355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Шкловский » Рассказы » Текст книги (страница 6)
Рассказы
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:15

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Евгений Шкловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

МУЗЫКА НАД ГОРОДОМ

– Ну что, ты готова? – нетерпеливо спрашивает он.

– Погоди, не так быстро, дай привести себя в порядок.

Она всегда собирается долго, хотя сама так не считает. Даже напротив. "Я собираюсь очень быстро!" – гордо бросает в ответ на его поторапливания и недовольство, что слишком медлительна. Ему же всегда невтерпеж, всегда он спешит, хотя времени у них воз и маленькая тележка.

Сцена сборов повторяется едва ли не каждый раз: он нервничает, торопит, беспокойно меряет шагами коридор, но ее этим не смутишь, она упрямо будет делать все в своем ритме, сколько бы ее не дергали.

Причесать и уложить волосы, припудриться, подкрасить губы – все эти женские штучки-дрючки, без которых они не могут ни в двадцать, ни в шестьдесят, словно это действительно так важно. Он знает, что они все успеют и будет хорошо, непременно будет хорошо, он это чувствует…

За окном весна, голубое прозрачное небо, только-только проклюнулись первые почки, а там, не успеешь оглянуться, и юная нежная листва, все это уже совсем близко, а пока ожидание растворено в воздухе

(теперь ожидание для них важнее, чем осуществление), в раздвинувшемся вдруг, готовом вот-вот зазвенеть пространстве, и что тебе двадцать, что семьдесят (или восемьдесят), жизнь продолжает манить и обещать что-то еще, неизведанное, и надо идти ей навстречу, слушать ее мелодию…

Он нетерпеливо, с некоторым даже раздражением окликает:

– Ну скоро ты в конце концов?

Разумеется, она скоро, она уже готова. На ней голубое шерстяное платье, чуть прикрывающее коленки, – стройная до сих пор, с некоторой склонностью к полноте, красивая фигура, салатовая косынка на шее, летучий аромат ландыша, ощущение свежести и легкости, то самое, которое когда-то покорило его…

К любимому парку они идут мимо многочисленных палаток с разными товарами (от туалетной бумаги и канцелярских принадлежностей до хлебобулочных изделий). Вечереет, народ выползает из домов прогуляться по свежему весеннему воздуху, парочки молодых и немолодых, стайки и группки тянутся к парку, к его еще притаенной предвесенней жизни. Как-никак воскресенье, выходной день.

Они идут не быстро, он чуть впереди, она поотстав (куда ты так несешься?), странно, всегда они не совпадают в ходьбе: ее шаг нетороплив и размерен (плавен), его – нервен и стремителен даже теперь, когда силы уже не те. Под руку он, впрочем, и никогда не умел ходить, ее попытки его притормозить, придержать, подстроить под свой лад только раздражают (чего виснуть?), она не обижается (что уж теперь?). Идут как бы следом друг за другом, он на шаг опережая, будто и не вместе. Это, впрочем, вовсе не значит, что он действительно спешит, просто привычка, если угодно, полуходьба-полубег. Даже если у него и получается приумерить шаг, то ненадолго, снова он в отрыве и лучше его отпустить: далеко не убежит. И правда, оторвавшись слишком, он останавливается и ждет ее, недовольно поглядывая в ее сторону.

Прогулкой это назвать трудно: они вместе и отдельно.

Перед деревянной сценой, устроенной под полукруглым навесом, довольно большая заасфальтированная площадка, окруженная скамейками, на которых уже угнездился пенсионный люд, старушки (в основном), иногда и старички, это в основном зрители, болельщики своего рода.

Правда, и некоторые из них порой, раздухарившись, отваживаются, хоть разок, трудно смириться со старостью, особенно если душа так себя не ощущает.

Оркестрик появляется обычно ровно в шесть, но может и не появиться вообще, и тогда врубят через колокольчик магнитолу (обычно слишком громко), и тогда будет, конечно, хуже, оркестр – все-таки живая музыка, хотя бывает и что не очень профессионально, и репертуар какой-нибудь либо слишком старомодный, либо, наоборот, модерновый, больше для молодежи. Часто это зависит от того, кого набралось больше – помоложе или постарше, а то просто от настроения музыкантов

(и от их возраста).

Молодежь подтягивается ближе к ночи, к закрытию парка, когда веселье в самом разгаре. Толкотня, запах пота и винных паров, визги и клики.

Бывает, что и дебоширить начинают, несмотря на пару-тройку дежурящих поблизости милиционеров, пристают к девушкам, выясняют отношения и тому подобное, тесновато и суетно.

А пораньше – больше пожилых, вроде них, тоже ведь хочется. Многие уже знают друг друга, потому что приходят регулярно – кто посмотреть, кто и потанцевать. Немало, конечно, и случайных людей, выбравшихся просто погулять, но привлеченных музыкой. К вечеру, особенно с наступлением темноты, здесь главное место – открытое кафе, танцплощадка, огни фонарей, бурление жизни…

Как мотыльки на свет.

Да, ожидание для них теперь значит не меньше, чем все прочее. В ожидании уже есть все дальнейшее, но еще и острота предвкушения.

Нетерпение лучше умерить, это в молодости нормально, когда времени еще столько, что не объять, и можно погонять его – лишь бы скорей. А потом все проходит – и зачем торопились? Увы, все так быстро проходит, ожидание нужно лелеять, как вообще все, каждую минуту лелеять: чем она длиннее, тем… А впрочем, без разницы, так ли сяк, все равно время не удержать, сколько его еще осталось? Но об этом можно забыть, обо всем можно забыть, когда музыканты, побрякав разнострунно для пробы, размявшись и настроившись, начнут наконец играть.

Они будут играть, а все будут слушать – поначалу, да, все будут пока прислушиваться, словно нащупывая в очередной мелодии некий тайный нерв, которому вдруг отзовется душа – и потянет, повлечет туда, поближе к сцене, на асфальтированную площадку, в эпицентр рассеянного, неяркого света, вокруг которого постепенно, чем ближе к ночи, сгущается тьма. Пока там пусто, но лица пришедших сюда людей, случайных и неслучайных, уже оживились, члены задвигались в ритм, подошвы нетерпеливо постукивают о землю, как бы пробуя ее твердость и прочность.

Ритм, ритм…

Ну и что, возраст, коли руки-ноги пока двигаются, если в душе еще что-то такое теплится, трудновыразимое, рвется наружу…

Они, как самые отважные, выходят одними из первых, когда площадка еще почти пустая. Выходят всякий раз словно впервые. Он снова идет чуть впереди, ведя ее, как маленькую девочку, за руку. Смелей, смелей… Не съедят же их. К чему тут излишняя застенчивость?

Разрешите познакомиться…

Правой рукой он обвивает ее талию, левой держит на отлете ее руку. У нее прохладная узкая ладонь, в его руке она быстро согревается. Они начинают с медленного танца, собственно, больше и не надо. Главное – почувствовать друг друга. Тепло его ладони сливается с ее теплом.

Теперь ей уже не зябко. Пусть и медленное, но движение согревает их, тела их соприкасаются, оставляя, впрочем, друг другу некоторую свободу, он плавно ведет ее, чувствуя, как естественно и охотно подчиняется она…

Эти первые минуты еще полны напряжения, трудные: преодолеть скованность, забыть о себе, вспомнив что-то такое, от чего они уже не по отдельности, а – нечто большее, слитное, одно существо…

Когда-то так и было, в этом самом парке, сразу после войны. Помнишь?

Еще бы он не помнил. Парк совсем пустынный, кое-где в глубине противотанковые ежи, там было опасно из-за всякой шпаны, и только здесь, недалеко от входа единственное цивилизованное место – эта площадка, даже без сцены (разобрали на дрова), и играл духовой оркестрик. Она была в платьице и каком-то теплом жакетике поверх, а он в гимнастерке и сапогах, его еще не демобилизовали. Все было впереди, они выжили.

Танцевать с ней одно удовольствие. Каждое движение находит быстрый и точный отклик, как бы продолжает его движение, тело у нее легкое, несмотря на некоторую полноту, они чувствуют себя совершенно свободно, ничто не мешает им, удивительное это чувство – другого как себя, ни сопротивления, ни своеволия, ни стремления властвовать, в жизни так не получается, а здесь – да, здесь у них полная гармония.

Площадка быстро заполняется. Музыканты разогрелись, теперь они лабают что-то быстрое, ритмичное, современное. И пожалуйста. Они могут и это (не только вальс или танго), главное – чувство ритма и друг друга. Даже если что-то не так, они все равно этого не замечают, все зависит от степени погружения, они уже далеко внутри, они прошли то расстояние, которое отделяло их от прошлого, и теперь его больше нет – есть только настоящее, жакетик на ней бархатный, еще от бабушки, ласкающе нежный под его грубой шершавой ладонью, восхитительно мирное, почти неправдоподобное ощущение – близость настоящей весны, настоящей, полной жизни.

Азарт танца захватывает, они отпускают друг друга на некоторое расстояние, сходятся и расходятся, она грациозно следует за ним, а он крутит-вертит ее, как балерину (ах!), сердце у нее прыгает и замирает (ощущение полета), но она доверяет его руке – он всегда поддержит ее, голова кружится, словно во хмелю, но вот уже снова сошлись и она может крепко опереться на его руку.

Они почти не отдыхают, танец за танцем, оба тяжело дышат (может, хватит?), но усталости будто нет, музыка не отпускает. Если что-то и бывало между ними, неладное (как без этого?), все забыто, она вдруг прижимается к нему (музыка), словно что-то вспомнив, и он чувствует ее всю, словно растворяющуюся в нем (или растворяющую его в себе), он вопросительно смотрит на нее (что?), но она только улыбается ему, улыбается, улыбается…

Часа через два, натанцевавшись до боли в мышцах, до гула в ушах и потемнения в глазах, они уходят, взявшись под руки. Он сильно горбится, она прихрамывает. Ночь близка, хотя оркестр еще гремит. В ее придвинувшейся вплотную глубине грезится тишина (слышишь?).

Теперь оба они медленно бредут, вровень, иногда по пути присаживаются на какую-нибудь подвернувшуюся скамейку (все давно изучено) – передохнуть, прохладный апрельский ветер обвевает все еще разгоряченные лица. Он снимает пиджак и накидывает ей на плечи, придерживая рукой и предупреждая ее протест ("Ты простудишься!").

Какой вечер! Незаметно для нее он закидывает в рот таблетку нитроглицерина, все-таки прихватывает, что делать… Но это почему-то совершенно не беспокоит его: ничего, отпустит… Не в первый раз.

Оба не замечают, что устало улыбаются в темноту, каждый – чему-то своему (или общему?). Теперь – до следующего воскресенья, которого они будут ждать, как праздника (ожидание тоже праздник), и оно непременно наступит, с оркестриком или магнитолой, но уже, может быть, с первыми нежными листочками. Они прислушиваются к доносящейся из парка музыке, все глуше и глуше… Ветер относит ее в сторону, но они все равно слышат…

Он долго не засыпает (сердце все-таки побаливает) и потому не выключает радио – музыка, музыка, музыка… Рекламы ночью нет, только изредка встрянет деланно бодрый, как бы немного придушенный, с легкой хрипотцой голос диктора или дикторши, сообщит время и название радиостанции, и снова песни, музыка, песни… Под одну из них он наконец засыпает.

Ему снится, что они танцуют. То есть он танцует с ней (хотя иногда кажется, что это не она, а кто-то еще, какая-то другая женщина, но это мимолетно, мгновенно, потому что ни с кем у него так не получалось).

И еще он чувствует в ночи какую-то звенящую полноту, какую-то тягу из словно приоткрывшегося жерла, дыхание весны и еще чего-то неясного, то ли зов, то ли что. От волнения сон вдруг пропадает, и опять он лежит с открытыми глазами, вслушиваясь в мелодии (то ли по радио, то ли в нем самом), на стене танцуют под порывами ветра, сплетаясь, тени деревьев, и кажется, что времени нет, все по-прежнему молоды и жизни нет конца…

МАТЬ, БЕЛОБРЫСЫЙ И ИЛЛАРИОН

Мать его опять приходила. Приходила и плакала.

Старая, в косынке, старушка старушкой, хотя лет, в общем, не так уж много – чуть больше шестидесяти. Что ж они стареют так быстро? Потом обсуждали: городские женщины так быстро не стареют, иной раз и восьмидесятилетняя – а больше пятидесяти не дашь. Или вообще не дашь. Не старуха – просто пожилая женщина. Дама.

Тут же и впрямь – старуха. Может, типы такие антропологические – разные: городская женщина, деревенская женщина? Все возможно.

Странно: вроде природа, воздух чистый, могли б и получше сохраняться

– так ведь нет!

У каждого есть мать, понятное дело, а эта женщина была старуха, пепельного оттенка лицо, как кора дерева, морщины глубокие, сгорбленная спина – всем ее жалко. И Иллариону, конечно, тоже. От него, собственно, все и зависело, а он не знал, что делать, никто ничего толком не мог подсказать, а он очень переживал и поэтому злился. Надо же было этому кретину, сыну Марьяны (имя женщины), так налакаться и угнать их машину, а потом еще и разбить. Взрослый мужик, под сорок, покататься ему взбрело, понимаешь ли. Ладно, пусть не "Мерседес" – обычная "шестерка", "Жигули", даже не очень новая, но она им верой и правдой служила, Илларион на ней в Москву мотался чуть ли не каждую неделю, и ничего. Не подводила ни разу. А тут всмятку. Ну не так чтоб совсем, однако восстановление тоже немалых денег потребует: весь капот деформирован, крыло полностью менять надо, да и моторная часть тоже требовала ремонта. Руль не удержал спьяну, ну и завалился, урод, в кювет, каково? Так и заснул там.

И что делать? Денег у него нет (небольшого росточку, белобрысый, глазки узенькие, конопушки по всему лицу, бородавка на подбородке), если и заработает, то только на сезонных работах, другого тут ничего и не найдешь, разве только на их заводике, который только-только начал давать продукцию, все эти розетки, вилки… Еще сами без душа жили и спали на раскладушках, пищу на электрической плитке готовили, но линия (немецкая) уже работала, вот-вот начнет приносить что-то, хотя пока свободных денег еще не было, все в производство вкладывали, на себе экономили. Мужикам, однако, зарплату понемногу начали выплачивать, раньше те от праздности (работы нет) только сивуху лакали да чего-нибудь умыкнуть норовили. Рабочие места создали, так что и местечко оживать стало с их появлением. Взяли с

Илларионом недостроенное, уже зараставшее травой здание, готовившееся то ли под свинарник, то ли под что, но, естественно, заброшенное, в божеский вид привели – крыша, стены, деньги появятся

– и внутри сделают, в общем, все должно было наладиться.

Илларион всегда доводил до конца, за что брался. Мало что у самого руки золотые и мозги варят, как надо, но еще и талант организаторский: команду собрать, увлечь перспективой, убедить, что не очередная маниловщина, как часто бывает, – дело-то реальное, действительно нужное, востребовано будет непременно, а значит, и деньги будут.

Конечно, поначалу трудно, казалось даже, не вытянут. Да и народишко местный косо поглядывал – понаехали, понимаешь, барыги хреновы, работу сулят, как же, знаем, тоже не пальцем деланы: все себе, а прочих обмануть-кинуть. Приходилось дежурства ночные устраивать, чтобы не разворовали все, даже и припугнуть, когда чересчур наезжать стали – как так, их поселок, а тут неведомо кто хозяйничает, пришельцы, чужаки.

Хорошо еще, с администрацией и местной милицией сговорились, дальний родственник Иллариона здесь работал, через него, собственно, все и затеялось. Вроде как, значит, не совсем чужаки. Агитация-пропаганда: для местных выгода, работа как-никак, аванс… Поначалу немного, а там, как поднимутся, и побольше. Мужикам-то на самом деле тоже маетно – хочется же чего-то настоящего. Но ведь и поверить надо, что не кинут. Все на Илларионе, ну и свояк его подсоблял – все-таки знал здешних, мог и посоветовать что, и вмешаться…

Илларион на себе много вытягивал, даром, что ли, по гороскопу лошадь. Даже не чтоб нажиться, а просто натура такая. Шебутной. И всегда с нуля. Совершенно запущенные строения брал, которые даже на вид отталкивали, – и доводил. Ресторан, баня, аттракционы в парке культуры… Сам во всем кумекал, в смысле технологии, архитектуры и прочего. Единственно, чего не любил, так это бумажек. Тут он сразу нервничать начинал, дергался и смотрел на часы – потерянное время.

Конечно, и ему деньжата нужны были (а кому нет?) – дом он начал строить под Москвой, по собственному проекту, но главное – чтоб интересно. Начать, запустить, довести до кондиции, увидеть, что все работает, – это, точно, по душе. Это и есть жизнь, а деньги – только средство. Да у него их никогда особенно и не было (семья и прочее).

Людям из собственных заначек (если были) платил – тоже бывало.

И надо ж было этому болвану машину разбить! Ладно бы просто покатался, тогда бы, может, и сошло. (Хорошо еще, впрочем, не сбил никого, с него бы сталось.) А теперь как? Денег у него нет, работы нет, что делать – непонятно. Иллариону в Москву не на чем ездить, а на новую или даже не новую денег нет, может, чуть позже и появятся, а теперь – пусто. И вообще что-то не клеится в последнее время: то ли место не очень удачное выбрали для фабрики, то ли еще что…

Паршивая ситуация.

Илларион злой как черт: что делать? С уродом этим белобрысым что делать? В тюрьму сажать – так мать его жалко. Ходит, канючит: "Вы его на работу возьмите, пусть отработает".

Как же, он и делать-то ничего не умеет, руки-крюки. И станок импортный, дорогущий, пьянь подзаборная, угрохает, допусти его к нему. Или еще что натворит.

Мать – жалко!

Не смотрит Илларион на старуху (не старая ведь женщина, глаза заплаканные, горестные), а у самого в душе кошки скребут. Другой бы на его месте отмахнулся: не мои, мол, проблемы, пусть где хочет, там и достает. Иначе тюряга по нему плачет. Раньше думать надо было… Ему спустить, так за ним еще потянутся. Время такое – нельзя слабость проявить, сразу проблемы. И без того, впрочем…

Мать за Илларионом таскается, жалкая. Урод же вечером подстерег возле фабрики, когда тот откуда-то возвращался, и тоже прикинулся: мол, прости, добрый человек, больше никогда не буду. В первый (как же!) и в последний раз. Не вводи в искушение, могу что-нибудь над собой учинить. А сам руку в кармане держит несколько даже угрожающе: дескать, не простишь – за себя не ручаюсь.

Илларион не из пугливых, всякое повидал, в армии служил, кровь видел. И, предпринимательством занявшись, тоже попадал в переделки.

Случалось, приходилось разруливать. А тут какой-то придурочный – то ли кланяется, то ли стращает. Нет, парень, так дело не пойдет, ты ж еще чего устроишь, если тебе отвод дать. Не получится. Ты не у меня лично машину увел и разбил, а у конторы, от которой твои же земляки кормятся. Ты у них заработанное отнял, не понял, что ли? Так вот, сообрази куриными своими мозгами… И не надо про мать. Ты ее и без нынешнего совсем извел, на ней вон лица нет.

Завернул, одним словом.

Завернуть-то завернул, а как быть – все равно вопрос. К станку приставить – так у них не исправительно-трудовая колония, не до воспитательных экспериментов. Да и сколько ему без зарплаты вкалывать, чтобы должок отработать? Кушать-то все равно надо. К тому же несимпатичен он был Иллариону даже внешне, что-то гнилое в нем.

Неприятное.

Мать же продолжала ходить.

Только Илларион из конторы – она тут как тут. Стоит в платочке, личико сморщенное, руки под грудь, темное на ней все, совсем как богомолка. И сразу к Иллариону: мил-человек, не дай пропасть, погибнет ведь, если его по суду… Как тень, топчется возле конторы с утра до вечера, в окно не выглянуть.

Время идет, надо что-то решать, а Иллариону не до того, дел невпроворот: канализацию, час от часу не легче, прорвало, замыкание, чуть линию не погубили, в общем, нервы сплошные. Свояк из администрации говорит: чего ты мучаешься? Отправим его в места не столь отдаленные, тюрьма по нему давно плачет, чуть раньше, чуть позже… Может, раньше даже лучше, не то, не ровен час, еще бед натворит…

Тут сюжет начинает буксовать.

Свояк, наверно, прав – только что Иллариону с того? Хоть и безобразный, а все равно – гуманистический такой мотив – человек, хоть и на тлю похож, кожа бледная-бледная, как у всех белобрысых

(альбинос), к тому же и мать у него. У Иллариона тоже мать, с сестрой живет, вот она – городская женщина, совсем на старуху не похожа, хотя по возрасту даже старше.

Мается Илларион, все время на эту тему сворачивает, стоит только от дел оторваться. Постоянно она в воздухе висит и мозги сушит. Не по себе ему как-то. Белобрысый-то исчез, затаился, это и правильно, лучше не видеть его…

Проблема-то, однако, все равно остается, неправильно это – любое дело надо до конца доводить, оставлять нельзя (правило у Иллариона).

Но и ошибиться нельзя – потом совесть (или что?) замучает, особенно если белобрысый и впрямь учинит непредвиденное и опять же безобразное. Мерещится Иллариону (вообще-то не свойственно ему) что-то такое, тревожное, на себя не похож стал. А время меж тем идет, две недели уже минуло, мать белобрысого скоро действительно в тень превратится, ноги не выдержат обивать пороги.

Сюжет буксует, а напряжение растет. Все ждут, чем закончится, и автор ждет, для него тоже все пока тонет в неизвестности.

Может, лучше так и оставить, не форсируя?

Конечно, если обострять, то белобрысому запросто под вечер, уже в темноте, подстеречь Иллариона где-нибудь по пути, когда тот будет возвращаться откуда-нибудь из поселка на фабрику, с дурными, понятно, помыслами ("Тут-то и блеснуло перед глазами")… Или намылить веревку, перекинуть ее в сарае через балку, табуреточку шаткую подставить, которую мать давно уже просила укрепить, потому что однажды уже чуть с нее не упала. Она на нее часто присаживается, когда разбирает в сарае овощи из огорода – картошку, свеклу… Или с матерью, бедной, что-нибудь случится: никакого ведь здоровья не хватит – переживать.

Уже близко возмездие, но никак не свершится, тут хоть кто заболеет, а у нее и без того силы на исходе…

Но можно и без интриги. Вроде как Илларион все-таки берет мужика на фабрику: тот и на станке обучается, и полы моет, и еще что-нибудь ненормированно, ему даже понемногу платят, чтоб совсем с голодухи не вымер. Короче, отрабатывает должок и на Иллариона молится (мать велела), хотя в глубине души почему-то ненавидит его и не считает, что кому-то должен. Не звали их сюда! Глядишь, и не случилось бы ничего, не появись они тут со своей фабрикой – так бы и зарастали травой, превращаясь окончательно в руины, начатки прежнего строительства… Мальчуганы бы там в войнушку играли, прыгали-скакали по обнаженным балкам, пока кто-нибудь не сверзился бы и не сломал себе что-нибудь (уже было).

Как блеснуло, так и погасло. Блеснуло перед глазами Иллариона, но это произошло с ним в Москве, он на субботу-воскресенье вернулся, надо же и с семьей побыть, не все же вкалывать. Блеснуло и поплыло, он как раз брился перед зеркалом в ванной, удивляясь седине вылезшей щетины. Как-то быстро стали они седеть, не только он, но и другие, его лет, с кем работал или учился когда-то в школе или институте.

Качнуло его и повело, повело налево, стал он медленно оседать и упал бы наверняка, мог бы и удариться сильно, если бы не жена, заглянувшая из кухни на странный сдавленный хрип, им испущенный. Она его и поддержала, отвела, шатающегося, в комнату, уложила на кровать, "скорую" вызвала…

В старину "ударом" это называли, теперь инсультом. Плохо, короче.

Тем все и закончилось.

Мужика того белобрысого оставили в покое, потому что, когда такие дела, то еще на всякую мразь время и нервы тратить – кому надо?

Свояк было хотел еще что-то предпринять, расстроенный из-за

Иллариона, да мать в платочке низко на лоб, в темном, на богомолку похожая, стала появляться и у здания администрации, где тот работал, и у дома его, где за изгородью бесновался огромный Акбар, кавказец, щенком подаренный свояку каким-то знакомым. Так что и свояк махнул рукой, тем более что фабрика без Иллариона вскоре совсем заглохла и отстроенное здание передали под свиноферму, как, собственно, и задумывалось когда-то…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю