Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Евгений Трубецкой
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
В бытность мою в Лицее я наблюдал иной случай умственного падения, которое привело к тому же результату, – к полному угасанию мысли преподавателя и ученого. – Трагизм этого случая усиливался тем, что психической болезни тут не было; наоборот, преподаватель остался в полном обладании своим недюжинным острым умом. Но результат его преподавания был практически тот же, как и в только что описанном случае с паралитиком. Происходило это от того, что он был психически надломлен.
Началось это падение с бурно проведенной молодости. Потом несчастный искал в женитьбе спасения от угнетавшей его атмосферы нездоровой страсти. Женитьба оказалась неудачною. Он изнывал в неврастении и изводил жену, а она – вульгарная и неразвитая женщина – от времени до времени приходила в ярость и била его сапогами по лицу. – После такой сцены он весь бледный и дрожащий приходил к своему товарищу – искать крова и приюта: «до чего дошло», говаривал он,– «сегодня спрашиваю горничную, зачем она мне приготовила ванну с сосновым экстрактом; а она мне в ответ. – Ведь я же знаю, барин, что Вы всякий раз, когда бывает у Вас грех с барыней, купаетесь. – Грехом она называла побои». – «Что тут делать с женой, сказал он однажды, ведь [164] жить мы должны вместе из за дочери; остается одно выработать точные условия совместной жизни». И он показал мне текст этих условий, – самый невероятный документ, который мне приходилось читать в жизни. – Помню оттуда отдельные параграфы: – 1) воспитание дочери умственное и нравственное принадлежит всецело отцу. Примечание. В религиозное воспитание дочери отец не вмешивается, – таковое предоставляется всецело матери. 2) Гости мужа к жене не относятся, во время их пребывания в доме жена в комнату мужа не входит. 3) К ужину должно подаваться исключительно холодное или подогретое, оставшееся от обеда. – Такими параграфами он надеялся предотвратить поводы к ссорам и дракам, а она согласилась их подписать. О какой могла быть речь науке в подобной духовной атмосфере? Неврастения съела все умственные дары несчастного. – Страсти, удручавшие его в молодости, не исчезли, а переродились в отталкивающую скупость и жадность к деньгам. Единственные интересы, коими он жил, были гнетущий неврастенический страх за жизнь и здоровье, да изыскание способов нажить деньги. Это был редкий циник, – Помню, как он остроумно доказывал, что все бедствия человека происходят от глупого идеализма, в особенности же, от этой несчастной попытки «ходить на двух ногах и организовать общество. Ведь ясно же, что от этого происходят все наши неврастении, да пороки сердца. То ли дело на четвереньках. И здорово и удобно».
В конце концов этот цинизм не ограничивался одними шутками. В последствии, уже после моего отъезда из Ярославля, тот же доцент прославился, как составитель реакционных записок по заказу высокопоставленных лиц. Эго не могло быть делом убеждения, потому что убеждений у него не было никаких. Это был его опыт хождения на четвереньках. [165] У этого несчастного умственное вырождение было последствием падения. Был в Лицее другой тип, которому и падать то было собственно нечего за невозможностью предположить, чтобы он когда либо раньше стоял на какой либо высоте. Это был к сожалению сам директор Ш. – в своем роде знаменитость, потому что он обогатил скандальную хронику всех тех университетских городов, где ему приходилось бывать. Не было того увеселительного дома или сада, где бы студенты не встречали этого почтенного старца, которому было в ту пору за шестьдесят. К преподаванию и науке он относился более, чем либерально. Он ровно ничего не делал сам, завел в Лицее обычай читать лекцию полчаса вместо сорока пяти минут; а его собственная лекция зачастую начиналась за пять минут до звонка.
В числе моих товарищей в Демидовском Лицее была группа людей несомненно хороших, как, например, покойный Назимов, экономист В. Ф. Левицкий (впоследствии харьковский профессор), В. Г. Щеглов и некоторые другие. Но в общем нравственная атмосфера Демидовского Лицея была удручающая, и я задним числом даже рад, что не сразу ее как следует разглядел.
Мне было всего двадцать два года, когда я начал там мое академическое поприще. Я с энтузиазмом приступил к составлению курса по древней философии и в первый год читал с величайшим увлечением. В этот первый год я целиком был погружен в преподавание.-Хотя мне приходилось читать всего два часа времени, нужно было столько передумать, чтобы приготовиться к этим двум часам, что на это уходили тогда все мои силы. Эго всегда бывает так, когда курс не носит характера компилятивного и лектор стремится обработать его от начала до конца самостоятельно. – Занятие это меня удовлетворяло; – я был сам захвачен, поэтому мне смолоду казалось, что и мои слушатели [166] должны быть захвачены моим чтением. Потом только я убедился, сколько преувеличений в этих надеждах молодого увлекающегося профессора на слушателей. Увы, тип человека, которому буквально все равно, преобладает на всех ступенях ученой и учебной иерархии. Есть и среди студентов и среди профессоров много таких, которых решительно ничем не прошибешь. Профессор должен быть счастлив, если среди множества без толку его слушающих и шумно ему хлопающих найдется хоть небольшой кружок настоящих ценителей. Если такой кружок есть, то, как бы он ни был мал, работа профессора этим оправдывается. Но и в этом случае он всегда должен иметь в виду, что центр тяжести не в лекциях, а в таких занятиях, где студент играет активную роль. Лекция же при этом приносит лишь весьма относительную пользу.
Когда мне пришлось читать курс во второй, третий, четвертый и т. д. раз, я убедился, насколько неисполнимо требование, чтобы курс всегда обновлялся. – Его можно сколько угодно совершенствовать, но ведь коренные изменения воззрений у профессора не так часты. Мне приходилось многократно излагать и оснащать студентами Платона и Аристотеля; но как бы я ни совершенствовал это изложение, раз философы оставались те же, нужно было многое повторять из года в год. – Словесные изменения в способе изложения, разумеется, не могут устранить неизбежности повторения по существу одних и тех же мыслей, одних и тех же оценок, раз они удовлетворяют профессора. Поэтому, раз основные мысли неизбежно входят в литографированный и печатный курс профессора, его устное изложение может быть в лучшем случае дополнением и пояснением к тому, что студент может прочесть в его записках. В общем чтение лекций, как бы хорошо оно ни было, представляет собой неблагодарный труд, которым очень немного [167] достигается. – Ни переполненные аудитории, ни частые и уже потому ничего не стоящие апплодисменты не должны вводить в заблуждение на этот счет.
В общем, впрочем, я на свою аудиторию пожаловаться не могу, – и это не потому, что я пользовался в ней успехом, а потому что в ней, как мне казалось, всегда имелся хоть небольшой контингент лиц, которым мои лекции и беседы со мной по их поводу могут быть действительно полезны, и однако в Лицее он был значительно меньше, чем в последствии в университете.
II. Ярославские храмы.
О самом городе Ярославле и его обитателях у меня осталось куда лучшее воспоминание, чем о Демидовском Лицее. – Прежде всего это один из самых красивых русских городов, какие я знаю, с дивной высокой набережной на холме над Волгой. Лицей – нарядное белое здание, с тех пор, увы, разгромленное в 1918 году большевистской артиллерией, был расположен в самом центре этих красот на стрелке, что возвышается при слиянии Которости с Волгой. При этом Ярославль – типичный старый русский город. Церквей в нем пропорционально не меньше, чем в Москве. Как то раз я был в особенности поражен их количеством, глядя на Ярославль с противоположного берега Волги, – насчитал их свыше сорока трех и бросил считать, так как в том месте далеко не все церкви были видны. На город, в котором в то время было не более шестидесяти тысяч жителей, это, конечно, – очень большая цифра.
Но дело не в количестве – Ярославские церкви принадлежат к числу самых красивых в России. – Есть между ними знаменитые, которые составляют весьма значительную страницу в истории русского искусства. – Я говорю не о них одних. Красотой [168] отличались там многие церкви, далеко не самые старые и совершенно неизвестные за пределами Ярославля.
– По-видимому, благородный вкус в Ярославле вошел в предания церковного строительства. – Но самые прекрасные – несомненно те, которые пользуются громкою российскою известностью, – Илья Пророк, Николай Мокрый, и в особенности – Иоанн Предтеча, что за Которостью. – Все эти церкви принадлежат к XVII веку и олицетворяют собою одну и ту же эпоху русской религиозной живописи. Ото всех эпох более ранних эта «Ярославская живопись» отличается очень яркими чертами.
Она давно привлекает к себе внимание. Уже в восьмидесятых годах, когда я жил в Ярославле, она вызывала к себе большое восхищение. Позднее, лет двадцать тому назад, когда благодаря изумительной чистке икон были открыты бессмертные памятники иконописи новгородской, ценители иконы охладели к ярославской живописи. Mне часто приходилось слышать о ней чрезвычайно резкие отзывы, как о живописи «упадочной», декадентской и вдобавок не русской. Разумеется, сравнение для ярославской живописи не может быть выгодным. Но оно едва ли уместно в виду величайшей разнородности, сравниваемых величин. Живопись новгородская представляет собой искусство глубоко религиозное: в этом – вся его сущность; наоборот, живопись ярославская – искусство преимущественно декоративное. Сравнивать эти два искусства почти также невозможно, как сопоставлять бессмертные видения Фра Беато и пышные венецианские религиозные декорации какого либо Тинторетто, либо Паоло Веронезе.
Весь дух великого Новгорода и Ярославля совершенно различен. – Новгород стремится к религиозному проникновению, Ярославль – к великолепию. Разумеется с чисто религиозной точки зрения это – живопись упадочная; в ней нет той высоты религиозного переживания, того безграничного [169] благоговения, которое чувствуется в каждом штрихе новгородского иконописца XV века. – Вместо того в ней – изумительная роскошь и парад, которыми, впрочем, еще можно очень наслаждаться с точки зрения чисто эстетической. Есть одна фреска, которая сразу изобличает контраст двух настроений. Это – фреска «Ильи Пророка», изображающая искушение Иосифа женой Пентефрия. – Даже современный взгляд смущается невероятным, действительно соблазнительным реализмом. – Что бы сказали люди XV века, что сказал бы в том же XVII веке какой-нибудь протопоп Аввакум при виде столь явного нарушения благоговения к храму?! Воспоминаются знаменитые слова протопопа о вторжении западных реалистических влияний в иконопись. – Так оно и было в данном случае. В истории русского искусства Грабаря ясно показано, что как раз фреска, о которой идет речь в числе многих других воспроизведена с голландской иллюстрированной библии Поскатора.
В ярославских фресках вообще чувствуется настроение богатой мирской культуры. В частности голландские влияния в ярославской живописи – не случайность, так как именно в XVII веке Ярославль стоял на большом торговом пути между Россией и Европой через Белое Море. Он был полон иностранными торговыми факториями; в особенности голландскими и английскими. В Ярославских храмах следы этого соприкосновения с Западом встречаются на каждом шагу. – Глаз, привыкший к старинно-русским и византийским архитектурным линиям, при взгляде на Ярославские фрески сразу поражается совершенно новою, необычайно остроконечной архитектурой. Вы видите узенькие трехэтажные домики в два-три окна по фасаду. – Домики эти образуют городки с зубчатыми стенами, несомненно голландско-немецкого типа. [170] Не менее убедительно, чем архитектура, говорит костюм. – Вы видите, например, аллегорическую фреску – «Корабль веры и корабль нечестия». На корабле веры сидят святые с широкими русскими лицами и успокоительными окладистыми бородами. На корабле нечестия все – остроконечные стриженным бороды, – люди прическою и одеждой напоминающие не то Шекспира, не то старинные голландские портреты; это – типы, знакомые Ярославлю по торговым сношениям – голландцы либо англичане.
Еще больше поражает при сравнении с новгородскими иконами XV и XVI века общее омирщвление всей живописи. Символика в ярославских иконах богата, сложна и запутана. В ней много чрезвычайно замысловатых и мудреных аллегорий.
– Но Вы почти всегда чувствуете, что тут говорит не религиозное чувство, а искание внешнего эффекта. Отсюда – то воспоминание об оперном апофеозе, которое вызывается иногда этими фресками, например фрескою, изображающей апокалиптическое видение «Нового Иерусалима». Все это красиво, нарядно, но не религиозно.
Два лучших ярославских храма– Илья Пророк и Иоанн Предтеча – расписаны необыкновенно ярко и пестро в самых жизнерадостных тонах. Но это – совсем не та духовная радость, которая чувствуется в красочных произведениях новгородской живописи. Это – просто праздник для глаза, в котором самый религиозный смысл отступает на второй план. – Редко попадается тут среди человеческих фигур носительница этого смысла. – Фигурам принадлежит в этих фресках не столько смысловое, сколько декоративное значение. – Цель живописца – не поднять Вас на высоту религиозного созерцания, а дать Вам блестящее зрелище. – При отсутствии какого бы то ни было другого сходства между венецианской и ярославской религиозной живописью – та и другая сближаются в понимании, точнее, [171] – в извращении самых задач религиозного искусства.
В новгородской живописи XIV, XV, и XVI веков царит то настроение, которое было создано поколением великих русских святых – Сергия Радонежского, Алексия Митрополита, Кирилла Белозерского, Макария Желтоводского, Сильвестра Обнорского.
– Святые, как, например, Андрей Рублев имелись в числе самих иконописцев. Наоборот, ярославская живопись характерна для умонастроения той никоновской эпохи, когда люди спорили о букве, потому что им чуждо было понимание духа. – Как бы эта живопись ни была красива, она не на высоте своего религиозного сюжета, ибо этот сюжет для нее – нечто постороннее.
Все эпохи церковного строительства в России были эпохами национального подъема. Так было во дни Киевской Руси, когда русские города украшались храмами св. Софии, так было при Иоанне III в век создания московских соборов; так же было и во дни создания ярославских храмов. Ими ярославское именитое купечество ознаменовало в XVII столетии окончательное преодоление смуты и упрочение Poccийской государственности с ее неизбежным последствием – ростом богатства. – Из сохранившихся счетов по постройке храмов, а еще более из самих храмов видно, что купечество не пожалело средств – возблагодарить Господа Бога за явленную к Русской Земле милость. Но религиозное чувство, выразившееся в этом подъеме, было лишено той глубины, которая была присуща старине. Только в религиозной архитектуре ярославских церквей сохранились еще некоторые следы этой глубины и силы. Но, однако и здесь отсутствует древняя чистота религиозного стиля.
Сравните, например, дивный ярославский храм Иоанна Предтечи, что за Которостью, с московскими соборами, и Вы увидите в чем дело. – [172] Характерная черта подлинного чистого религиозного стиля заключается в отсутствии лишних подробностей и чисто внешних украшений. – В соборе Благовещенском под каждой главой есть маленький соборик. В соборе Успенском нет глав, под которыми внутри храма не было бы купола – неба. – Не то в церкви св. Иоанна Предтечи: там уже есть фальшивые главки, прилепленные к крыше снаружи, в виде внешнего украшения: явное доказательство, что внешний эстетизм здесь успел проникнуть и в самую религиозную архитектуру.
В итоге в ярославском религиозном искусстве уже несомненно чувствуется атмосфера мирского плена, пленившего церковь. – Для церковной живописи, как и для самой церкви это – начало вырождения. Ярославские храмы – последние значительные создания русского религиозного искусства. Его дальнейший путь есть путь падения.
Как бы то ни было, о ярославских храмах я сохранил благодарное воспоминание. – В моих духовных переживаниях конца восьмидесятых и начала девяностых годов они занимают совершенно особое и при том значительное место. При всех их недостатках, которые я рассмотрел лишь очень постепенно с годами, – они дали мне много хороших минут душевного отдыха. – Чем скуднее и беднее была та духовная атмосфера, которую я наблюдал в Лицее, тем сильнее чувствовалась потребность уйти от этой отталкивающей современности в ту сочную, красочную и яркую старину. – Не скажу, чтобы ярославское религиозное искусство давало богатую пищу моим религиозным переживаниям, но так или иначе оно увлекало, радовало и уносило... если не в другой план существования, то в другую, очень интересную историческую эпоху. [173]
III. Ярославское общество. Е. И. Якушкин.
Было кое что интересное в Ярославль и помимо старины. – Сопоставляя его с другим, столь хорошо знакомым мне с детства губернским городом – Калугою, я поражен отсутствием сходства того и другого. В Калуге все было полно остатками я воспоминаниями стародворянского быта. Наоборот, Ярославль был по преимуществу городом именитого волжского купечества. Помню в особенности одного промышленника, коего состояние оценивалось несколькими десятками миллионов рублей. Многомиллионных тузов в кое время числилось там довольно много. Отсюда – парадоксальный вид ярославских улиц.
Меня всегда поражало в Ярославле с одной стороны обилию великолепных, многоэтажных, с первого взгляда, как будто пустых домов, а с другой стороны трудность, почти невозможность найти большую квартиру. Наемные квартиры в восемь комнат и больше были там на перечет. А рядом с этим целые дворцы пустовали, но не сдавались в наем. Владельцы жили по долгу в Петербурге и в Москве, но сохраняли за собою свои роскошные ярославские квартиры, чтобы иметь возможность приезжать и принимать на праздниках. Мне не приходилось бывать на таких приемах; но с улицы, в окнах была видна золоченая, серебреная, вообще демонстративно богатая мебель.
Были в Ярославле в небольшом количестве обедневшие дворянские семьи очень симпатичные. Они почти все ютились по небольшой Дворянской улице, оправдывавшей свое наименование. На Дворянской же жил в момент моего приезда в Ярославль самый интересный и самый значительный из моих тогдашних ярославских знакомых – Евгений Иванович Якушкин, к которому я сохранил на всю жизнь благодарное чувство за приятно [174] проведенные у него часы и за его величайшую сердечность в отношении ко мне. ( дополнение; ldn-knigi: http://www.rsl.ru/pub.asp
Якушкин Евгений Иванович [10.(22).01.1826, Москва – 1905, Ярославль], библиограф, этнограф, просветитель, исследователь и знаток творчества А.С. Пушкина. В 1847 окончил Моск. ун-т. Был близок к редакции «Библиогр. записок» Н.М. Щепкина, в 1858 публиковал там статьи В 1859 поселился в Ярославле, был назначен предс. Палаты гос. имуществ. Учреждал воскресные школы, организовывал б-ки. Личная б-ка Я. – одна из самых кр. науч. б-к в провинции – имела до 15 тыс. книг и мн. рукописей, была широко изв. На ее базе Я. создал библиогр. указ. по вопросам права, получившие широкий резонанс в печати. Будучи сыном декабриста И.Д. Якушкина, собирал и публиковал документы, связанные с деятельностью декабристов. Соч.: Обычное право. Материалы для библиогр. обычного права. Ярославль-Москва, 1875-1909. Вып. 1-4; Обычное право русских инородцев: Материалы для библиогр. обычного права. М., 1899. Лит>.: Будаев Д. И. Сын декабриста Е.И. Якушкин: (Освобождение крестьян в имении И.Д. Якушкина // Проблемы истории отеч. мысли и историографии. М., 1976; Равич Л.М. Евгений Иванович Якушкин (1826-1905) // Сов. библиогр. 1979. № 1.))
Это был человек в самом деле замечательный. – Трудно передать тот авторитет, которым он пользовался. Это был оракул, что то в роде архиерея от разума. Большинство его знакомых безгранично верило в его ум. Иные подчинялись ему как старцу, одна очень милая знакомая барышня доказывала мне как то раз, что я напрасно зачитываюсь философами. – Стоит их читать так усердно, – говорила она, – Евгений Иванович наверное умнее всех Ваших философов, вместе взятых. – Несомненно, Евгений Иванович был умный и образованный человек, но самая замечательная черта в нем была его нравственная сила, большая цельность характера. – Это был человек, у которого слово никогда не расходилось с делом. И именно этим он импонировал.
Сын известного декабриста, народолюбец, он был один из первых помещиков, освободивших задолго до 19 февраля своих крестьян с землею. В нем было то исключительное бескорыстие, которое внушало уважение решительно всем, даже людям совершенно противоположного ему лагеря. По своим либеральным, и даже в некоторых отношениях радикальным убеждениям он не мог служить, и тем не менее все власти к нему ездили. У него можно было встретить и губернатора, и генерала, и председателя суда, и предводителя дворянства, не говоря уже о земцах. Все эти господа не только у него бывали, но считались с его прямыми суждениями, побаивались его, как ярославской «княгини Марьи Алексевны». Он всегда говорил им правду в лицо; и благодаря его нравственному авторитету эта правда во многих случаях действовала. Оно и не мудрено; расценка, которую Евгений Иванович давал человеку или поступкам, потом так за ним и оставалась, – А сказанное им невзначай острое словцо потом иногда повторялось, годами.
Помню как то раз один из профессоров Демидовского Лицея – человек с даром слова, но с весьма легким умственным багажом, как то подвыпив стал рассказывать, что у него была шляпа цилиндр с вентилятором. Евгений Иванович, тоже слегка выпивший подошел вплотную к профессору и уставился в него глазами: «позвольте рассмотреть, вентилятор-то – не сквозной ли»? Так потом его и ославили человеком с вентилятором в голове, что было совершенно верно.
Занимался Евгений Иванович почти исключительно ученым трудом составлением своего многотомного сборника Русского Обычного Права. Это было собственно не ученое исследование, а собирание сырого материала, правда, очень интересного и ценного. – Отличался он большою начитанностью. – В его скромном бюджете покупка книг на всех языках составляла единственную большую статью расхода. Помню его кабинет с полками, уставленными книгами до верха до потолка. Указывая на тонкие деревянные стены своего дома, он утверждал, что книги его греют. Они и в самом деле его грели – физически. Но теплота душевная, благодаря которой и другим становилось тепло у его домашнего очага, исходила от него самого.
Странное дело, – в умственном отношении мы были совершенно чужды. Он был сторонник того типичного позитивизма Милле-Контовского толка, с которым я окончательно свел счеты уже в гимназии. Ничего нового в области философии я от него услышать не мог; наоборот, все то, что он говорил о вопросах миросозерцания, было мною давным давно покончено. И, однако, меня влекло к этому человеку. Когда, бывало, долго не видишь доброго взгляда его умных глаз из под очков, всегда, [176] бывало, стоскуешься и пойдешь посидеть часок-другой у Евгения Ивановича, Он, я чувствую, – тоже меня любил и даже прямо это высказывал, а он был не из тех, у кого слово расходится с мыслью или чувством.
В умственном отношении мы были антиподы.. Мое христианство волновало и порою раздражало его, как непонятная для него загадка. Он заводил на эту тему разговоры с целью разъяснить эту загадку.
«Это может быть и для меня полезно», говаривал он. Но эти разговоры не шли дальше поверхности, он отрицал чудеса, исторически и вообще «научно» опровергал Библию и т. п. Споры на эту тему чаще всего вызывали бесплодное раздражение; если ему случалось увлечься полемическим задором и кощунствовать, он потом извинялся. Но дать ему понять – в чем для меня суть – было для меня невозможно, и я за это часто и горько себя упрекал. Вместе с тем я был внутренне глубоко уверен, что этот атеист будет одним из первых в Царстве Божием. Оттого меня и влекло к нему.
Я часто спрашивал себя: во имя чего Евгений Иванович обнаружил в жизни столько длительной доброты? Ради чего, например он, очень небогатый человек, вдруг обрезал себя во всех своих нуждах и выкроил из своей земли большой земельный надел освобожденным им крестьянам? Одних «демократических убеждений» для этого по меньшей мере недостаточно. – Так поступает не «демократ вообще», а человек, у которого есть святыня в душе.
Алтарь неведомому Богу, вот что чувствовалось в этой душе; это и было то, что так неотразимо привлекало к Евгению Ивановичу; оттого то он был и для других источником живительной теплоты. – Я часто спрашивал себя, во что он верит? И я видел, что, вопреки его уму, сердце его не только верит в добро, оно всем на свете [177] пожертвует ради того, во что оно верит. Часто, о нем думая, я вспоминал евангельскую притчу о двух сынах. Он был как раз типом того сына, который сказал отцу «не пойду» и пошел. – Хождения путями Христовыми в его жизни было несомненно больше, чем в жизни большей части людей, исповедующих христианство. Он был не холоден, не тепел, а горяч сердцем. В этом было главное его достоинство!
Я встречал в Ярославле людей неглупых и образованных, которые поражались несоответствием между умственною силою Евгения Ивановича и его влиянием. – Это объясняется все той же причиной. Евгений Иванович был человек не глупый и способный, но я не могу назвать его человеком выдающегося ума или таланта. Сила его была, как сказано, вовсе не в умственных качествах, а в чем-то другом, большем и высшем, чем ум. Он, мыслию отрицавший духовное начало, всем своим существом доказывал его значение и силу. Среди моих ярославских знакомых он был едва ли не самым духовным человеком. Этот контраст между мировоззрением и обликом был несомненно самою парадоксальною чертою его существа.
Характеристика Евгения Ивановича была бы не полна, если бы я не вспомнил о двух праздниках, которые у него были. Эго были «Татьянин день» 12 Января и 19-е Февраля, – праздник просвещения и праздник освобождения. Эти дни помимо своего общего значения считались в Ярославле специальными праздниками Евгения Ивановича. Как то всеми было признано, что он имеет на них какое-то особое, преимущественное право: в названные даты его приходили поздравлять как именинника. А он и в самом деле чувствовал себя именинником и в эти два исключительные дня в году, бывало, любил кутнуть с друзьями, всегда скромно, но очень весело. – Мне приходилось иногда ужинать с ним [178] в его праздники: он как то всегда был в ударе в этих случаях, и его праздничное настроение невольно сообщалось другим. – Среди серой провинциальной жизни этот обычай Е. И. Якушкина имел несомненно и педагогическое значение: благодаря ему приличия ради благоговели перед великими историческими днями даже такие люди, которые иначе о них бы и не вспомнили. – «Хмурым людям» нужно напоминать, что в жизни есть нечто, перед чем следует благоговеть: иначе они совсем опустятся. Нужно, чтобы от времени до времени во что бы то ни стало нарушалось однообразие их будней, посвященных пересудам, профессиональным сплетням и в особенности – винту.
В Ярославле, как и во всей тогдашней русской провинции неизбежность винта, преферанса и вообще карточного столика производила гнетущее впечатление.
– Всем хочется отдохнуть от дневных трудов, всякий ищет вечером общества себе подобных: но это общество при встрече подавляет отсутствием интересов, а потому и отсутствием разговоров. – Разговор людей, коим говорить не о чем, может направляться лишь в сторону злословия. При этих условиях карты – из двух зол меньшее. – Это – остроумный способ – убить время и дать людям возможность забыть о пустоте их существования. – Без карт они просто заболели бы от тоски и скуки.
Когда началась моя самостоятельная жизнь в Ярославле, я не играл ни в какую карточную игру. И вот, приходя вечером в тот или другой знакомый дом, я чувствовал, что внушаю беспокойство хозяевам: их смущал вид человека, ни к чему не пристроенного. – «Вы играете в винт»?– спрашивали меня. Я отнекивался, переходил от столика к столику и, чувствуя себя лишним, в конце концов уходил. – «Вам бы следовало научиться в винт или в преферанс», участливо говорил [179] мне Евгений Иванович. И в конце концов я выучился только для того, чтобы не быть вынужденным уходить домой в те вечера, когда я испытывал потребность хоть немного отдохнуть от моих ученых занятий. Потребность эта, впрочем, не была ни частой, ни жгучей. – А для занятий у меня была в Ярославле исключительно благоприятная обстановка, потому что, при отсутствии развлечений, присущем провинциальной жизни вообще, я мог пользоваться здесь богатыми ресурсами библиотеки Демидовского Лицея, для которой я мог выписывать все нужные мне книги безо всякого ограничения.
Чтобы покончить с Ярославской моей жизнью остается сообщить некоторые черты тогдашней бытовой обстановки. Я жил тогда на мое приват-доцентское жалование – тысячу рублей в год и мог себе доставить за эту скромную сумму удобства, которые теперь после революции доступны лишь очень богатым людям. У меня была квартира в четыре больших комнаты (не считая кухни), за которую я платил 15 рублей; – топить ее было нетрудно при цене три с полтиной четыре рубля за сажень березового швырка. Я мог есть кроме супа и пирожков вволю ежедневно два мясных блюда, а в летние месяцы, живя в деревне у родителей, я накапливал еще нужную сумму для того, чтобы сшить себе платье. – Когда у меня, поселился в квартире сожитель – двоюродный брат, участвовавший в расходах, я мог жить совершенно безбедно, получая от родителей лишь небольшой ремонт белья.