Текст книги "Царевна Софья"
Автор книги: Евгений Карнович
Соавторы: Петр Полежаев,Константин Масальский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 47 страниц)
Отказ, положительный и ясный, выраженный суровым и раздражительным тоном, вконец озадачил Василия Саввича. С полуоткрытым ртом, выпученным недоумевающим взглядом провожал он быстро уходившего царя, а в голове смутно шевелилось: как же быть-то теперь, как с таким ответом воротиться к царевне, да она и на глаза не пустит.
Потом мало-помалу определенные мысли стали складываться в догадливом уме окольничего и появились утешительные соображения: оно, конечно, царь сказал, да мало ли что мальчик в сердцах наговорит, а сделается иначе… Лучше я пойду к Борису Алексеичу, расскажу ему… ведь срам Василия Васильича замарает весь род их боярский. Может, он найдет случай уладить дело…
И окольничий своим степенным шагом пошел отыскивать Бориса Алексеевича Голицына.
Между тем царь входил к своим. Он казался очень взволнованным, и это тотчас угадали обе женщины. Они угадали бы сердцем, если бы даже взгляды их общего, любимца и не метали искр, но ни та, ни другая не показали вида, будто не заметили.
– Ну что потешные? – Первая заговорила мать.
– Мои потешные молодцы. Посмотрела бы ты, матушка, на них. Не то что стрельцы. Да куда стрельцам до них! Они по выправке далеко выше и солдат иноземного строя. А каково стреляют в цель! Знаешь, матушка, нашего конюха Сережку Бухвостова[20]20
Бухвостов числится первым русским солдатом в именах лейб-гвардии Преображенского полка.
[Закрыть], на что был увалень, а посмотри теперь, каким молодцом вышколился. Да как палит: из пяти выстрелов четыре раза в цель. Да мало, ль таких… я не говорю уж об Якишке Воронине иль Гришке Лукине… эти почти с измалолетства у меня в строю… попривыкли… Если Бог будет милостив, так я из своих потешных понаделаю целый строй.
По мере того как говорил царь, неудовольствие исчезало и радость быстро разливалась по оживленным чертам.
– Да, спасибо Бутурлину, спасибо. Я чаял, что без меня в этот месяц они изнеряшились, а вышло, он и вправду принялся за дело.
– Ты будешь еще принимать в потешные?
– Всеконечно.
– Ну а как же стрельцы-то?
– Будут сокращаться, будут отправлять службу по украйнам. Найдется и им дело. Да какие они солдаты – лавошники гулящие.
– Боюсь я, Петруша, твоих затей. Будь осторожен, Стрельцы – нарой буйный, пьяный, своевольный. Проведает твои мысли та, как подговорит их, и подымет она опять смуту. Ты был ребенок, может, не помнишь, как погибли родимые…
– Нет, матушка, помню… все помню, как будто вчера на глазах, – отвечал царь, и все лицо его побледнело и задрожало, как в ту ужасную минуту, когда стоял он подле матери и брата на Красном крыльце перед разъяренными толпами стрельцов, нервно передернулись губы недоброй улыбкой, а в глазах засверкало не гневное, нет, а злобное чувство.
– Теперь времена не прежние, – продолжал он, несколько успокаиваясь, – Не бойся, матушка.
Но материнское сердце сумело скрыть в самом себе всю накипевшую, острым ножом режущую боль, только руки усиленнее принялись за вышивание да голова пониже опустилась к работе. Зачем пугать, может быть, напрасно дорогого сына и больную невестку?
– Да, я было и забыла тебе сказать – был здесь окольничий Нарбеков. Видел ты его?
– Видел. – И царь рассказал о предложении Софьи Алексеевны и своем отказе.
– Петруша, Петруша, напрасно ты так сделал, – говорила умоляющим голосом мать. – Ты знаешь, как близок князь Василий к той… Теперь она озлобится и заведет большую… чует мое сердце.
– Ты забываешь, матушка, мне теперь не десять лет и мы теперь не беззащитны, как тогда. Поверь, она сама остережется. Я совершеннолетний и не уступлю своих прав. А на каком основании она самовластвует?.. Да что с тобой, Дуняша? – Петр заметил бледность жены.
– Ничего… так… пройдет…
– Да она больна, матушка! Пошли за доктором Захаром[21]21
Придворный доктор Захар Гулетлу.
[Закрыть].
– Нет, Петруша, не тревожься, от этой болезни не излечит Захар, а пройдет она сама собой через несколько месяцев, – успокаивала мать, улыбаясь.
– Да чем, чем больна-то она? – нетерпеливо продолжал допрашивать Петр.
– Ну пущай она тебе сама скажет.
Царь подошел к жене, горячо обнял ее и наклонил к ней голову. Авдотья Федоровна, покраснев, шепнула ему на ухо.
Лицо Петра просветлело. Еще крепче он обнял, еще любовнее он поцеловал ее. Новость, сказанная на ухо, отозвалась прямо в сердце. Семнадцатилетний юноша должен был через несколько месяцев войти в новую роль – отца.
Но натура Петра не увлекалась чувствами, не могла ни минуты оставаться без деятельности. Он стал собираться.
– Куда ты? – с мольбой шептала жена.
– Пойду проведать нашего полковника – шибко заболел, сказывал Иван Иваныч.
Долгим взглядом проводила жена мужа, и засветилось в этом взгляде новое, непривычное чувство оскорбленной женщины и будущей матери. Не того ждало ее любящее сердце.
Глава IVВ Преображенском занимались своим делом без интриг и козней; в сознании права там твердо надеялись на будущее и шаг за шагом неуклонно подготовлялись к нему.
Не то было в Москве, у Софьи. Она чувствовала, как каждый день, каждый час приближал неминуемое, решительное столкновение права с узурпаторством, чувствовала опасность своего положения и, не находя у себя никакой твердой основы, жадно бросалась и искала эту основу повсюду. Такое настроение отражалось и у приближенных. Без прочной почвы ум человеческий колеблется, желает опереться где бы то ни было, на что бы то ни было, хотя бы на сверхъестественное незримое содействие.
И вот действительно Софья и ее советники прибегают к чародейству.
В то время славился чародейством какой-то поляк Дмитрий Силин, вызванный Софьей в 1686 году пользовать от глазной болезни царя Ивана Алексеевича. Этот поляк жил несколько лет у Сильвестра Медведева (который сам считался тоже не последним астрологом) и уверял всех в знании им таинственных зелий от различного рода болезней. Ему верили и у него лечились даже такие передовые люди, каков был, например, князь Василий Васильевич Голицын, не имевший, впрочем, кроме мнительности, никакой болезни. Даже сам Силин, призванный к нему, нашел только одну болезнь, которую высказал бесцеремонно: «Любишь ты, князь, чужбинку». Для открытия такой болезни, конечно, не требовалось никаких сверхъестественных знаний..
Уверял еще поляк в своей способности глядеть на солнце и читать в нем будущую судьбу человека. Веря в его таинственное знание, Медведев, по просьбе царевны, просил чародея узнать ее будущее. Два раза Силин ходил на Ивановскую колокольню поглядеть на солнце и оба раза возвращался с неутешительными вестями. «У государей, – рассказывал он, возвращаясь, – царские венцы лежали на головах, у князя Василия Васильевича венец мотался по груди и по спине, а сам князь был темен и ходил колесом; царевна Софья Алексеевна казалась печальной и смущенной, Медведев – темным, а Шакловитый повесил голову». Таковы были предсказания чародея, которому нетрудно было давать такие прорицания, зная от Медведева во всей подробности положение дел и отношения действующих лиц.
По словам поляка, Шакловитый повесил голову, но он был не такая личность, он не мог повесить голову, запугаться и отступить от своей цели. Напротив, не имея за собой никаких путей к отступлению, он верил в себя, верил в царевну, обольщался сам, обольщал и ее блестящими надеждами, которым всегда так верится легко. Царевне он льстил различными панегириками и рисовкой портретов, а себя обеспечивал содействием стрельцов.
Жил у ахтырского полковника Ивана Перекреста домашним учителем некто Ян Богдановский, великий мастер по изготовлению торжественных приветствий. К этому-то мастеру и обратился Федор Леонтьич с просьбой построить великой государыне царевне достойную похвалу.
– А какую же похвалу написать? – спросил недоумевающий педагог.
– А такую похвалу, – разъяснил Федор Леонтьич, – что она, великая государыня, усмирила мятеж, ревнительна к построению монастырей, милостива к людям и премудра.
Педагог согласился, но заметил, что было бы еще лучше, если бы к похвале приложен был портрет царевны, и что это дело возможное, так как у полковника Перекреста имеются две медные доски, на которых изображена ее персона, а в Чернигове живет и мастер Тарасеевич, умеющий искусно печатать.
По распоряжению Шакловитого доски Перекреста были доставлены, но оказались не удовлетворяющими цели, потому что на них персона царевны изображалась не отдельно, а общей с обоими царями. Вследствие этого Тарасеевичу заказано было вырезать на других досках персону царевны одну, окруженную пышную арматурою, наподобие портретов римским императоров в среде курфирстов, и с символами власти.
Тарасеевич принялся за работу, и вскоре им вырезаны были две доски, из которых на одной изображалась царевна Софья в короне, с державою и скипетром и с прописанием вокруг полного царского московского титула: «Софья Алексеевна, Божиею милостью, благочестивейшая и самодержавнейшая великая государыня, царевна и великая княжна всея Великия и Малыя и Белыя России самодержица Московская, Киевская, Владимирская, Новогородская, царевна Казанская, царевна Астраханская, царевна Сибирская, государыня Псковская, великая княжна Смоленская, Тверская, Югорская, Пермская, Вятская, Болгарская и иных, государыня и великая княжна Новгорода низовых земель, Черниговская, Рязанская, Ростовская, Ярославская, Белозерская, Удорская, Обдорская, Кондинская, всея северная страны повелительница и государыня Иверския земли, карталинских и грузинских царей и Кабардинский земли черкесских и горских князей и иных многих государей и земель восточных, и западных, и северных отечественных величеств государыня и наследница и обладательница».
Затем кругом этой надписи вырезаны были аллегорические изображения качеств царевны, как семи даров духа: разума, целомудрия, правды, надежды, благочестия, щедрости и великодушия, предназначенных заменить собой семь курфирстов императорских изображений. Под портретом находились похвальные вирши, в которых царевна приравнивалась по славным делам своим Семирамиде Вавилонской, Елизавете Английской, Пульхерии Греческой и, наконец, высказывалось, что как Россия ни велика, а еще мала в сравнении с мудростью царевны.
На другой доске вырезано было изображение святого мученика Федора Стратилата, окруженное воинской арматурой.
Оттиски с обеих досок печатались на бумаге, тафте, атласе, объяри и расходились в обществе, а для того чтоб «такая же была слава великой государыне и за морем, как в Московском государстве», Шакловитый один из оттисков отослал к амстердамскому бургомистру Витсену с просьбой снять с него копию с переводом виршей на латинский и немецкий языки и разослать по иным землям. Витсен исполнил просьбу, и несколько таких оттисков было доставлено в Москву.
Без всякого сомнения, подобные восхваления нравились тщеславию молодой женщины, но, кроме того, в них скрывалось другое, более практическое основание. Они приучали народ свыкаться с именем Софьи как именем самодержицы русской, приучали смотреть на нее как на достойную государыню, законную наследницу престола, если какая-нибудь случайность доставит ей возможность наследства.
Случайность… но откуда ж могла быть такая случайность? Естественного повода не предвиделось. Здоровье Петра казалось закаленным и прочным, а супружество с молодой, красивой Лопухиной обещало обильное преемство. Но разве не могло возникнуть какое-нибудь непредвиденное, случайное обстоятельство или, лучше сказать, разве нельзя подготовить это обстоятельство?.. С подготовкой требовалось спешить… Скоро могло появиться потомство у Петра, тогда дело усложнялось… Ум царевны и предприимчивость худородного окольничего – надежные факторы.
И вот бывший думный дьяк призывает к себе и не раз преданного ему стрельца Филиппа Сапогова и научает: «Как пойдет куда царь Петр в поход, так брось ты на пути его ручную гранату аль, крадучись, положи ее в потешные сани, а если и это не удастся, так зажги несколько дворов в Преображенском, а когда царь, по обычаю, выйдет тушить, так тут в общей суматохе можно его и принять».
У Филиппа Сапогова недоставало, однако ж, силы ни отказать решительно начальнику, ни исполнить его поручение. Так и проходило время.
За неудавшейся попыткой одиночной случайности оставалось более верное средство – действовать массой, как это и удалось пять лет тому назад. Необходимо было возбудить стрельцов против партии медведихи и в общей смуте достигнуть вполне своей цели. Возбудить же можно было угрозой злых умыслов царицы. Софья Алексеевна понимала это и приводила в исполнение с обычной своей энергией.
– Зачинает царица с братьями своими и с Борисом Голицыным против меня бунт, да и патриарх, вместо того чтоб унимать, только мутит да потакает им, – лично говорила царевна нескольким надежным стрельцам, призванным ночью к Спасу на Сенях.
Стрельцы молчали, но бывший подьячий поддержал царевну:
– А для чего бы, государыня, Льва Нарышкина и Голицына не принять? Можно бы принять и царицу – не велик ее род, ходила в Смоленске в лаптях!
Как худородный подьячий, Шакловитый не мог в душе своей не придавать особенного значения знатности рода и не видеть в худородности обстоятельства, значительно облегчающего мятеж.
Несмотря, однако ж, на вызов начальника, стрельцы не вызывались принять и уклонялись от прямого участия.
– Жаль мне их (Нарышкина, Бориса Голицына и Наталью Кирилловну), – ответила царевна, обращаясь к стрельцам, – они и так Богом убиты.
– Как изволишь, государыня, так и делай; воля твоя, – говорили стрельцы, расходясь по домам.
Угрозы и застращивания злыми умыслами нарышкинского двора действовали плохо, оказывалась необходимость принимать более сильные средства: разжигать дурные инстинкты. Средство опасное, но время шло, а с каждым днем. Опасность для царевны увеличивалась.
Такими опасными средствами было вино и грабеж.
И начали преданные начальнику стрелецкие урядники зазывать сборища, поить вином, раздражать и манить золотыми прибытками.
– Вы теперь нуждаетесь да голодуете, – внушал стрельцам Кузьма Гладкий, – вот будет ярмонка, и станете вы боярские домы и лавки торговых людей грабить и прибытки их дуванить. Вот на Рязанском подворье у боярина Ивана Васильича Бутурлина хранится шестьдесят цепей серебряных, мы их разделим и в клад церковный положим. Да и что нам стоять за Нарышкинских, – продолжал он, – царь с ума спился, только тешится да играет, не то что наша царевна… она непрестанно Бога молит.
Не обошли и патриарха, авторитетством своей пастырской власти стоявшего за законность.
– Какой он учитель, – говорил о патриархе Гладкий, – не велит после аминя кланяться, доберусь же я до его пестрой рясы и уличу его. Вот только получу тетрадки от старца Сильвестра.
Задавшись или, вернее сказать, всецело поглотившись замыслами против нарышкинской партии, как сама царевна, так и близкие ей люди не доверяли противникам, были убеждены в таких умыслах у сторонников Петра. Под этим убеждением царевна постоянно уклонялась от личных свиданий с Петром, а когда эти свидания становились необходимостью, то всегда окружала себя надежной стражей.
Так, во время посещения царевною Преображенского, еще 1 августа 1688 года, по случаю водоосвящения на Яузе ее провожал значительный отряд вооруженных стрельцов. Размещая этот отряд, Шакловитый часть его поставил на кормовом дворе в самом Преображенском, а часть разместил в рощах и оврагах кругом села. При этом он отдавал такой приказ отрядным начальникам Филиппу Сапогову и пятисотенному Нифонту Чулошникову:
– Слушайте, если учинится в хоромах крик, так вы будьте готовы и бейте всех, кого вам будут подавать из хором.
Затем, обращаясь к денщикам своим – стрельцам Стремянного полка Федору Турке, Михайле Капранову и Ивану Троицкому, говорил:
– Когда на меня кинутся, рубите всех кого ни попало и дайте тотчас же весть всем остальным, спрятанным в оврагах и лесах.
Дело обошлось, однако ж, одним пустым страхом. Никакого покушения не было.
В таком напряженном положении находились обе партии. Взаимное раздражение их доходило до крайних пределов, и для открытого разрыва, для явной борьбы недоставало только какого-нибудь более или менее крупного случая, этот случай выдался 8 июля 1689 года. С этого рокового дня, в особенности с возвращения князя Василия Васильича из Крымского похода, развязка драмы шла с ускоренной быстротой.
Небо покрыто светло-серым покровом не густо слоистых облаков; дождя не было, да и нельзя было ожидать его, но зато не было и удушливого июльского зноя. Колокола гудели в Москве, и народ всякого сословия и звания толпами валил к Кремлю на крестный ход в день праздника явления Казанской Богоматери.
По обычаю, в Успенском соборе служил литургию сам патриарх Иоаким при многочисленном стечении народа и в присутствии всего царского семейства: обоих царей, цариц и царевен. Литургия кончилась скорее обыкновенного, так как предстояло еще идти с иконами и хоругвями в Казанский собор на Красную площадь. По окончании обедни богомольцы стали поднимать кресты, иконы, и в числе первых царевна Софья Алексеевна приняла к себе икону «О Тебе радуется».
Прежде царевны никогда не участвовали в ходах, и такая выходка, выводившая женщину из тени и ставившая ее на ровную стать с мужчиной, как явное доказательство стремления царевны, раздражило молодого Петра.
– Неприлично тебе, сестра, идти с нами в крестный ход, искони женщины не участвовали в торжествах, – сказал Петр, останавливая сестру.
– Я знаю и без твоего указу, что мне прилично, – гордо отвечала царевна и с образом пошла вперед.
Вспыхнул молодой царь, вышел из церкви, отошел к стороне и махнул рукой конюшему. Подвели лошадь, и, вскочив в седло, он быстро поскакал в Коломенское.
Ссора брата с сестрой не осталась незамеченной. Она была подхвачена на лету, переходила от одного к другому с различными прибавлениями и прикрасами. На этот раз общественное мнение становилось на сторону царя – защитника старины.
– Зазорно девице из царского рода ходить во всевиденье всех, – говорили одни.
– Быть недоброму, – говорили другие, подметившие злобные взгляды, какими обменялись между собою брат и сестра..
Это было первое явное столкновение.
«Он хочет не только лишить меня власти, а по-прежнему запереть в терем. Нет, этого не будет. Я или он – пьяный конюх, а место для нас обоих тесно», – подумала царевна и решилась действовать.
Глава V– Васенька, светик ты мой ненаглядный! – говорила Софья Алексеевна, обнимая и горячо целуя князя Василия. – Желанный ты мой! Сколько трудов ты безмерных понес для меня, драгоценного здравия своего не жалеючи.
Обнимала царевна возвратившегося из второго Крымского похода своего первого друга и оберегателя князя Голицына, неустанно обнимала его, целовала и в очи, и в лоб, и в уста, но как-то порывисты и суетливы были эти ласки, и не было в них того, что так ясно сказывалось и без слов, без всякого напуска в прежних ее ласках.
Прошел год, как князь уехал победительствовать над агарянами в Крым, добывать себе лавровых венков и вечной благодарности от отечества. Год этот прошел не бесследно для женского сердца. Крепко кручинилась царевна, проводив своего друга в опасный путь, много пролила слез на ночное изголовье, страстно молилась о его спасении, обходя богомольем пешком окрестные монастыри, но время лучший и верный врач. Мало-помалу слезы становились менее обильными, резкая боль в сердце сменилась тупою и тихою грустью, а жаркие молитвы все чаще и чаще обрывались думами и вопросами другого рода. Образ князя бледнел, и чаще вставал из-за него другой образ – более красивый, бьющий жизнью и энергией, манивший долгими наслаждениями. И вот прежняя рознь в характерах и взглядах, забытая было в первое время разлуки с князем, выдвигалась определеннее и отодвигала прежнее счастье, хоть и вечно милое, в безвозвратно прошедшее.
Молодое, еще не изжившее сердце не может довольствоваться переживанием канувшего в вечность, оно жадно пользуется настоящим, неудержимо стремясь, все вперед, все дальше и дальше. А тут еще разрослись и окрепли иные стремления, не совсем ладившиеся с прежними, и эти-то стремления поддерживались, а может, и подсказывались новым образом. И вот, незаметно для самой себя, царевна постепенно отшатывалась от прошедшего и отдавалась новому чувству.
Частые, неизбежные отношения царевны и дьяка – видного Шакловитого – невольно породили между ними короткость, перешедшую в тесную связь их общих интересов и материальной потребности жизни. От нового сближения побледнел образ князя как дорогого для сердца, но не побледнел этот образ как человека необходимого, человека думы, человека – опоры ее общественного положения. Да и не без борьбы совершилась перемена в чувствах царевны. Часто описывая крымскому другу все новости дня и величая его нежными словами[22]22
Доказательствам близких отношений царевны Софьи Алексеевны с князем Василием Голицыным служит сохранившаяся их переписка. Вот одно из этих писем: «Свет мой братец Васенька, здравствуй, батюшка мой, на многие лета и паки здравствуй Божиею и пресвятые Богородицы и твоим разумом и счастием, победив агаряны… и мне, свет мой, веры не имеется, што ты к нам возвратитца тогда веры пойму, как увижю в объятиях своих тебя, света моего. А что, свет мой, пишешь, штобы я помолилась, будто я верна, грешная, пред Богом и недостойна, однако же дерзаю надеяться на его благоутробие, аще и грешная. Ей всегда того прошю, штобы света моего в радости видеть. Посем, здравствуй, свет мой, о Христе на веки неищетные».
[Закрыть], она упрекала себя за измену, маскировала, пыталась обманывать сама себя, но упреки и раскаяние скорее могут убить окончательно отлетающую жизнь, но не вдохнуть.
В таком положении застал молодую женщину приезд бывшего любимца.
– Ах, касатик ты мой дорогой! Сколько натерпелась я без тебя, стосковалась как! – продолжала царевна, а между тем внутри ее шептало: «Как переменился он… – где белизна и атласность облика… загорелость, черствость, шероховатость… глаза какие-то стали отцветшие, а вон и складки появились у глаз и у рта… совсем обрюзг».
– Дорогая моя, – отвечал на ласковые речи князь, внимательно всматриваясь из-под полуопущенных глаз в самую глубь души любимой женщины, – спасибо тебе за ласку да за память. Не забывала ты меня цыдулами.
– И что ты, Васенька, денно и нощно молила пресвятую Матерь Божию за здравие твое, за одоление агарян окаянных.
– Ну, верно, молитвы твои, милая царевна, не дошли до Господа. Трудности превеликие приходилось преодолеватъ от самой натуры, от врагов, да и от своих тайных недоброжелателей. Не, того чаял, отправляючись в поход.
– Что делать, Васенька. И так заслуги твои великие.
– Какие ж, царевна? Не вижу я их. Народу погублено много, а авантажа нет.
– Какого ж еще авантажа надо? Мир заключен почетный, страх нагнан на врагов, а пленных сколько воротил с неволи!
Князь не отвечал и только горько улыбнулся.
– И все так думают, все восхваляют твое усердие безмерное, – продолжала успокаивать царевна.
– Все? Полно, так ли? Не обманывай понапрасну и себя, и меня.
– Все, все, решительно все. Токмо вот у врагов наших общих ропот да козни. Ну да ведь ты знаешь, из злобы на меня.
– Азот, кстати, царевна, скажи мне: как ты с братьями и с мачехой? Я хоть и получал от тебя вести, да все как-то выходило темно.
– Не хотелось мне тебя, Васенька, огорчать только что с приезду твоего нашими делами, да сам заговорил. Старая с сыном живет в Преображенском, женила его на Дуньке Лопухиной – думала остепенить. Да где тут его Остепенишь! Слышала я, будто и жену-то бросил совсем. С озорниками живмя живет, пьянствует, беззаконничает, срам на все наше государство.
– А брат Борис ведь при нем? Чего он смотрит?
– Борис твой и сам пьет горькую, да и то сказать, разве тот послушает кого, когда и мать, и жену не слушает. Вот всю нынешнюю весну, почитай, на Переяславском в мастеровые записался, с холопьями топором рубил. Царское ли это дело? Какому примеру поучается, какое будет уважение к нему? Да вот сам увидишь.
– А из родовитых кто к нему ближе? Чаю, забрали Лопухинские?
– Нет, не слышно. Он больше к подлому народу. Жену-то жаль. Вот Федя… Федор… – поспешила поправиться правительница, невольно смутившись, – рассказывают, будто беременна…
– Какой Федор?
– Леонтьич… Шакловитый, стрелецкий начальник, ближний твой человек, ты мне и привел его.
– Как не знать, самый задушевный благоприятель мой. Не оставлял меня и в Крыму. Спасибо. – В тоне князя просвечивала сквозь обычную мягкость будто горькая ирония, которую не могла не заметить и молодая женщина.
– А как я тебя, Васенька, ждала! Кажется, все глаза проглядела, – начала царевна, круто обрывая прежний разговор. – . Подарок тебе приготовила, сейчас принесу.
Софья Алексеевна вышла в спальню и вынесла оттуда сверток, тщательно завернутый в тафту.
Князь развернул сверток: это был его портрет с виршами сочинения самой царевны. Он прочитал:
«Камо бежиши, воине избранный!
Многажды славне, честию венчанный,
Трудов сицевых и воинской брани
Вечно ты славы дотекше, престани.
Не ты, но образ князя преславного
Во всяких странах, зде начертанного,
Отныне будет славою сияти,
Честь Голицынов везде прославляти».
– Спасибо, ненаглядная царевна, за презент. Дорог он моему сердцу, – говорил князь Василий, горячо целуя молодую женщину, – только будь же добра до конца и подари мне свое изображение.
– Да у меня… Вася… У меня… нет, так чтоб схожего…
– Как нет? А мастер Тарасеевич достаточно изобразил твою персону.
– Но понравилось мне, Вася, его изображение, да и мало их было… я, кажется, велела уничтожить…
– Не уничтожили их, царевна, а разослали по иностранным землям, а не токмо у себя дома.
– Если разослали иль раздавали, так без моего ведома, Вася, а для тебя я велю вновь изобразить.
– Не трудись, царевна, зачем? Есть у меня… прислали мне в Крым твое-то изображение, и немало я скорбел там… Скажи мне только по правде: кто изображен на другой стороне твоей персоны…
– Будто не знаешь, Васенька, не узнал эмблемы московской…
– Эмблему-то московскую я знаю, да не признал ее в изображении. Эмблема московская – святой великомученик Георгий, а изображен, кажется, Федор Стратилат.
– Будто забыл, Вася, ведь святой Георгий убил змия, пожиравшего…
– Правда твоя, но Георгий убил его копием, как и обозначается в эмблеме, а в твоем изображении убиение мечом, как приписывается Федору Евхаитскому.
– Не домекнулась я тогда, не обратила внимания. Чудно мне, что и ты так принимаешь…
– Эх, царевна, царевна… знаю я все, все, что здесь без меня творилось… Дурные люди тебя наущают, напрасно ты их приблизила к себе и слушала…
– Князь Василий! Я не ребенок. Знаю я, куда иду, и тех, кто меня окружает. Умею отличить людей мне истинно преданных от фальшивых, – горячо заговорила молодая женщина, но вслед же за тем в голосе ее новая перемена, и опять зазвучала в нем прежняя заискивающая нежность. Она продолжала:
– Что это, Вася, за беседа такая странная, первая после твоего возвращения. Верно, тебе наговорили лихие люди незнай чего… Вот отдохнешь, увидишь сам. Ты всегда был мне единственным другом и будешь им… Раздражен ты, вижу я. Отдохни и приходи ко мне. Мне нужно с тобой о многом…
– Отдохнуть мне нужно, правда твоя, царевна, только поможет ли отдых? Прощай, дорогая моя! Когда и где свидимся – Бог весть… Надоедать тебе не буду… да и не к чему…
И князь как-то странно, с несвойственной торопливостью, поцеловав руку правительнице, вышел.
Тупым взглядом проводила бывшего любимца царевна Софья Алексеевна и долго стояла, точно застывшая. Проснулось ли в ней прежнее чувство или только боль, с какою провожается прощальный привет навсегда отлетевшему прошедшему? Трудно анализировать человеческое сердце, а женское в особенности.
Ожидала она его – вот он воротится… нельзя же так вдруг все порвать, все, что так крепко, так неразрывно связывало их так долго. Но он не воротился, и последний звук его шагов, каких-то неровных, постепенно стихал и наконец совершенно замолк в коридорах.
Почти бессознательно перешла молодая женщина в соседний покой, где ожидал ее сидевший бесцеремонно бывший дьяк Шакловитый.
– Что, милая, видела его? Что он? – забрасывал вопросами дьяк.
– Ничего… – странно протянула она.
– Ну, так я и ожидал… от князя и ожидать нечего… зяблое дерево… – говорил, успокаивая царевну, Федор Леонтьич, – если б и знал он… да куда ему знать…
– Знает он, Федя, все знает, хоть и не сказал он мне этого прямо, да вижу я, чувствую это, Федя… Потеряла я его… Теперь один ты у меня остался Из ближних и преданных стоять за меня, – продолжала молодая женщина, порывисто обхватывая руками шею любимца, слезы обильными струями бороздили встревоженное лицо и падали на дорогой парчовый кафтан красивого дьяка.
– Полно, моя милая, ненаглядная, не бойся ты его. Слабый он человек, и не любил он тебя никогда. Обойдемся и без него. Может, и лучше еще… не будет помехой…
Ошеломленным и разбитым вышел князь Василий Васильевич из терема царского и пошел без цели, не понимая, куда и зачем он идет. Странное явление переживал он.
Давно, много лет назад судьба связала его с царевной. Не страстное и неодолимое чувство увлекало его тогда – нет, скорее тщеславие, гордость, самодовольствие обладать-сердцем молодой девушки, если и не особенно красивой, то высоко стоящей положением, умом и образованием. Но годы шли, и привязанность князя крепла. Ум царевны сумел закрепить за собой влияние, постепенно и совершенно незаметно для самого князя она делалась для него все более и более необходимее и дороже.
До какой степени укоренилась привязанность в его сердце – в первый раз высказалось князю во время первого Крымского похода, но еще более и еще больнее во время второго.
Огорченный неудачным ходом военных операций, общей разладицей, подозрительным отношением союзника-гетмана, он искал отрады в письмах царевны, выдвинутого и облагодетельствованного им Шакловитого и других доброжелателей. И тут у него в первый раз шевельнулось сомнение. Каким резким холодом сказалась фальшь в ласковых речах царевны! Почему и отчего? Он и сам не понимал. Было ли это от необъяснимого провидения чувства или от темных намеков благоприятелей? Ему так неудержимо захотелось бросить все и скакать туда, к ней… опасность потерять которую обратила, по-видимому, спокойную привязанность в страсть.
Но бросить было нельзя. Не было лица, которому Можно было бы сдать такое важное поручение; громадное, неустроенное сбродное войско, при возникших кознях и раздорах начальников могло погибнуть, и возложить на него ответственность за сотни тысяч душ. Предстояло одно средство: кончить войну во что бы то ни стало, хоть и не с выгодой, хоть по крайней, мере без большого позора. И вот князь ухватился за первый попавшийся случай и завязал переговоры о мире. Долго, бесконечно долго тянулись эти переговоры, но он упорно держался за них, как будто то был единственный исход. Он понимал, что такая ничем не объяснимая жажда мира могла объясняться оскорбительно для него самого, его трусостью, неспособностью и, наконец, подкупом. Ему все равно, лишь бы скорее.
Наконец мир заключен, и князь поскакал в Москву, а по приезде туда – к царевне.
Расстроенным и потерянным шел князь Василий по улицам московским от Софьи Алексеевны. Ни одной определенной мысли в голове, только чувство боли, будто оборвалось что-то и порвалось такое, от чего и жить казалось лишним, и цели никакой не оставалось.