355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Осетров » Живая древняя Русь. Книга для учащихся » Текст книги (страница 3)
Живая древняя Русь. Книга для учащихся
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:15

Текст книги "Живая древняя Русь. Книга для учащихся"


Автор книги: Евгений Осетров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Возвеличение солнца мы находим в плаче Ярославны, когда тоскующая на городской стене одинокая женщина поочередно обращается с причитаниями к природным стихиям. К верховному языческому божеству тоскующая княгиня обращается с таинственными словами: „Светлое и тресветлое слънце!“ Исследователи проводят параллель с образом-метафорой, встречающейся в знаменитом тогда сборнике – „Шестодневе“ Иоанна Экзарха болгарского, где говорится: „Тремя светы сияюще“. „Интересно отметить, – пишет Б. В. Сапунов, – что Ярославна призывает на помощь не персонифицированных богов официального пантеона Владимира, а тех народных богов, которым „отай“ молились русские люди еще в течение нескольких столетий после принятия христианства. Ярославна обращалась не к Хорсу или Даждьбогу, а прямо к Солнцу“. В плаче – непосредственное смешение старой и новой веры. Ярославна не столько молит, сколько упрекает Солнце, которое всем тепло и красно, но только не милостиво к Игореву войску.

В последний раз мы встречаемся в произведении с Солнцем – радостно светящимся на небе, торжествующим вместе с градами и странами по поводу возвращения Игоря.

Автор показал нам Солнце так, как воспринимали его герои в предчувствии горя, в пору бедствий и в радости. Отношение к Солнцу соединило в себе чувство Вселенной и чувство Земли, неразделимо связанные между собой.

* * *

Если Солнце – могучее и, скорее, милостивое божество, то образ Ветра или Ветров носит, пожалуй, враждебный характер. После того как Русская земля оказалась за холмом, первое, что встречает в поле „Олегово храброе гнездо“, – это ветры, внуки Стрибога, которые веют с моря стрелами на Игоревы полки. Дальше следует сцена окружения воинов половцами, и получается, что первыми действие открывают ветры. Не потому ли Ярославна, начиная доверительный разговор с природными стихиями, высказав мечту о том, что она утрет князю „кровавыя раны“, тотчас же обращается к Ветру-ветриле с тягостными упреками? Они – эти упреки – звучат довольно резко, и если к Реке и Солнцу высказываются просьбы, то смысл речей к Ветру сводится к вопросу: „Чему, господине, насильно вееши?“ В плаче проступает в этом месте его заклинательная сторона. В магических народных формулах обращения к ветру или его упоминание довольно часты: „На море на Океане… живут три брата, три ветра – один северный, другой восточный третий западный“. Заговоры были связаны с наиболее древней верой в силу и могущество слова.

Поэтическое же „ветрило“ издавна на Руси употреблялось в смысле „парус“. В этом живом значении оно бытовало еще в начале девятнадцатого века. Вспомним стихи Жуковского: „Не белеет ли ветрило, не плывут ли корабли?“ По-видимому, в разговорной речи в двенадцатом веке ветер – сильный и порывистый – еще можно было называть ветрилом, хотя не исключено, что мы имеем дело с необычайным словоупотреблением, художественным переосмыслением. Разговорная речь знает употребление слова „ветер“ и в смысле буря, непогода, ураган. Про степняков еще в минувшем веке говорили: „Киргиз в степи и ветер“, то есть скроется, не найдешь.

Единственно безразличное, не окрашенное чувственным отношением – в разговоре Игоря с Донцом – упоминание ветра в смысле воздуха.

В остальных случаях ветер – неуправляемая стихия – не приносит героям ничего хорошего.

* * *

Заметное место в „Слове“ отведено воде, волнам, струям, рекам, большим и малым озерам, болотным топям, водоплавающей дичи, морю, речным и морским берегам. Отношение к воде совсем иное, чем к ветру. Устная языческая традиция, как известно, разделяла воду на живую и мертвую, могущую оживить и умертвить; мертвая вода сращивает части изрубленного человека или коря, живая вода затем их оживляет – этот мотив постоянно проходит в волшебных сказках. Вода может обратить человека в животное; отогнать нечистые силы, возвратить молодость и зрение; залить огонь и утопить врагов – отношение к ней полно манящей колдовской таинственности. Вода могущественна, но надо уметь ее скрытой силой пользоваться, иначе – беда.

Заветная цель Игоря – „испити шеломомь Дону“. Об этом пламенно говорит князь в начале похода. Почти буквально повторяют фразу бояре-советники, истолковывая сон Святослава Киевского. Слава же последнего по поэме покоится на том, что, наступив на землю Половецкую, он действовал как богатырь эпоса. Святослав не только притоптал холмы и яруги, но – это говорит о его волшебной силе – взмутил реки, иссушил потоки и озера. Но даже этот былинный подвиг отходит на второй план перед исполинской силой и могуществом Всеволода Большое Гнездо. Под стать ему только Галицкий Осмомысл, что затворил железными полками ворота Дунаю. Там, где заходит речь об отношении героев к воде, Автор не жалеет поэтических преувеличений.

Реки разливаются не только силой, но и дружелюбием или враждебностью к героям. Каяла-река, текущая в половецком пространстве, – на ее дно после поражения Игоря погрузилось русское золото, то есть богатство. Споры о названии реки Каялы носят затяжной характер. Реки с таким названием встречаются в тюркской топонимике. Исследователи же в последнее время все чаще склоняются к мысли, что название метафорично, что Каяла происходит от глагола „каяти“, то есть река покаяния, печали, скорби. В поэтической ткани произведения название, несомненно, связано с горечью, болью поражения, с несчастьем. Каяла – предчувствие-предугадание Калки, где, согласно былинной памяти, погибли русские богатыри.

Наиболее любимые реки в народе всегда величались в песнях уважительно и торжественно – Волга-матушка, наш батюшка тихий Дон, Дунай свет Иванович… Волны в них не просто волны, – они наполнены отцовскими и материнскими слезами. Среди всех южных рек Автор, естественно, выделил Днепр – путь из варяг в греки, Ярославна недаром проникновенно говорит: „О, Днепре Словутицю!“ Примечательно, что если упоминаемый Ярославной Дунай выглядит сугубо символично (он – только большая, всем известная река. Дунай расположен далеко в стороне от Игоревых путей, и лететь по нему – значит уклониться далеко в сторону), то картина Днепра верна в географическом и в историческом плане: „Ты пробилъ еси каменныя горы сквозе землю Половецкую. Ты лелеялъ еси на себе Святославли насады до плъку Кобякова“. За этими сокровенными, полными силы словами – ревущие днепровские пороги и воинская цепочка быстрых ладей, несущихся навстречу опасности. Разница в отношении Автора к Дунаю и Днепру очевидна и может быть объяснена только тем, что для киевлянина Дунай – воспоминанье, дорогое, историческое, но все-таки далекое. Днепр же – постоянно перед глазами, быть может, и образы „Слова“ родились под всплески днепровских волн. Упомянуть же Дунай было Ярославне необходимо – ведь это река ее детства.

Диалог Донца с Игорем – лирическое отступление в эпизоде бегства князя. Смысл его в противопоставлении доброй и приветливой реки другой реке – недоброй, злой и коварной. Речь идет о Донце и Стугне… Донец, видя в этом веселье для Русской земли, спасает Игоря, лелея князя на волнах, стеля ему зеленую траву на песчаных берегах, одевая его теплыми туманами под сенью зеленых деревьев. Все на привольном речном просторе готово служить беглецу, все стремится беречь его от опасности. Донец стережет Игоря гоголем на воде, чайками на струях, утками в воздухе. Таков портрет Донца, обладающего живыми и привлекательными чертами. В каждом слове здесь слышится непосредственный голос степного охотника, привыкшего бродить по речным поймам, знающего их шумное пернатое царство. Поэту хорошо известно, что гоголь – чуткая птица и, заслышав самые отдаленные шаги, она своим взлетом предупредит об опасности.

Добро и зло по средневековым представлениям – свет и тьма, – они никогда не смешиваются, являя собой резкие противоположности. Поэтому доброму Донцу противостоит река Стугна, жадно пожирающая чужие ручьи и потоки, расширяющаяся к устью. Здесь автор воспроизводит в лаконичной форме летописный рассказ о гибели юноши-князя Ростислава, переправлявшегося через Стугну вместе с Владимиром Мономахом. Как и князь Игорь, Мономах и Ростислав спасались от погони. Но если Донец помог Игорю, то Стугна, показав свою „худу струю“, затворила на дне возле темного берега злосчастного юношу Ростислава. Горестно замечает по этому поводу поэт: „Плачется мати Ростиславля по уноши князи Ростиславе. Уныша цветы жалобою, и древо с тугою къ земли преклонилось“.

Примечательно историко-публицистическое размышление писателя Алексея Югова на эту тему: „Стугна была в XI веке рекой пограничной, южным берегом ее владела половецкая орда, а северным – Киевская Русь. И вот, когда Стугна разлилась весною (а Ростислав, по словам летописца, утонул именно в разлив реки, в половодье), то, приняв чужие, то есть с половецкого берега, воды, она стала „чужой по крови“ и предала русского князя“.

Таким образом, две реки – два характера, два портрета, два облика. Автор, проявив глубокое знание событий, исходил из существовавшей „репутации“ рек, из воспоминаний, связанных с походами, стычками на берегах, переправами и сражениями.

Не обойдена в „Слове“ и морская стихия – синё море, рождающее смерчи, посылающее на землю грозы. Именно перед упоминанием моря говорится о том, что „въстала обида… вступила девою“, а затем это загадочное существо плещет лебедиными крыльями на синем море, чтобы потом появиться у самого Дона. Иногда спрашивают: откуда море – ведь действие развертывается в степи, удаленной от бескрайней соленой стихии, в местах, куда даже ветер не доносит влажное морское дыхание? Не будем забывать, что Автор не хронист. Образ моря постоянно живет в его душе. Он любит синё море, как любили его народные певцы, вспоминавшие о том, как крикнула лебедонька на просторе, как разыгрались белопенные волны…

Такова природа в „Слове“, живущая нераздельной жизнью с героями, действующая в сюжете, создающая фон и пространство, показывающая движение во времени. Во взгляде Автора мы угадываем и любование родными просторами, и доподлинное знание природы – от степной травы, перелетных птах, диковинных зверей до могучих рек и синих морей, смерчей и гроз. Автор глядит на мир полей, рек и гор то взглядом поэта-живописца, то охотника, то воина, то философа-политика.

Как сложилась дальнейшая судьба „Слова о полку Игореве“, когда герои поэмы – один за другим – сошли с исторической арены, когда отшумел могучий Днепр для неведомого нам внука Бояна?

Лучшим свидетельством того, что русские люди не забыли Игореву песнь, служит, на мой взгляд, найденный в прошлом веке памятник литературы тринадцатого столетия – поэтическое „Слово о погибели Русской земли“. Трудно сыскать в отечественной словесности произведения, которые бы так непосредственно перекликались по своему настроению, дополняя друг друга.

Бытовало представление о том, что „Слово о погибели…“ не самостоятельное произведение, а часть, скорее всего – предисловие, вступление к светской биографии Александра Невского. Это утверждение взято под сильное сомнение. Исследователь В. В. Данилов применил следующее метафорическое уподобление: „…если у архитектора возникла идея здания в коринфском стиле, творчески немыслим для него внезапный скачок к дорийскому стилю, потому что это разрушило бы всю первоначальную идею. „Слово о погибели…“ – это произведение красочное, орнаментированное; если применить к нему архитектурные представления – созданное в коринфском стиле. Житие Александра Невского – произведение менее орнаментированное, это дорический стиль“. Трудно с этим не согласиться.

Найденный в послевоенную пору В. И. Малышевым, неутомимым и удачливым собирателем старинных рукописей, второй список „Слова о погибели…“ восходит к какому-то оригиналу, который буквально повторял то, что было обнаружено X. М. Лопаревым в конце прошлого века. Новонайденный текст слит с житием Александра Невского. Переписчики, по всей вероятности, пользовались сборником, который до нас не дошел. Мы знаем, что под одной обложкой нередко объединялись совершенно разнохарактерные и разновременные произведения. Доказательством, что „Слово о погибели…“ – самостоятельное произведение, наиболее убедительно служат его особенности, его „коринфский стиль“.

Поражает перекличка и внешняя и внутренняя, подспудная, которая существует – при всем лексическом и ритмическом несходстве – между „Словом о погибели…“ и „Словом о полку Игореве“. Нельзя не почувствовать в создателе симфонии-реквиема Русской земле, попавшей в страшную и доселе неслыханную беду, внимательного и памятливого читателя Игоревой песни – он не только ее знает и любит, но и пытается ей подражать.

Образ Русской земли художественным волшебством перенесен из одного произведения в другое. Она – самая любимая и прекрасная, ей отдается весь жар сердца. Но времена изменились. Новое проповедническое – страстное и вдохновенное – слово говорит не о походе, не о полку, а о погибели. Во времена Святослава Киевского всплескала лебедиными крылами Дева Обида. В пору же „Слова о погибели…“ несчастье было всеобщим – лишь до Новгорода, Пскова да редких селений Русского Севера не докатилось нашествие. Если в Игоревой песни звучит энергичный боевой призыв: „Загородите Полю ворота“, то в „Слове о погибели…“ обращение исполнено бесконечной печали: „О светло светлая и украсно украшена земля Руськая! и многыми красотами удивлена еси… А в ты дни болезнь крестияномъ…“

Совпадение одного оборота потрясает. Если в Игоревой песни мы читаем: „от старого Владимира до нынешнего Игоря“, то в „Слове о погибели…“ сказано: „от великого Ярослава и до Володимера, а до нынешнего Ярослава“. Таким образом, очевидно, что автор „Слова о погибели…“ не только построил фразу по образцу Игоревой песни, но и прибег к прямому лексическому заимствованию. Сделано это тоже нарочито, сознательно, обдуманно.

„Слово о погибели…“ – наиболее убедительное свидетельство того, что древнерусские книжники знали „Слово о полку Игореве“. Нельзя также не обратить внимания на ритмическую перекличку произведений.

В тринадцатом веке отозвались – в пору мрачного иноземного владычества – мотивы Игоревой песни, прозвучав для соотечественников воспоминанием о былом могуществе.

И в самом начале четырнадцатого века обнаружились следы жизни „Слова“. Особенно большое значение для подтверждения подлинности, первичности „Слова“ имело открытие в минувшем столетии неутомимым исследователем К. Ф. Калайдовичем приписки к псковскому Апостолу 1307 года, носившей характер слегка переделанной цитаты из поэмы.

У Арсенальной башни Московского Кремля. Современный вид.

Писец Домид, описывая междоусобицу князей Михаила Тверского и Юрия Даниловича, меланхолически заметил: „При сихъ князехъ… сеяшется и ростяше усобицами, гыняше жизнь наша въ князехъ которы и вецы скоротишася человекомъ“. Нет сомнения, что Домид здесь пересказывал выразительнейший период из „Слова“: „Тогда при Олзе Гориславличи сеяшется и растяшеть усобицами, погибашеть жизнь Даждь-божа внука; въ княжихъ крамолахъ веци человекомъ скратишась“. Как видим, сходство разительное! Конечно, Домид не мог вспоминать обитателя языческого Олимпа, но смысл давнего образа передан точно. Для Домида афоризмы „Слова“ были, видимо, настолько привычны, что он воспользовался одним из них для горестной оценки современных ему событий и для осуждения розни князей, и сделал это, кстати сказать, довольно умело.

Находятся и другие следы знакомства древнерусских книжников с Игоревой песнью. Сошлемся, например, на описание битвы в 1514 голу пол Оршей в Псковской летописи или на утраченный список „Моления Даниила Заточника“ с цитатой из „Слова“.

Важнейшие же пути „Слова“ ведут нас к „Задонщине“.

„…Жаворонок птица, красных дней утеха! Взыди под синие небеса, посмотри к сильному граду Москве…“. Поэт помнил о каменном Кремле.

Проникновенно, лирично и возвышенно звучит обращение к одной из самых любимых народом птах, чья мелодия, возвещая пробуждение природы (жаворонки, как известно, поют над первыми луговыми и полевыми проталинами), олицетворяет наступление радостной весенней поры. Испокон в народе говорилось: зяблик к стуже, жаворонок к теплу; существовала и поговорка – весела, как вешний жавороночек. Архаичное, почти забытое определение жаворонка – „вещевременник“, то есть вещающий время. В трепетных словах о „красных дней утехе“, словно вырвавшихся из-под сердца, слышен голос воспевшего Куликовскую битву и ее героев – Софония (или Софрония) Рязанца. Жил Софоний в начале пятнадцатого века, и в рукописях его называют „иереем резанским“, иногда – „брянским боярином“, и являлся, хотя об этом спорят, автором „Похвалы вел. кн. Дмитрию Ивановичу и брату его Володимеру Андреевичу“, более известной под названием „Задонщины“.

Свое произведение Софоний рассматривал как „жалость и похвалу“, то есть он относился к своему созданию так, как к песням на исторические темы их безымянные создатели, скорбевшие о павших в боях воинах и восхвалявшие доблесть живых. Был Софоний патриотом и печалователем за многострадальную Русскую землю…

* * *

В средние века представление об авторстве носило совсем иной характер, чем в новое время. Произведение ценилось тем выше, чем значительнее был духовный или светский авторитет его автора. Старое творение вызывало большее благоговение, нежели недавнее. Так было не только в литературе, но и во всех областях жизни. „Как отцы и деды“ – похвала самая лестная. Андрей Боголюбский, призвав строителей из различных стран, возводил на клязьминском холме „дом Богородицы“, подражая не только формам Софийского храма в Киеве, но и далекого Софийского собора в заморском Царьграде, сопоставляя таким образом стольный Владимир с византийской столицей. Зодчие Андрея Боголюбского были не робкими копиистами, а смелыми творцами, сознательно включавшими в свое творение то, что было создано до них. В свою очередь Москва, пославшая Аристотеля Фиораванти, архитектора и инженера, смотреть, как построен владимирский храм, тем самым высказала желание, чтобы Московский Кремль был украшен собором, напоминавшим тот, в котором испокон веков венчались на царство владимирские князья.

„Свое“ и „чужое“ не разделялось. Не случайно почти все средневековые архитектурные творения остались анонимными. Подобным же образом поступали и книжники. Как, например, возникали новые летописи? Приступив к делу, создатель ощущал себя первоначально переписчиком, составителем, редактором, политиком, дипломатом… Но только включив в создаваемый манускрипт написанное предшественниками, летописец становился наконец автором. Конечно, пристрастно рассказывая о своем князе и событиях своего монастыря или города, книжник включал в свод только то, что отвечало потребностям времени. Так, исследователи отмечают, что в двенадцатом-тринадцатом веках во Владимире были широко использованы южные источники – Киевская великокняжеская летопись и хроника Переяславля Русского. Затем, отредактированная в Ростове Великом, она, совершив путь с берегов озера Неро на Кремлевский холм, легла в основу московского летописания. Чем был более образован, начитан, сведущ писатель, тем чаще обращался он к чужим источникам.

Средневековый монах, вооружившись гусиным пером, нередко считал себя вершителем судеб рукописи.

Софоний жил в совсем иную эпоху, чем певец Игоря. Автор „Задонщины“, воспользовавшись художественной тканью „Слова“, воспевал Куликовскую битву – радостнейшее событие для русских земель, увидевших, как возросли народные силы, созревшие под гнетом монголо-татарского ига. Заимствование было целенаправленным и носило глубоко осознанный, преднамеренный характер. Повесть о горе, поражении, неудаче обернулась вдруг долгожданным творением о том, как „по Русской земле простреся веселье и буйство и вознесеся слава русская над поганых хулою“.

„Задонщина“, воспевавшая долгожданную победу, сразу полюбилась и запомнилась; была же она записана в Кирилло-Белозерском монастыре – крупнейшем очаге просвещения и художественной культуры на Русском Севере – монахом Ефросинием в семидесятых годах пятнадцатого века. Сделана была эта запись в связи с приближением столетия битвы с большими сокращениями и переработками. Но несомненно, Ефросиний владел и каким-то списком, который до нас не дошел. Во всяком случае, в древнейшем списке, которым мы располагаем, было рукой Ефросиния записано: „Писания Сафониа старца рязанца благослови отче“. Есть предположения о том, что монах Софоний происходил из брянских бояр, чей род дал и замечательного героя Куликовской битвы знаменитого богатыря Пересвета-чернеца, который в „Задонщине“ ведет себя как подобает рыцарю-герою: „Поскакивает на своем борзом коне, свистом поле перегороди, и златым доспехом посвечивает“.

Можно было представить, как радовались те, кто, сокрушив ненавистного и коварнейшего врага Руси, слушал названия любимых городов, звучащие поэтически: „Кони ржут на Москве, звенит слава по всей земле Русской! Бубны бьют на Коломне, трубы трубят в Серпухове, чудно стоят стязи у Дону великого… Звонят колоколы вечевые в Великом Новегороде, стоят мужи новгородцы у святой Софии…“

Едва ли нужно говорить, как удачно здесь подражает Софоний певцу Игоря – географические наименования верно обозначали силы, которые противостояли Орде и Мамаю. Москва, Коломна, Серпухов, наконец, Дон – довольно точное обозначение пути, проделанного объединенными силами воинства, ведомого князем Дмитрием. Не сомневаюсь, что где-нибудь – в теремах Московского или Серпуховского белокаменных кремлей, – на княжеском пиру „Задонщина“ звучала с впечатляющей силой.

До нас дошло шесть списков „Задонщины“, самый ранний из них – Кирилло-Белозерский. Волей-неволей рязанский иерей оказался похитителем славы поэта, чтившего Даждьбога, как прародителя русского народа. Никому, разумеется, не было никакого дела до того, что самостоятельных мест в „Задонщине“ не так уж и много, – даже изощренные книжники в ту пору не занимались сравнительной филологией. Теперь же, сопоставляя „Задонщину“ и „Слово“, видно, что художественные открытия Софония нельзя отрицать, они – несомненны, хотя не так-то уж их и много. Прекрасно обращение к жаворонку; найдены красочные метафоры, характеризующие сподвижников Дмитрия Донского, они – соколы, кречеты, белозерские ястребы, летящие за Дон и ударяющие стада гусиные и лебединые, то есть бьющие полчища Мамая; есть в „Задонщине“ и публицистические афоризмы: „Русь одолела рать татарскую на поле Куликовом!“ Или – потерпевшие поражение говорят: „Целовати нам зелена мурава, а на Русь ратию не ходити, а выхода нам у русских князей не прашивати“.

Нельзя принижать литературные достоинства „Задонщины“, открывшей первую страницу московской литературы. Народная поэма вполне достойна славы, которой она пользовалась на протяжении двух столетий – для жизни литературного произведения срок немалый.

Рассматривая „Задонщину“ на фоне зарождавшейся московской литературы среди так называемых памятников Куликовского цикла, академик А. С. Орлов отметил: „Судя по произведениям, посвященным Мамаевщине, московская историческая беллетристика конца XIV – начала XV в. уже была достаточно развитой и по стилю даже разнообразной. Правда, мы здесь не наблюдаем еще большой самостоятельности и оригинальности. Авторы все еще творят „по-вышеписанному“, пользуясь опытом не только владимирских, но и киевских – точнее, южнорусских – своих предшественников. Тем не менее авторы заимствовали не рабски, а уже ловко трансформировали заимствованное и, начав суховатой „летописной“ повестью, возвысились почти до романа“.

Восход солнца на Куликовом поле осветил жизнь исстрадавшихся людей. Начали отстраиваться города и веси. Застучали топоры на пепелищах. Гордостью всей земли стал белокаменный Московский Кремль, отстроенный при Дмитрии Донском. Позднее историки свяжут эти два факта между собой – возникновение мощных стен над Москвой-рекой и битву в устье Непрядвы. Общей направленностью стало стремление к возрождению во всех сферах духовной и материальной жизни. Появляются первые московские святые, составляется их агиография, местные жития мучеников и чудотворцев, возобновляются храмы во владимирской и суздальской землях. Возникает литература в Московском и Тверском княжествах, усердно постигавшая образы и метафоры письменности, существовавшей некогда в Киеве, Чернигове и Владимире. В этой обстановке и родилась „Задонщина“.

* * *

Как видим, и автор „Слова о погибели земли Русской“, и псковитянин Домид, и создатели других произведений, в том числе о Мамаевом побоище, знали поэму об Игоре и охотно прибегали к ее цитированию. В дальнейшем же судьба „Слова“ была загадочной. Б. А. Рыбаков пишет: „Москва в XVI столетии, очевидно, не имела понятия о киевской поэме XII века. Большая работа московских историков эпохи Ивана Грозного, поднявших разнообразные архивы и извлекших множество забытых материалов, не могла порадовать москвичей находкой „Слова о полку Игореве“. Только в сочинении А. М. Курбского „История о великом князе Московском“ есть строки, как будто говорящие о его знакомстве со „Словом“…“. С последним утверждением маститого ученого можно поспорить. Курбский не был единственным читателем Игоревой песни. В знаменитом своде шестнадцатого века „Книге Степенной царского родословия“, вобравшей в себя многие летописи, хронографы, повести и сказания, есть рассказ, как Всеволод Суздальский в 1185 году ходил громить половцев. На самом деле такого похода не было, а Всеволод Большое Гнездо имел совсем другие и весьма важные воинские заслуги. Зачем же была сочинена легенда о походе? Не была ли это попытка перетолковать Игореву песнь, автор которой призывал в 1185 году Всеволода в южные степи? В этом предположении нет ничего невероятного. И. М. Кудрявцев обратил внимание на то, что в грамоте архиепископа новгородского Феодосия к Ивану Грозному встречается выражение – „вооружи свое сердце, наполнися о бозе духа ратного…“. Не свидетельство ли это бытования „Слова“ или „Задоншины“ в шестнадцатом веке?»

Нельзя без чувства живейшей благодарности думать о неутомимых псковских книжниках, последний раз переписавших Игореву песнь, – это они спасли для русской культуры многие бесценные рукописные творения, созданные в городах, разрушенных под ногами кочевых орд.

Е. П. Барсов с горестью писал в конце восьмидесятых годов прошлого столетия: «В области русской исторической науки и литературы за текущее столетие является целая библиология „Слова“; в области искусства нельзя указать ни одного замечательного произведения, относившегося к „Слову“. Всякий более или менее замечательный ученый, литератор, историк, поэт, педагог восхищался этим произведением и стремился сказать о нем свое слово; из среды же художников находится не более двух-трех имен, связанных с воспроизведением этого творения… В настоящее время мы можем указать только на жалкие гравюры, помещенные в иллюстрированных и периодических листах („Нева“, „Сияние“) и в изданиях „Слова“ Гербеля, Алябьева, Погосского. Все эти гравюры в художественном отношении ниже всякой критики».

Барсов был не совсем прав, уничижительно оценивая первых оформителей «Слова». Так, внимания заслуживают иллюстрации Михаила Зичи, появившиеся в свет в 1854 году, в которых художник показал себя «талантливым мастером рисунка». Правда, Барсов оговаривался, что в живописи (наконец-то!) появились «два истинных художника, воплотившие в своих произведениях картины „Слова“, – это Шварц и Васнецов». Следует также напомнить о том, что В. Г. Перов, один из известнейших передвижников, в 1880 году написал картину «Плач Ярославны», которая заслуживает нашего внимания.

В 1880 году Виктор Васнецов завершил свою картину «После побоища Игоря Святославича с половцами», находящуюся ныне в Третьяковской галерее. Возле огромного полотна всегда толпа зрителей, любующихся созданием художника, прочитавшего «Слово» как произведение, в котором угадывается «целый облик народа». На поле лежат храбрые русичи, которые пали в битве за отчий край. Эпическим спокойствием полны прекрасные лица воинов. Луна, словно омытая кровью, поднимается над степным океаном; во всем пейзаже разлито спокойствие, и невольно вспоминаются слова поэта: «Ту кроваваго вина не доста; ту пиръ докончаша храбрии русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю Рускую».

Васнецовское «Побоище» – воплощение народных идеалов и высоких патриотических чувств. Любуясь созданием Васнецова, Репин так оценил его в письме к Стасову: «Для меня – это необыкновенно замечательная, новая и глубокая поэтическая вещь».

Среди истолкователей «Слова» в музыке, на сцене, в живописи, графике, лаковой миниатюре – композитор Александр Бородин, художник Виктор Васнецов, график Владимир Фаворский, палехский миниатюрист Иван Голиков… Работа над «Словом» составила неотъемлемую часть их творческой биографии.

Почти символична встреча Александра Порфирьевича Бородина, композитора, чье творчество отмечено чертами мужества и эпической широты, с песнью Игорева похода. Знаменательно также и то, что обращением к «Слову», оказавшимся счастливым, Бородин был обязан Владимиру Васильевичу Стасову, его душевной, художественной и исторической проницательности. Рождение эпической оперы неотрывно от общественной и музыкальной атмосферы «Могучей кучки», знаменитого Балакиревского кружка, выступавшего в шестидесятых годах прошлого века за искусство национальное, демократическое, народное.

Стасов писал: «…мы везде чувствуем события, действительно реальные, исторические, мы везде встречаем образы живые, дышащие атмосферой Древней Руси, везде имеем перед глазами картины действительной русской местности, русской обстановки, разнообразнейших предметов бытовых, наконец, эпический склад, не имеющий в себе уже ничего чужого, заимствованного, и переносящий наше чувство и воображение в среду древнерусской жизни, понятий и воззрений». Стасов подчеркнул чувство природы, обнаруживаемое в поэме. Стасову принадлежит первый сценарий будущей оперы, который хотя и перерабатывался затем Бородиным, но все же лег в основу произведения.

Александр Бородин, работая над музыкой и либретто, существенно видоизменил стасовский сценарий, стремясь приблизить оперу к тексту произведения, заботясь о том, чтобы передать эпичность Игоревой песни.

Н. К. Рерих. Иноземные гости.

По Стасову, опера, должна была начаться в тереме Ярославны, задумчивой и грустной, ничего не знающей об Игоре, ушедшем в поход. Опера же, как мы знаем, открывается величественной сценой выступления рати Игоря, которого Бородин сделал основным героем. Его образ наиболее полно раскрывается в каватине «Ни сна, ни отдыха измученной душе», ставшей знаменитой. В опере нет «златого слова» Святослава, введены новые герои – князь Владимир Галицкий, гудошники, Кончаковна. Бородин проявил глубокое понимание старого творения, в котором, конечно же, преобладает эпическое настроение, неотрывное от воинского и степного быта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю