, входит в определенную стадию недуга. Самому даже становится интересно, чем все это закончится», – тихо бредил про себя профессор Воронов.

А Миша, между тем, продолжал рассуждать о незлобивом турецком характере. Рассуждать по-русски, утверждая, что здесь, в Турции, дружно живут даже кошки с собаками. В качестве доказательства он показывал некую фотографию, на которой бездомные животные дружно жрали с голодухи что-то на помойке, забыв на время о природной вражде.

– Мы, турки, понимаем, – утверждал Миша, – что все, все люди. Кроме курдов, конечно. Курды не люди. Это верно.

Воронов спорить не стал, и лишь муж-турок, который ровным счетом ничего не понимал, грозно на своем родном языке попросил всех заткнуться, потому что в это время его любимой команде как раз забили победный гол.

Жена-немка, не обращая ни малейшего внимания на грозный окрик мужа, продолжала рассказывать, сбиваясь на все три языка сразу, о некой местной диве, которая, по ее словам, бесподобно поет и играет на какой-то длинной национальной трубе в местном шалмане для гастарбайтеров. Немка попросила Мишу, чтобы он обязательно свел в шалман ее новых русских знакомых. Миша опасливо по-турецки спросил у хозяина дома, стоит ли вести в шалман русских. Хозяин дома недовольно оторвался от телевизора, не сразу уловил суть вопроса, а затем выразительно закатил глаза и повертел указательным пальцем у правого виска.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю