355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богат » Чувства и вещи » Текст книги (страница 1)
Чувства и вещи
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:00

Текст книги "Чувства и вещи"


Автор книги: Евгений Богат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Евгений Михайлович Богат
ЧУВСТВА И ВЕЩИ

Глава первая
СОПРИКОСНОВЕНИЕ С ЧУДОМ
Старинная игрушка. Кибернетика и Г. X. Андерсен. Тоска западных мыслителей по средним векам.
Дневник Ивана Филиппчука. «Вечер безумных идей»


1

«…Пишет Вам Арбузов В. Д., учитель физики, мне тридцать четыре, работаю в сельской школе…

В книге Макса Борна „Эволюция и сущность атомного века“ я нашел мысль, которая не дает мне покоя: раньше зарю новой исторической эпохи люди, по-видимому, не замечали, потому что жизнь текла медленно, без резких перемен. И вот я подумал о том, до чего же удивительно время, в которое довелось жить мне: мир меняется настолько быстро, что не успеваешь осознать, осмыслить новизну. Ищу сейчас книги, рассказывающие о воздействии научно-технической революции на духовный мир человека. Особенно беспокоит меня вопрос: может ли личность в век „могущества вещей“ уберечь себя от обеднения чувств; что думаете об этом Вы?»



«Начал писать Вам о чувствах и вещах, увидел: получается целая книга, но все равно она для меня письмо – к Вам, к тем, кого волнуют те же, что и Вас, мысли…»

Давным-давно, на рубеже столетий, появилась в России дорогая и редкая детская игрушка. Называлась она «Панорама» и подробно описана в мемуарах, рисующих уклад жизни первого десятилетия XX века. Я заимствую рассказ о ней из воспоминаний Анастасии Ивановны Цветаевой, дочери известного ученого, создавшего в Москве Музей изобразительных искусств, женщины и самой по себе замечательной по уму, культуре, разносторонней одаренности. Она переписывалась с А. М. Горьким, жила у него на Капри, сохранила для потомства ряд подробностей великодушного отношения писателя к людям.

«Панорама, – рассказывает А. И. Цветаева – большой… полированный ящик. С торца в доску вправлена огромная лупа, диаметром вершка в три. На двух третях верхней крышки – шарниры, подымающие и опускающие последнюю ее треть; она стоит под острым углом, и на внутренней ее стороне – зеркало (это – когда надо дать картинам панорамы „день“). Задняя стенка ящика – тоже на шарнирах. Она опускается плашмя на стол – тогда, пока еще не вставили картину, видно огромную лампу, а верхнюю крышку с зеркалом наглухо закрывают (это – когда надо картинам панорамы дать „ночь“). Картины – двойные: в них на поверхности сияет день – небеса, города, пейзаж; и в них, на подклеенных сзади темных глубинах папиросных бумаг и потайных темных штрихах под кругом светящейся (на фоне зажженной лампы) прозрачной луны, – цветет ночь, горит над старинными городами иллюминация, стоят в иностранных парках дамы в робронах и старинные мужчины, все в черном, в цилиндрах. В этих картинах – их несколько полных коробок, – живет весь Теодор Гофман и какие-то из героев Андерсена. Каждая картина приклеена на легкую узкую черную деревянную рамку, и сзади – не по-русски – название. Когда берешь ее в руки (но мама сейчас же отбирает) – в руках волшебно-легко, нет веса, как во сне. Но разве расскажешь трезво о панораме, в которой жили чужие страны…»

Читателей может удивить, что книгу, задуманную под впечатлением письма учителя физики В. Д. Арбузова, желающего узнать, «может ли личность в век могущества вещей уберечь себя от обеднения чувств», я открываю рассказом о детской старинной игрушке. Делаю я это по двум соображениям: во-первых, она ведь тоже вещь, а я постараюсь рассмотреть это понятие в его развитии, усложнении, показать парадоксы и метаморфозы вещей, их «хитрости», игру, для того чтобы помочь побеждать их могущество властью разума, живой силой чувств. Во-вторых, «Панорама» – вещь особая, она помогала человеку уже тогда увидеть мир в иных, чем окружавшая его жизнь, образах и состояниях и после наслаждения новизной вызывала у него любознательность к миру, желание познать его разнообразие. Ее можно было бы, вероятно, поместить где-то между увлекательной книгой и телевизором: показывая жизнь в меняющихся картинах, в осязаемой телесности и объемной яви, она была более «зрима», чем книга, и более таинственна, чем телевизор, передающий изображение мира ярко и четко, с точной, «электронной адекватностью». В утилитарном же смысле для меня эта детская «Панорама» – инструмент исследования большой и сложной темы, очерченной лаконично в письме учителя физики В. Д. Арбузова.

Вообразите, что перед молодым человеком на заре столетия открылся в волшебном зеркале «Панорамы» наш сегодняшний мир телебашен, космодромов, «думающих машин», мир с небом, днем исчерченным перистыми росчерками реактивных самолетов, отражающим по вечерам зарево исполинских городов… А когда «боль изумления» от этого зрелища утихла бы, тот, кому открылось фантастическое видение будущего, возможно, задал бы себе вопрос: что же с человеком стало в этой новой действительности, с его духовным миром, с его чувствами? И если бы перед «Панорамой» оказалось существо думающее, не поверхностно-любознательное, а углубленное в суть вещей, то вопрос этот даже и отвлек бы его, вероятно, от новизны вырисовывающихся в зеркале «Панорамы» состояний мира.

Но самое удивительное в том, что этот же самый вопрос задает молодой человек, живущий сегодня в «фантастическом мире», наблюдающий его не посредством «Панорамы», а непосредственно в яви, ставшей уже будничной, но не утратившей от этого острой новизны.

И вот полагаю, что если бы тот, на заре столетия у «Панорамы», догадался бы чудом (ведь и вещь-то чудесная!), что потомки его, живущие в этой фантастической до неправдоподобности действительности, тревожатся одинаковой с ним мыслью о постоянстве или изменчивости человеческих чувств, об их зависимости от развития науки и техники, об этических ценностях в переломную эпоху, то это вызвало бы у него гордость за человека, который в бурно меняющемся мире не может отвлечься от бессмертного сократовского совета «познать самого себя». И он понял бы, что человек не утратил самого первоначально-бесценного: беспокойного интереса к собственному нравственному миру и ответственности за него перед настоящим и будущим, желания понять лучшее в себе, чтобы оно стало достоянием человечества.

Сейчас выходят интересные исследования: «Шекспир в меняющемся мире», «Брейгель в меняющемся мире», «Гете в меняющемся мире». Эти исследования обнажают в образах великих художников недряхлеющее, неподвластное старению, показывают созвучие их мыслей и чувств особенностям нашей эпохи. Эти исследования показывают, что и Шекспир, и Брейгель, и Гете – наши живые современники.

Английские литературоведы-марксисты делают остроумную попытку «устами Шекспира» ответить на вопрос, волнующий сегодня всех мыслящих людей Земли: куда ведет человечество научно-техническая революция? Этот ответ, доносящийся к нам из далекого века, ответ чисто шекспировский – не только по мысли, но и строго текстуально, – остро социален. Его логика утверждает: отношения человека и техники целиком зависят от экономической структуры общества, от той основной силы, которая одушевляет его развитие. Для общества, основанного на частной собственности, это, как известно, капитал, деньги. Шекспир писал в «Тимоне Афинском»:

 
Тут золота довольно для того,
Чтоб сделать все чернейшее – белейшим,
Все гнусное – прекрасным, всякий грех —
Правдивостью, все низкое – высоким,
Трусливого – отважным храбрецом,
А старика – и молодым и свежим!
 

Эти строки любил Маркс, он их цитирует в «Экономическо-философских рукописях 1844 года», отмечая свойство денег превращать «верность в измену, любовь в ненависть, ненависть в любовь, добродетель в порок, порок в добродетель, раба в господина, господина в раба, глупость в ум, ум в глупость». Маркс пишет, что деньги «осуществляют братание невозможностей».

И вот сегодня в мире частной собственности можно наблюдать новое великое «братание невозможностей»: человеческий гений, заключенный в новейших достижениях науки и техники, и дегуманизация социальной и личной жизни оказались парадоксально соединенными, как «ум и глупость, добродетель и порок». Наше время – эпоха научно-технической революции – добавило к классическому шекспировскому перечню – НТР и нравственное одичание. Эти невозможности в мире капитала побратались тоже с помощью денег. Цель НТР в буржуазном обществе – не развитие человека, человеческой силы, а новые баснословные прибыли…

Шекспир в сегодняшнем меняющемся мире выступает в защиту мыслящего, творческого человека и созданной им фантастической техники, несмотря на то, что в его эпоху не было этого многозначного парадоксального союза – человек и техника. Но в эпоху Шекспира уже были достаточно могущественными деньги – та сила, которая в формах порой «романтических» и «возвышенных», неизвестных простодушному шестнадцатому веку, оказывает в сегодняшнем буржуазном обществе определяющее воздействие на судьбы НТР.

Но идеологи этого общества склонны видеть «братание невозможностей» не в формуле «великий ум и великая безнравственность», а в формуле «человек и техника».

Подобная точка зрения не нова и не оригинальна. Ее блестяще опровергал Маркс, когда писал в «Капитале»: «Не подлежит сомнению, что машины сами по себе не ответственны за то, что они „освобождают рабочего от жизненных средств“». Не ответственна и научно-техническая революция за бездуховность жизни на Западе, за наркоманию, самоубийства, вакханалию секса. Это по-прежнему – лишь в новых, колоссальных масштабах – ворожит алхимия, а точнее, антиалхимия (золото – в олово!) денег, капитала.

Шекспир в меняющемся мире…

Мир меняется не только технологически, но и социально. И это делает «очеловечение» техники, рождение в ней человеческого содержания, реальностью. В мире, освобожденном от деспотии частной собственности, от тирании капитала, успехи научно-технической революции в органическом соединении с достижениями социальной действительности, одушевленной коммунистическими идеалами, станут – и становятся уже – реальным условием гармонического развития человека, его духовной жизни, плодотворного самопознания и творческого раскрытия.

Но вернемся к письму учителя физики в сельской школе Арбузова. Он задал вопрос: «Я – в меняющемся мире?» И, да извинят меня бессмертные и почитатели их, он кажется мне не менее важным, чем «Шекспир…», «Брейгель…» или «Гете…» (разве не говорит он о богатстве духовной жизни и плодотворном самопознании, которые научно-техническая революция в наших социальных условиях лишь углубляет?).

Что изменилось во мне в сопоставлении с людьми минувших эпох? Что осталось неизменным? Доступна ли мне любовь, которую испытывают герои Шекспира? Возможна ли для меня великая сосредоточенность на тайнах мира и человека, которой отмечены мысли и сердце Гете? Эти вопросы «трезвым» реалистам могут показаться детскими, не имеющими ни малейшего отношения к тем четким, будничным, неотложным делам, которыми заполнено наше «обыденное» существование. Но опыт убеждает, что от ответа на них зависит наше понимание смысла жизни, высших целей человеческого существования, а стало быть, и состояние будничных, земных, казалось бы, бесконечно далеких от «философских тонкостей» дел.

Эту книгу можно было бы назвать и не «Чувства и вещи», а «Ты в меняющемся мире». Я начну ее рассказом о людях, которые непосредственно общаются с самым таинственным и новым в сегодняшней действительности, с самым существенным чудом техники – с «думающими» машинами, рассказом об их руках и об их духовном мире.

2

Руки эти казались мне чудом. В них не было ничего удивительного, если отвлечься от того, что они делают, – обыкновенные, рабочие, широковатые в кости, с тяжелыми пальцами, отполированными металлом до темного блеска. В автобусе, передавая деньги, и вчера, и сегодня я видел руки, похожие на эти…

И вот ощущение чуда. Эти руки делают детали математической быстродействующей машины – элементы ее памяти, имитирующей черты жизни, может быть самого «таинственного острова» мыслящей материи.

Голос моего собеседника – тихий, удивленный голос человека, осязающего что-то новое, сложное.

– Что меня особенно волнует?.. – рассказывает он. – Волнуют новые металлы, их странность. Раньше я имел дело со сталью. Металл чистосердечный. А теперь? – Он понизил голос почти до шепота. – Альфинол… Слышали? И тому подобные… Возможности у них большие, но характер сложный. Обманывают иногда… Не понимаете? Объясню. Вы литератор, ваш материал… – помолчав, подумав, – слова! Не чернила же и бумага… Вот если бы они изменились: будто бы те же на вид, на слух, а углубишься – иные… А?

Раньше, читая о том, что «химические диковины» становятся «рабочими элементами», я не задумывался, что означает это для рабочего человека, для его рук. Наивная параллель моего собеседника открыла это мне с ошеломляющей ясностью: если бы в самом деле в «старых добрых словах» обнажались новые смысловые грани, открылась игра неисследованных оттенков, появилась еще большая «странность», чем сейчас, «странность», делающая одержимыми сегодняшних физиков и электроников! И не постепенно, по ступеням столетий, а в течение одной человеческой жизни… Видимо, не один писатель сломал бы в отчаянии стило.

От этой фантастической мысли мне еще больше передалось ощущение новизны, неисследованности земли, на которой живет и работает мой собеседник.

– Слышал я, – улыбнулся он, – что будто бы начали синтезировать белок. Это вам не металл, даже новый… – посмотрел на меня с веселой хитринкой старого мастерового.

И тут я подумал о том, что этот человек, московский рабочий Алексей Иванович Кузнецов, сорок лет назад начинал на вагоноремонтном в Сокольниках: там трамваи латали.

Трамвай – и память математической машины. Это – то же, что динозавр и… Архимед. Живой материи понадобились миллионы лет, чтобы совершить путь от динозавра к Архимеду. Рождались океаны; формировались горы; разливались в небе новые галактики.

– Алексеи Иванович, – говорю я, – а вычислительная машина, то сложное, что в ней совершается не вызывает ли это у вас ощущения чего-то загадочного? То, что может она переводить с языка на язык, доказывать теоремы, играть в шахматы или шашки?..

– Да, думает он над моими словами. – Да Вызывает…

И опять думает, теперь уже молча, без улыбки. Лицо строгое, торжественное, точно отстраняющее собеседника. В эту минуту он похож на старинного мастера; вот в детских книгах об истории и красоте человеческих ремесел можно увидеть их портреты – ювелиров, литейщиков, часовщиков, каменщиков – людей, углубленных в мастерство, в его таинство.

И это торжественное, «старинное» лицо уводит мою память в узкую, как шпага, улочку Праги. Несколько лет назад возвращались мы с международной ярмарки в Брно – журналисты из разных стран; путь наш лежал через Прагу, и чехи захотели показать нам достопримечательности города. Уже под вечер мы вошли в эту странную улочку, улочку-музей воссоздающую архитектуру, быт, самое атмосферу эпохи старинных мастеров. Мы заглядывали в их сумрачные жилища, видели таинственные фигуры за работой, у колыбели, за ужином, темную утварь тяжелую бедную мебель и дивные плоды их искусства.

После XIII века современный город казался фантастическим видением. И вот по дороге в гостиницу разгорелся полусерьезный, полушутливый беспорядочный и суматошный спор о том, богаче ли духовно старинные мастера современных рабочих – спор о влиянии техники на человека.

Сторонники старины говорили об утрате тайн искусства, о вырождении индивидуальных особенностей мастерства, о том, что рабочий сегодня не создает целостно чудесных вещей, он лишь слепой исполнитель, имеющий дело с элементарными частицами могущественной индустрии. «Великий соблазн техники» – соблазн не думать…

С лица Кузнецова сошла строгость, губы подобрели.

– Я говорил вам сейчас о материалах, но ведь и степень точности новая, – опять терпеливо повел он меня за собой в сердцевину мастерства. – Микроны. Я ночь сегодня не спал…

– Вам тяжело?

– Тяжело? – Он пожал плечами, поскучнел, точно человек, которого не поняли или поняли поверхностно, мелко. Усмехнулся с явным вызовом. – Я в Феодосии отдыхал в декабре. Ветер большой подул, окна запечатали. А я ухожу на гору – сижу и радуюсь. Море вижу… «Вам не тяжело?» – «Нет, доктор, мне тяжело у запечатанного окна». Вы думаете, если ночь не спал…

Мне стало не по себе: я понял, что совершил бестактность. Я подумал: его руки кажутся мне чудом, но дальше рук я не вижу.

И откровенно высказал ему это.

– Сидим мы с вами третий час, беседуем обстоятельно, а вы были и остались для меня человеком с секретом.

– А! – отозвался он, чем-то обрадованный. – Вот! И я это чувствую часто. Понимаете? – Он остро посмотрел вокруг. – Видите – телевизор. Раньше сижу и живу тем, что на экране, – изображением. А сейчас думаю и о том, что за экраном, там… Теперь я в любой вещи вижу секрет. И мне раскрыть его хочется. Это и на работе. Вернешься домой – думаешь, читаешь… А на рассвете поднимет тебя что-то; сядешь за стол. Жена засмеется: «Заколдовал!» А колдовство мое невинное: эскизы рисую.

– А читаете что?

– Электронику… Автоматику… Опять электронику… Образование-то у меня несовременное. Довоенное у меня образование – семь классов.

– А не технику?..

Он улыбнулся мечтательно:

– Старинные книги люблю. Неймайра «Историю Земли», Ранке «Человек», Тимирязева «Жизнь растении», Мечникова «Этюды оптимизма». – И со вздохом блаженства: – Особенно Брема… – По-детски восторженно: – О рыбах, о бабочках… Это тоже мир больших возможностей. Куколка становится бабочкой…

Я посмотрел в окно, освещенное большими вечереющими облаками, и мысленно увидел, как ночью он идет к столу, чертит, потом ходит по комнате, читает Брема, опять «колдует»…

Куколка становится бабочкой.

Утром мне рассказали, что мой вчерашний собеседник нашел остроумную механическую замену человеческим пальцам на обработке миниатюрных деталей. Через несколько дней Алексей Иванович охотно объяснил мне действие этой машинки (наверное тоже долго была «куколкой»). И заговорил о том, что волнует его, видимо, давно.

– Как вы думаете, исчезнет совершенно ручная работа, когда они, – кивнул в сторону завода, – машины эти, будут делать еще более умные машины… А? Я не о тяжелой или о нудной – этой я сам лютый враг. Я об иной работе. Хорошо бы уже сейчас на заводах-автоматах открыть экспериментальные мастерские, чтобы рабочие в них колдовали, мастерили… Руки увядать не должны. Без них и голова увянет. Вы пишете или на машинке стучите? Пишете… Ну вот, не можете меня не понять, Вы и через сто лет будете писать. Рукой… А я через сто лет, – улыбка удовлетворения, – тоже буду руками?..

С Антроповым я познакомился по совету Кузнецова. Алексей Иванович, заметив, что я записываю его мысли, возмутился:

– Ну зачем? Лучше побеседуйте с Александром Владимировичем Антроповым. Его называют у нас академиком. Вы войдите на завод со словами: «Мне нужен академик», – и вас поведут к Антропову…

– Академик? – лукаво посмеиваясь, удивился Антропов. – Что-то не слышал… Гм… Зовут меня иначе. Если вы народные шутки собираете, открою: «Лучший в мире». Посчастливилось мне сочинить в технике одну вещь. Назвали ее – «Лучшая в мире». Вот и пошло…

– А вещь не заслуживала того?

– Почему же, – ответил он с веселой уверенностью. – Думаю – хороша. И народ тоже одобряет. Но моей заслуги в этом не вижу. Счастье? Да. А заслуга – тех, кто искал до меня. Вы идете утром в лес… А из лесу ваши товарищи с пустыми корзинами. «Искали там, искали тут – не нашли». Вы поворачиваете в третье место, и улыбается вам большой боровик. Тяжелый, смуглый… Кто его нашел? Вы или они? Заслуга ваша в том, что вы не раздавили его сапогом. Поздравляют, однако, вас, а те, кто с пустыми корзинками, топчутся в стороне.

Ту же мысль (разумеется, в иных терминах) высказывает известный английский кибернетик Эшби, утверждая, что человек может решить большую задачу, лишь воспринимая из мира широкую информацию, в том числе опыт окружающих людей, которые и наделяют его после успеха исключительным талантом.

В шутку я обратил внимание Александра Владимировича на это совпадение мнений. Потом рассказал ему о книге Эшби «Введение в кибернетику», о том что ко второй ее части – «Разнообразие» – автор поставил эпиграфом строки из волшебной истории Андерсена о солдате, который, побывав в подземелье, полном сокровищ, нашел там старое огниво и потом, попав в нищету, случайно узнал его чудодейственную силу…

Антропов записал: «Эшби. Введение…»

– Я эти книги уважаю. Меня самого кибернетика возвысила. А Андерсена, конечно, читал не раз. Но наши русские сказки удивляют меня больше: шире они. Помню я их без числа. В разруху мальчишкой рассказывал их по ночам в детдоме. «Конек-Горбунок» заменял хлеб…

Есть сказки, построенные на смене удивлений. Не успевает герой – и мы с ним – ахнуть, как рождается новое диво. Нечто подобное я испытывал сейчас. Мне рассказали, что вот-вот выходит второй раз книга Антропова «Советы расточнику». В редакции многотиражки показали ее первое издание. Я раскрыл; на заглавном листе – доброе напутствие местному журналисту и ниже – видимо, о себе – четко написанная пушкинская строка: «Лета к суровой прозе клонят…» По соседству с сухим современно-техническим названием она слепила (не найду иного слова): будто в лицо ударил сноп лучей. «Не удивляйтесь, – заметил работник редакции. – Пушкин – это любимое его. Да… он и сам пишет стихи».

– Писал, – уточнил Антропов. – И стихи собственные люблю, хотя поэт и непризнанный.

Позже я узнал, тоже случайно, что он сам делал рисунки к этой книге – изящно-точные чертежи, изображения машин, их частей.

– Рисовать люблю, – сощурился он. – Помню, в детстве на уроке математики учителя нарисовал – портрет, достойный кисти Репина.

– А математику не любили?

– Не любил математику? – удивился он. – Я и сейчас вычисляю сам…

Вычисления Антропова – это не высшая математика, но алгебра.

Рассказали мне, что он усердный читатель технической литературы. Сам же Антропов, когда об этом зашла речь, внушительно дополнил: «И романы люблю, потолще: Золя, Гюго, Дюма, Бальзака, Толстого…»

«Любитель толстых романов» возглавляет на заводе общество изобретателей и рационализаторов. И сам изобретает – постоянно.

– Дело легкое, – шутит он. – Чехов молодой говорил: если надо, понатужусь и дам мелочишек. Вот и я, если надо…

Старые мастера, рабочие Московского завода счетно-аналитических машин Кузнецов и Антропов. Был бы я ваятелем, первого изобразил бы в камне, торжественно, а Антропова – по-коненковски, в дереве, и уж постарался бы, чтобы ни один «лукавый сучок» не потерялся, чтобы сама фактура – если даже лицо нахмурено – смеялась, лучилась.

Но несмотря на «пластическое различие», я ощущаю в них глубокое родство – родство людей, поднимающихся на большую гору. И понимаю, чего им стоил подъем: помню ржавые железки в мастерских ФЗУ 30-х годов. Они учились в 20-х… Но одолели, взошли, и это, говоря словами Антропова, «не мое и не твое чудо… Шире намного…».

С особенным чувством я узнал о любви Антропова к астрономии. По-моему, это не может не волновать: кажется, у человека и минуты нет, не насыщенной земными делами, а вот же находит, и не одну для раздумий о космосе. А может быть, нужно это для успеха именно земных дел? Не случайно же ученые многие земные загадки разгадали по спектру далеких созвездий.

Однажды Антропов открыл мне сам, что больше Гюго и Золя любит книги о мироздании.

– Читать и раздумывать…

Потом мы заговорили о математических машинах, и я напомнил Александру Владимировичу слова оброненные несколько дней назад: «Кибернетика меня возвысила».

– Не делайте из меня академика, – рассмеялся он. – Я рабочий и думал о самом обыкновенном. Возвысила, потому что в руки идет новизна. – И тише, серьезнее: – Я ее, вычислительную машину, через мое удивление понимаю…

Во времена Ньютона и Лейбница часы были для философов и, может быть, для самых искусных и умных часовщиков не только сложнейшим механизмом но и вещественным образом вселенной – с ее соразмерностью частей, гармонией.

Я подумал, что для Антропова, возможно математическая машина – метафора мироздания: рукотворная модель бесконечности, полной загадок, неоткрытых галактик. И ощутил первоначальную силу старинного слова – руко-творная.

Сотворенная руками…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю