355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Шкловский » Рассказы » Текст книги (страница 2)
Рассказы
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:15

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Евгений Шкловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

ПРИСЛУШИВАЮЩИЙСЯ

Кем-кем, а меломаном Ч. вряд ли можно было назвать. Послушать музыку – это конечно, кто ж против (особенно по настроению), как всякий мало-мальски культурный человек. Но не так чтоб регулярно или тем более обивать пороги разных концертных залов в надежде на лишний билетик. Честно говоря, он бы и не отличил хорошего исполнителя от не очень хорошего и даже плохого, потому что музыка и есть музыка, а тонкости и нюансы – это для эстетов и ценителей. Для знатоков. На что он вовсе и не претендовал.

Музыка существовала где-то рядом, целый огромный мир, как, впрочем, литература, или кино, или театр, или живопись, все это было как бы несколько отдельно, куда можно временно погрузиться.

Нырнуть, чтобы потом вынырнуть и жить обычным, самым банальным образом.

Но возможно, что и не вынырнуть, и тогда с человеком что-то происходит, заметное даже невооруженным глазом.

То человек как человек, а то вдруг смотрит – и не видит, ходит и раскачивается в такт, руками и ногами, и даже головой подергивает, или рукой помахивает, словно дирижирует, или заговариваться начинает, называя себя почему-то Родионом

Романовичем либо Львом Николаевичем. Или о себе внезапно и пугающе в третьем лице: "он улыбнулся", "тут он встал", "все в нем напряглось"… Причем и в самом деле улыбается, встает, и что напрягается – тоже можно предположить.

Выпадаетчеловек.

Однако даже не будучи меломаном, Ч. тем не менее был зачарован.

И сам чувствовал эти чары, но не как меломан, а иначе.

Магическое действие музыки ему тоже приоткрывалось, но, как ни странно, не на концертах и не при прослушивании пластинок, а тем более радио. Тут он бывал довольно равнодушен. Ему надо было погружаться (духовно), а его выталкивало. Волны набегали, глубина совсем близко, а он, бедный, бился на отмели и только жабрами судорожно шевелил, завистливо поглядывая на тех, кто, по соседству, млел с полуприкрытыми глазами и блаженными лицами.

Может, он потому и на концерты не любил ходить, что знал об этом свойстве болтаться подобно поплавку на поверхности, тогда как более счастливые камнем шли на дно и там тихо лежали между колышущимися водорослями, пуская радужные, переливчатые, упоительные пузырьки.

Хорошо им было!

А для него только лишнее напряжение. Можно сказать, борьба с самим собой. Все наслаждаются, а он борется. Все уже погрузились, а он еще бултыхается. Все расслабились, ноги вытянули и глаза прикрыли, а он дергается и дергается, пытаясь сконцентрироваться, и главное – напрасно. Музыка сама по себе, а он сам по себе.

Танталовы муки. Жажда мучит и вода вокруг, а никак не зачерпнуть и не отпить. К самым губам приближается, по подбородку нежно щекочет, прохладой и утолением манит, только усиливая сухость в горле. Вот-вот, еще немного, еще чуть-чуть – и мимо.

Отступает. Откатывается.

Так и оставался неудовлетворенный, хоть плачь! Как приходил с пересохшим горлом, так и уходил. Может, даже еще больше…

Приоткрывалось же ему – когда вовсе не ждал. Стоило только расслышать где-нибудь – в соседней квартире, вверху или внизу, или, например, с улицы, – пусть даже совсем тихо, пусть почти неразличимо, а он сразу улавливал. И мелодия могла быть совсем простенькой, не говоря уж о чем-нибудь симфоническом, – тут же и проваливался, как в прорубь.

Хоть по радио, хоть магнитофон у кого или проигрыватель…

Главное, чтоб откуда-нибудь, тихо, словно прокрадываясь или просачиваясь, и обязательно – вдруг. Чтоб приглушенно и внезапно, но и не обязательно внезапно, а просто чтоб он не слышал или не обращал внимания, и вот тут бы донеслось. Будто на ухо шепнули. Полог задернули или дверь закрыли, отчего сразу акустика.

Гармония.

Полумрак.

Интим.

Словно он подслушал.

Вроде как, получалось, – чужое, но и свое. Ему тоже принадлежащее. Никто ничего не предлагал и тем более не навязывал, но он уже имел.

Там, за стенкой, положим, тренькает, а Ч. прислушался и… поплыл, поплыл, все глубже, глубже, с легким, счастливым замиранием сердца, с воспоминаниями всякими приятными, смутными, но радужными надеждами. А главное – с таким томительно-сладким предчувствием-предвкушением возможного счастья (а счастье было так возможно!). Такого близкого, что словно почти и свершившегося.

Как же это было?

А вот было! Словно вся, всяжизнь, какая дана и неведомо кем отмерена, но которая обычно прячется и ускользает, тревожит и мучает своей неуловимостью, – и вдруг эта жизнь обрушивается, заполняя не только душу, но, кажется, каждую пору, каждую клеточку. В каждой кровиночке играет, как пузырьки в шампанском.

Вроде и не песенка "Битлз" или "Ноктюрн" Шопена из-под соседской двери или из чьего-то окна, а поистине – музыка сфер!

Тут Ч. тащился…

Никакого концертного зала не нужно, никакой филармонии и никаких виртуозов. Главное, чтоб не в лоб, а откуда-нибудь сбоку, из щелочки-дырочки, приглушенно-притаенно, нежно и грустно.

Ч. даже в лице менялся. Глаз стекленеет и прищуривается, подбородок вверх поднимается, ноздри раздуты, словно он не звук

(хотя именно его), а запах ловит – то ли как следопыт, то ли как гурман. И прислушивается, прислушивается…

Наркотик.

Надо заметить, что самого Ч. это не очень радовало. Все люди как люди, а он… И те, кто действительно любил музыку и глубоко понимал ее, вызывали у него какое-то особое почтение. Чуть ли не преклонение (тайное), как если бы они и в самом деле были посвященными.

Они духовными были, раз так могли, – нет разве? Они соединялись, и у них на лицах было написано блаженство. А Ч., словно изгнанный и отверженный, только зря тщился. И все никак не мог примириться, что его странная чувствительность к музыке, почти как тайная страсть, только и может осуществиться… так сказать, через щелочку. То есть и он вроде не чужд, и он стучался, но его не пускали.

Можно было бы, наверно, и отступить, однако Ч., то ли из обычного упрямства, то ли из чувства врожденной справедливости, то ли из протеста против такой дискриминации, не соглашался. Его все равно манило, и потому он стучался и стучался… Доставал билеты и ходил как равный среди равных, зная, впрочем, что напрасно. И все равно надеясь.

Упорный.

Так было и в тот раз, в Зале Гнесиных, надежда его вела, звала, шептала на ухо нечто отдаленно мелодичное, но обещалось нечто большее, куда Ч. все пытался прорваться.

Девочка-девушка, которая исполняла Баха, была дебютанткой, но, как слышал Ч., чрезвычайно талантливой. И вышла она к роялю натянутая как струнка, в темном платье, с забранными назад волосами. Похожая на монашенку, в которой все трепещет от предчувствия близящейся торжественной службы и, возможно, встречи…

Бледная она была от волнения… Словно убегая от него, стремительно села к роялю, секунду помедлила, замерев с поднятыми руками, с вытянутыми, изготовившимися к решающему прикосновению пальцами, и тут же, словно бросаясь с обрыва, опустила их.

Осторожно и вкрадчиво, едва касаясь, нащупывала она, опробовала шаткий мосточек. Но уже надвигалось оно, то самое, и плыло по залу, все ближе и ближе, все неотвратимей, как вдруг у Ч., уже было настроившегося прикрыть глаза, подло и гадко запершило в горле, и сразу вслед за тем накатил сухой, надрывный, а главное, какой-то тупой, безысходный кашель.

Чем больше Ч. пытался его сдержать, зажимая рот платком, судорожно сглатывая и производя разного рода движения горлом, шеей, губами и языком, тем неистовее рвалось. Чем уверенней и вдохновенней летали по клавишам пальцы пианистки, тем сиплей и злей становился кашель, все больше и больше напоминая истеричный лай обиженной собачонки.

Першило и першило.

Не горло было, а выжженная пустыня, зной, сушь и колкий раскаленный песок, шуршащий и скребущий мириадами слюдинок, мутно-белых зазубринок, трущихся друг о дружку в медленном неостановимом движении.

Девушку было жаль – так она выкладывалась, стараясь вдохновенными баховскими аккордами перекрыть сиплое перханье Ч.

Чем неудержимей был кашель, тем самозабвенней бросала она руки на клавиши, тем ниже наклонялась, словно шла против ветра, сквозь метель и пургу.

Но и Ч. тоже было жалко – так он побагровел весь в своей мучительной борьбе, захлебываясь и ощущая себя как на лобном месте, под перекрестными неприязненными взглядами, его казнящими. Но и сам он себя казнил, понимая прекрасно, что портит все, что причиняет страдания бедной исполнительнице, может быть, очень надеявшейся на это выступление.

Да-да, он ей сопереживал – аж до слез…

Ч. плакал – от сострадания и от кашля, давясь в платок, пока наконец, отчаявшись пересилить приступ, не вскочил и не побежал вон из зала, сокрушаясь, что теперь, в дополнение ко всему, этим самым наносит девушке непростительную обиду…

И так было плохо, и эдак!..

С полчаса, наверно, бродил Ч. по окружающим переулкам и все пытался прокашляться. Однако глухое клокотание в бронхах, скворчание и сип в горле не унимались. И чем дольше он бродил, тем острее было в нем желание вернуться. Вернуться и дослушать.

Словно то, что было начато там, в зале, так грубо отнятое у него по его же, можно сказать, вине, могло еще быть возвращено.

Конечно, можно было и уйти. Уйти было даже легче и проще, чем возвращаться, бездарно прогуляв полконцерта. Уйти – и не видеть больше никогда этой девушки, которой он так мелко навредил, пусть и невольно. Уйти, так и не дослушав Баха в ее замечательном (тут он был уверен) исполнении.

Что же это за жизнь такая, когда хочешь, а не можешь! Другие могут, а ты нет! Им, значит, все, а тебе ничего! Одним, значит, оазис, а другим – пустыня. Одним шампанское, а другим – першение в горле…

Ч. вернулся.

Поднялся по лестнице, смущенно миновав уставившуюся на него с некоторым удивлением контролершу.

Прислушался.

Из-за плотно прикрытой двери доносилось.

О, как из-за нее доносилось! Исполнительница, судя по всему, полностью уже восстановилась после непредвиденного – по вине Ч.

– сбоя и теперь, словно торжествуя, щедро одаривала избранных счастливчиков, которые блаженно прикрывали глаза.

Всех, кроме Ч.

Пожалуй, никогда еще в жизни не слышал он чего-либо подобного.

Такого. Не выразимого словами (да и нужно ли?). Здесь, на этой мраморной сверкающей лестнице, перед закрытой в зал тяжелой дверью, словно выдворенный за проказы школьник, он обретал.

Да, все было там, за стеной, за дверью, в полумраке, глухо и притаенно, почти только угадываемое, так что приходилось сильно напрягать слух.

Ч. прислушивался.

Да, его место было здесь, за стеной, за дверью, на лестнице. И в горле больше не першило, сухости не было и в помине. Здоровое, свежее горло. Словно издевались над ним. Изгоем он был, отверженным, но только так и обретал.

Ну что тут было делать?!

И нечего было упорствовать! Некоторые даже и этого не имеют, а у него – было. Ему бы как раз радоваться, а не сокрушаться. Может, ему-то и было лучше всех, что он так умел. Из ничего – все. Хотя и под сурдинку. В щелочку…

Все у него было…

КУМИР

Ох, и надоело, если честно! Только и разговоров что про него, про Георгия. Чуть что, сразу Гога.

Брат.

Чей брат, отца или Сашин, не совсем понятно. Иногда казалось, что отца, и тогда ясно, что он Саше – дядя. Иногда, что он все-таки брат Саши, хотя какой-то очень дальний (бывают братья ближние и бывают дальние) – даже и не двоюродный, а так, седьмая вода на киселе. Сын двоюродной тетки Сашиного отца. Саша и незнаком с ним по-настоящему, разве заочно, по фотографиям и, разумеется, по телевизору, где тот часто появляется.

Но родители говорят: брат… "Ты знаешь, что брат поехал в Англию? "

Ну поехал и поехал, ему-то что?

Гога – известный артист. Биографию его Саша, кажется, выучил наизусть: сначала тот работал в театре, снимался в кино, известность мало-помалу росла, а потом пригласили на телевидение, где он теперь ведет разные передачи и считается довольно модным телеведущим. Иногда он выступает и по радио – читает стихи и прозу классиков и современников. Его имя часто мелькает в разных газетах и журналах, о нем пишут, его интервьюируют, снимают для рекламы, даже поздравительную открытку выпустили: он радостно так улыбается с раскинутыми словно для объятия руками.

Действительно, очень популярный, а самое главное, Саша уже не раз сталкивался с людьми, которые буквально тащились от него, не могли пропустить ни одной передачи с его участием, страсть начинала бурлить в их голосе, стоило заговорить о Гоге, даже как-то неловко делалось. Хотя, может, это и нормально – артист есть артист, а если он связан с телевидением, то это еще больше поднимает его статус, поскольку в театр или в кино народ ходит не так чтоб часто – зато " ящик " смотрит каждый день, а некоторые, особенно пенсионеры, просиживают перед ним многие часы. Тут поневоле станешь почти как родственник.

Собственно, все понятно, к тому же Гога не лишен обаяния, даже по-своему очень хорош, хотя далеко не красавец. Есть в нем притягательность, жесты такие самоуверенные, располагающие, голос густой, зычный, может и спеть не хуже какого-нибудь

Киркорова. Но на Сашу почему-то не действует. Ну не находит он в своей душе никакого отклика. Даже, пожалуй, наоборот.

Родительские постоянные разговоры, в которые они всякий раз пытались вовлечь и Сашу, словно он такой же фанат, его раздражали. Родители, конечно, в недоумении: как так, если половина страны млеет от каждого слова и движения Георгия, а он нет, тем более что родственник, пусть даже не брат, но все равно ведь есть общая кровь.

Родители время от времени ходят на его спектакли по контрамаркам и раза два участвовали в телешоу, где тот был ведущим: знойно слепили юпитеры, в зале было много известных людей – артистов, политиков, писателей, – неизгладимое впечатление, а Георгий находился на просцениуме, в центре или на возвышении или ходил по залу с микрофоном, задавал вопросы, улыбался, шутил, и им казалось, что он делает это именно для них. Им улыбается, даже смотрит только на них. И родители, едва только появится возможность (в гостях или еще где-нибудь), обязательно вспомнят: да, Георгий Н-в, между прочим, наш родственник – и все тут же ахают и охают: неужели, надо же! Чуть ли не поздравляют. Всем он нравится, такой талантливый. Никто не пропускает его передач. И потом разговор долго вертится вокруг его персоны, что Сашу выводит из себя.

Родители словно нарочно поддевают сына: а вот ему, дескать, не нравится, будто кому-то есть дело, нравится Гога Саше или не нравится. Но он все равно вынужден невольно оправдываться, хотя много раз давал себе зарок не вступать: не в том дело – не не нравится, а просто он равнодушен. Не действует на него. Тут, однако, все начинают обязательно удивляться: не может быть…

Георгий ведь замечательный, как же это?..

Все всё про него знали, как и родители: кто нынче его жена, где учится дочь, сколько метров квартира и даже что в гостиной у него сделана мраморная стойка, как в баре. Стойка эта почему-то совсем добивала Сашу. В самом деле, зачем мраморная стойка в обычной квартире? Однако всем она почему-то чрезвычайно импонировала, словно в ней был какой-то особый шик, свидетельство таланта и взлета.

Отец время от времени звонит Георгию, сообщает семейные новости, про Сашу в том числе, а больше расспрашивает про успехи. Поэтому родители всегда в курсе его дел – тот же привык, что это его родственники и что они им восхищаются, а восхищение, надо признать, всегда, даже у самых избалованных, имеет свои особые права. Родители знали и жену Гоги (четвертую), и его дочь (от третьей жены), и как дела у каждого, вплоть до того, в какой город недавно летал Гога на гастроли, какое манто приобрела Лера

(жена) и как закончила четверть Люка (дочь). Делами самого Саши они почему-то интересуются гораздо меньше.

Эти умилительные разговоры про Гогу Саша слышит с самого детства. Какой тот умный и талантливый. Как его ценят. Долгое время Саша просто пожимал плечами, когда родители начинали ему про Георгия, а они серьезно обижались на такое его равнодушие.

Да, равнодушен, что ж тут поделать? Он даже находит Георгия несколько вульгарным, тому, на его взгляд, не хватает вкуса, видно, что ломается, жеманничает… И вообще не предмет для разговора.

Чем больше он уклонялся, пряча закипающее раздражение, тем чаще и настойчивей родители затевали какой-нибудь разговор, который непременно касался в какой-то момент и Георгия. Начинался он, положим, с чего-то очень далекого и абсолютно не имевшего никакого отношения к нему и к тому, чем он занимался

(лицедейство – Сашина формулировка), например, с того, что цены растут, все трудней сводить концы с концами (им-то хватает – они непривередливы, им много не нужно), а затем разговор почему-то соскальзывал на Георгия, который процветает, за выступления платят большие деньги (сам признавался), ну и на телевидении перепадает. Выходило так (невольно), что вот Георгий может, а

Саша нет, хотя ему до окончания института еще два года (к тому же он и подрабатывал в одной конторе)…

Вроде как родители сравнивали его и Георгия, даже, возможно, не нарочно, просто у них так получалось, потому что Гога занимал все их мысли. Ну да, кумир, можно сказать. Идол. Саша же ничего не отвечал, а торопился куда-нибудь исчезнуть – в ванную или в туалет, даже если было не нужно. Они же, словно чувствуя его ускользание, его сопротивление, его неприятие, начинали охоту – сюжет должен был быть непременно завершен, а завершен он мог быть исключительно только с его участием. Он должен был выслушать все про Гогу и потом непременно высказаться, пусть даже критически.

– Ты ему просто завидуешь, – как-то заметила мать.

– Ну да, с чего бы? – искренне удивился Саша (закипая).

Однажды он обнаружил на телевизоре в столовой новый портрет

Георгия (по стенам тоже были развешаны) – фотографию в деревянной резной рамочке, на обратной стороне размашистым почерком дарственная надпись: " Дорогим родственникам на добрую память! Любящий Георгий ". Чуть вскинутый мужественный подбородок, холеное телегеничное лицо, уверенное во всеобщей любви, лукаво прищуренные глаза, победительная улыбка…

Прежде этой фотографии вроде не было, а, впрочем, может, и была, но только теперь вот – рамочка. Саша хотел было отойти, однако неожиданно для самого себя задержался: родственник как-никак…

Брат. Правда ведь, успех сногсшибательный, если тебя в рамочку или на стену, чтобы ты все время на виду, – лицо, улыбка, взгляд, поворот головы… Ты где-то там, неведомо где, но в то же время и здесь, и там – везде. Не важно даже, родственник или не родственник. Тем более если не родственник. Может, Саша и впрямь ему завидовал, его успеху? Да нет вроде, не завидовал же он Боярскому, или Гребенщикову, или еще кому-нибудь. Зря мать ему приписывала. Ну нравится им Георгий – и пожалуйста, он-то,

Саша, тут при чем?

Наверно, если присмотреться, Гога действительно был – какой?

Приятное такое лицо, трудно возразить. Звезда. Артисту или телеведущему, тем более известному, трудно быть просто человеком, он уже как бы не принадлежит себе. И лицо его не принадлежит. Верней, так: он принадлежит лицу, а лицо – публике.

И ничего тут не поделаешь. Все тебя узнают, все всё про тебя знают. И постоянно нужно что-то изображать из себя, а когда не изображаешь, то опять же кажется, что изображаешь. Не жизнь, а сцена.

Саша повернул фотографию лицом к стене. Вот… Нет лица. И ничего нет.

В глубине души Саше почему-то казалось, что Георгию абсолютно наплевать на его родителей, – седьмая вода на киселе, досаждают своим поклонением, своими звонками, и без того ведь дел по горло, от них же самих Саша слышит, какой Георгий занятой, как его рвут на части. А тут еще эти звонят, отрывают, навязываются в качестве родственников. Стыдно за них, за родителей, стыдно и жалко их, что они так стелются. Сашу же они упрекают в недостатке родственных чувств – сколько раз говорено, что нужно быть более внимательным к родственникам, пусть даже не самым близким.

Они ему все того же Гогу в пример ставят: вот он – другой, всегда с Новым годом поздравит, не поздравительную открытку пришлет, а позвонит, хотя Саша ни одного звонка от него не слышал.

Как бы ни было, хороший человек. Теплый. А как он замечательно сыграл в фильме Рахматуллина, такой запоминающийся образ! Не случайно его на какую-то там престижную премию выдвинули за лучшую мужскую роль. Вот если бы Саша посмотрел этот фильм, он бы убедился, потому что без души так ни за что не сыграешь. Он просто обязан посмотреть этот фильм, даже не один раз (самому потом захочется), чтобы оценить. У Гоги душа большая, высокой пробы, какая и должна быть у настоящего артиста.

Возражать, опровергать, убеждать в противоположном – бесполезно.

Гога – образцовый во всех отношениях. Артист, родственник, семьянин (четвертая жена, вторая дочь, первый сын остался со второй женой), поэт (выпустил недавно сборник стихов, обещал непременно подарить – при встрече), художник (выставка готовится в Доме кинематографистов) – судьба редко кого так щедро одаривает. " Вася! Скорей сюда, Гогу показывают! " – звонкий, радостный голос матери, поспешные шаркающие шаги отца, скорей, скорей, показывают Гогу, Гога на каком-то там форуме, их замечательный Гога, на мгновение мелькнуло знакомое лицо, но все равно приятно: это ведь их Георгий, Гога…

Брат(чей?).

Фильм Рахматуллина Саша посмотрел. Дважды. В первый раз не понравилось – ничего особенного. Гога играл там пожилого уставшего человека, много пережившего. Архитектор спроектировал роскошное здание – для нового века, однако проект забраковали из-за гнусных интриг соперника, и теперь герой живет воспоминаниями об этом проекте, модернизирует модель, а влюбленная молодая женщина (не жена, которая в отличие от преданной подруги считает его неудачником) кормит его гусиным паштетом, он обожал в детстве гусиный паштет. В общем, пожилой человек постепенно западает в прошлое, но еще способен на глубокое взаимное чувство, которое не дает ему окончательно быть побежденным старостью.

Однако потом Саша почему-то стал часто вспоминать этот фильм, благородного Гогу с седыми волосами и бородкой, который мудрит над макетом уникального здания будущего и вместе с любящей его женщиной мечтает, как они могли бы жить в таком роскошном доме.

Дом был бы во всех отношениях замечательным, так что и люди в нем жили бы только благородные – такое магическое воздействие оказывал бы на них этот городской (а вовсе не деревенский – полемическая нота) дом, потому что окружающее пространство

(заветная идея старого архитектора) определенным образом воспитывает человека. Тот становится лучше и чище.

Саша пошел во второй раз, хотя что-то в нем противилось. То есть, с одной стороны, противилось, с другой, наоборот, подталкивало. Что-то его беспокоило в этом фильме, и даже не столько в фильме, сколько в самом Гоге. То ли в Гоге, то ли в созданном артистом образе. Не поймешь.

После он ходил и думал: что же его так тревожит? И вдруг озарило: Гога ведь давно уже не Гога, а немолодой человек, такой же седой, как и его герой-архитектор. У родителей же получалось, что он чуть ли не ровесник Сашин, ну разве Гога чуть постарше.

То есть брат (а тем более дядя), собственно, мог быть и гораздо старше – так случается, мало ли как складываются людские судьбы, но ведь… И потом в благородном лице седовласого интеллигентного архитектора Саша вдруг уловил действительно нечто родственное, похожее на их породу. У отца тоже был этот тонкий доброжелательный прищур. И ранние Сашины залысины на висках также напоминали Гогины, и рисунок губ (Саша после фильма долго рассматривал ту фотографию на телевизоре), и абрис подбородка, который, впрочем, был скрыт у архитектора интеллигентской бородкой (на фотографии ее не было).

Тут крылось сразу много чего. Саша, если честно, никогда не верил по-настоящему в искренность родительского обожания Гоги, всегда ему мерещилось, что это не просто так, а нарочно, чтобы ему, Саше, что-то доказать, показать, в общем, неведомо что.

Даже досадить. Ну вроде как он, Саша, не такой, какой должен был бы быть по большому счету. Не такой, каким бы хотели его видеть родители. А хотели бы они его видеть таким, как Гога.

И вот теперь вдруг стукнуло в голову, что, возможно, Гога – действительно брат, причем не метафорический, не седьмая вода на киселе, как он думал, а кровный (сводный, кажется, так) – скорей всего сын его, Сашина, отца: у того ведь была в прошлом другая женщина (не мать). Некая романтическая история из отцовской молодости, о чем в семье почти не говорилось, но отец про нее не забыл и мать тоже. Кажется, та женщина жила в другом городе, но ведь и Гога был не москвич, а из какого-то другого города, чуть ли не из Сибири.

Ну да, Гога вполне мог быть его единокровным братом (по отцу), и отец желал, чтобы Саша, не зная тайны, тем не менее полюбил его как родного. Трудно сказать, была ли в курсе этого хитроумного замысла мать, которая, впрочем, в любом начинании поддерживала отца, но даже если и не была, то все равно могла из чисто воспитательных целей или просто из женского восторженного энтузиазма также создавать из Георгия культ. Она могла чисто по-женски (с отцовской подачи) увлечься им как артистом. В общем, ларчик, оказывается, открывался довольно просто. Гога – брат и как настоящий брат вполне был достоин Сашиной любви.

Теперь Саша часто подходил к фотографии на телевизоре (когда родителей не было) и подолгу разглядывал благородное лицо

Георгия, находя в нем все больше симпатичных черт, которых не было у него самого. Вот, например, у Саши чуть приплюснутый, с несколько широковатыми ноздрями нос, а у брата нос прямой, правильный, крылья же носа какой-то особенной, изысканной формы.

И губы, похожие на Сашины, изгибаются чуть насмешливо, но тоже благородно. Саша (подходя к зеркалу) пытался складывать их так же – иногда получалось, иногда нет. Он стал замечать, что часто смотрит как бы взглядом Гоги – чуть прищуриваясь и приподнимая слегка левую бровь. Получалось более солидно и опять же благородно. Как если бы он и сам был артистом. Отец ведь тоже был не без артистической жилки, в молодости даже играл в любительском театре при Доме культуры их завода. Так что и Саше тоже, может, кое-что перепало через гены. Правда, театром он не очень увлекался, но ведь себя никогда по-настоящему не знаешь, мало ли ему еще предстоит открытий.

А вот кино его интересовало больше. И на фильм Рахматуллина он пошел в третий раз, очень уж его завел Гога в роли архитектора.

А может, не давала покоя все та же тайна, которую он почувствовал, посмотрев этот достаточно банальный по сюжету фильм, который только и держался (Саша с этим был полностью согласен) на отличной игре Гоги. Нет, не Гоги – Георгия, не шло как-то имя Гога архитектору, верней, артисту, его роль исполнявшему. Ни архитектору, ни артисту, ни брату, ни даже дяде… Только вот и брат в роли артиста, то есть архитектора, был как бы вовсе и не брат: с седыми волосами и бородкой, любовно склоняющийся над моделью своего здания, трогательный и благородный, скорей уж он был похож… на отца…

Вот!.. Вот где наконец сюжет начинает вливаться в нужное русло.

Вот где близится желанная разгадка странных родственных связей человека по имени Георгий и нашего героя, совершенно затерроризированного его именем и образом.

Ведь Георгий Александрович (Гога)… ну да, ведь он, собственно, мог быть не кем иным, как отцом Саши.

Теперь-то наконец дошло: его родной отец был вовсе не отец, и он, Саша, вовсе не похож на отца, но на Георгия Александровича он точно похож – и рисунок губ, и ранние залысины, и прищур – нет, прищур у него образовался только сейчас, скорей все-таки не прищур, а разрез глаз, да и скулы так же выпирали. Только нос был материн, другой, немного приплюснутый и с широковатыми крыльями, тогда как у Георгия Александровича нос прямой, правильный.

Да ведь и имя Саша – случайно ли? Ведь и отец Георгия, то есть дед Саши (предполагаемый), тоже был Александр, тут намечалось не просто совпадение. Вопрос: знал ли теперешний отец Саши?

Догадывался ли? И знал ли сам Георгий Александрович, которого почему-то выдавали за брата (дядю)?

Вероятно, у матери в молодости была любовная история, закончившаяся появлением его, Саши. Понятное дело, артист, красавец… Наверно, мать и не сказала Георгию (к тому времени они уже скорей всего расстались), что ждет ребенка. И отец

(нынешний) ничего не знал (знает ли теперь, так горячо обожая

Георгия Александровича?). А может быть, отец тоже был поклонником Георгия Александровича и потому с радостью согласился усыновить еще только намечавшегося ребенка, так как любил мать и поклонялся таланту Георгия Александровича.

Ох!..

В конце концов могло быть и так, что именно обожание кумира их и соединило, а брак стал вполне органичным продолжением этой страсти – не столько друг к другу, сколько к третьему, к одухотворившему их взаимное чувство чужому таланту. Страсти, в общем, вполне платонической, во всяком случае, перешедшей в разряд таковой.

Однако даже эти две гипотезы (или три, а то и четыре, поскольку они продолжали ветвиться) не могли удовлетворить Сашу. Теперь уже не Георгий Александрович, а архитектор с седыми волосами и бородкой мерещился ему даже на фотографии, которую он в отсутствие родителей переставлял на свой письменный стол и, готовясь к экзаменам, постоянно обращал к ней свой тоскующий взор, открывая в лице Георгия Александровича все больше родных черт.

В какой-то момент он вдруг даже начинал чувствовать, что это не он, Саша, сидит за письменным столом, а именно Георгий

Александрович, архитектор, артист, телеведущий и т. д. И в телепрограмме на неделю он тщательно выуживал все передачи, где только мог появиться его отец (брат, дядя), а когда подходило время, бежал в другую комнату и включал "ящик ", жадно выискивая родное лицо среди других (не всегда удачно, поскольку не всегда тот был участником), а если передача действительно была с Георгием Александровичем, или фильм, или спектакль, то

Сашу уже точно было не оторвать от телевизора.

Теперь все семейство часто дружно собиралось у голубого экрана и, замерев, следило за любимым артистом, жадно ловило каждое его слово, жест… Чего, правда, Саша напрочь не выносил, так это комментариев родителей, которые любили сопровождать понравившиеся им эпизоды или сцены своими оценками и толкованиями. Или начинали вслух восторгаться, как бы соревнуясь друг с другом, чей восторг окажется больше. Тут он начинал нервничать, злился, а бывало, что и убегал из комнаты, если родители не успокаивались и не замолкали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю