Текст книги "О самовоспитании врача"
Автор книги: Евгений Вагнер
Соавторы: Александр Росновский
Жанр:
Медицина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
II. Немного истории
...Тот, кого уже нет, продолжает жить
между нами в своих идеях, в своих делах,
своим примером...
К. А. Тимирязев
Г. Гольбейн Младший. «ДИТЯ»
Вглядитесь хорошенько в эту гравюру из серии рисунков «Образы смерти» знаменитого немецкого художника эпохи Возрождения Гольбейна Младшего (1497– 1543). Сколько безграничного горя выражено на лицах обитателей убогой хижины, из которой костлявая гостья уводит их единственную радость – невинное дитя. И нет никого, кто бы преградил дорогу злой хищнице и (вырвал из ее рук очередную жертву...
Неудивительно, что люди, вступающие в борьбу со смертью, с болезнями – целители, врачи —испокон веков пользовались особым уважением. От них как бы требовали исключительных свойств и норм поведения.
Пожалуй, ни одна профессия не может похвалиться таким обилием письменных документов – наставлений, правил, законоположений и даже... молитв, определявших на протяжении тысячелетий внешние и внутренние качества, а также особенности поведения, которыми должны обладать представители врачебной профессии. Конечно, критерии эти в различные исторические эпохи изменялись. Но суть оставалась неизменной: требования к физическим, моральным и интеллектуальным свойствам врача, а также к его профессиональной ответственности всегда были повышенными.
В «Книге жизни» (Аюрведа), включающей данные о древней медицине Индии, имеется такое наставление, приписываемое знаменитому врачу Сушруте: «Врач, который желает иметь успех в практике, должен быть здоров, опрятен, скромен, терпелив, носить коротко остриженную бороду, старательно вычищенные, обрезанные ногти, белую, надушенную благовониями одежду, выходить из дому не иначе, как с палкой или зонтом, в особенности же избегать болтовни и шуток с женщинами и не садиться на одну кровать с ними. Речь его должна быть тихая, приятная и обнадеживающая. Он должен обладать чистым, сострадательным сердцем, строго правдивым характером, спокойным темпераментом, отличаться величайшей умеренностью и целомудрием, постоянным стремлением делать добро. Хороший врач обязан усиленно посещать и тщательно исследовать больного и не должен быть боязлив и нерешителен...»
В те далекие времена, когда появилось это наставление, существовали и определенные законоположения, регулирующие профессиональную работу врача. По законам Ману за неуспешное лечение больных врачи должны были уплачивать денежные штрафы. В древнем Вавилоне, как можно видеть из клинописного свода законов Хаммурапи (почти две тысячи лет до нашей эры), врач за неудачное лечение (в том числе хирургическое) не только должен был уплатить очень высокий денежный штраф, но и рисковал подвергнуться широко применявшимся в то жестокое время наказаниям в виде отрезания языка или пальцев, вырывания глаз. Впрочем, с большими неприятностями была связана в отдельных случаях врачебная деятельность и в России даже в более близкие эпохи. По свидетельству одного из первых историков русской медицины В. Рихтера, уже в XV столетии два придворных врача «немчин Антон и Леон, родом еврей», были казнены за то, что не исцелили своих пациентов князя Каракучу, царевича Даньярова и сына великого князя Иоанна Иоанновича. (*)
*(См.: В. А. Оппель. История русской хирургии. Вологда, Гос-политиздат, 1923, с. 7.)
Неудивительно, что при таких условиях многие старинные врачи в своих «наставлениях» и «заповедях» охотно призывали на помощь и «высшие» силы. Так, в «Молитве врача» знаменитого еврейского ученого и врача Моисея Маймонида (1134—1204) имеется такое обращение к богу: «...внуши моим больным доверие ко мне и к моему искусству, отгони от одра их всех шарлатанов; если невежды будут бранить и осмеивать меня, пусть любовь к искусству, как панцирь, сделает мой дух неуязвимым, чтобы он твердо стоял за истину, не взирая на звание, внешность и возраст моих врагов; даруй мне, о боже, кротость и терпение с капризными и своенравными больными...» А спустя еще триста лет один из известных врачей позднего средневековья Теофраст Парацельс (1493—1541) писал: «Сила врача – в его сердце, работа его должна руководствоваться богом и освещаться естественным светом и опытностью, величайшая основа лекарства– любовь...» Однако, кроме этих несколько мистических слов, тому же Парацельсу принадлежит и более «земное» наставление: «Врач не смеет быть лицемерным, старой бабой, мучителем, лжецом, легкомысленным, но должен быть праведным человеком...»
Большое влияние на формирование представлений о качествах, которыми должен обладать врач, оказали сочинения, вышедшие из школы величайшего врача древней Эллады Гиппократа (460—377 гг. до н. э.), в первую очередь «Клятва», «Закон», «О враче», «О благоприятном поведении». Содержащиеся в них глубокие мысли и соображения Гиппократа, этого, по выражению И. П. Павлова, гениального наблюдателя человеческих существ, на протяжении многих столетий служили мерилом высоких принципов врачебной профессии и во многом сохранили свое значение и до наших дней.
В представлении Гиппократа идеалом врача являлся врач-мудрец: «...врач-философ равен богу!». «Все, что ищется в мудрости, все это есть и в медицине, а именно: презрение к деньгам, совестливость, скромность, простота в одежде, уважение, суждение, решительность, опрятность, изобилие мыслей, знание всего того, что полезно и необходимо для жизни, отвращение к пороку, отрицание суеверного страха перед богами, божественное превосходство» («О благоприятном поведении»).*
*(В переводе с греческого философ – любящий мудрость. Все цитаты приведены здесь по книге: Гиппократ. Избранные книги. Перевод с греческого. Под редакцией проф. В. И. Руднева, т. 1. М., Гос. издательство биологической и медицинской литературы, 1936.)
Гиппократ высоко оценивал обязанности врача по отношению к больному: «Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство... В какой (бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всего намеренного, несправедливого и пагубного... Что бы я ни увидел или ни услышал касательно жизни людской из того, что не следует когда-либо разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной...» («Клятва»). Гиппократ призывал оказывать помощь больным, независимо от их материального положения: «Если представится случай помочь иностранцу или бедному, то это нужно сделать по преимуществу; ибо там, где есть любовь к человечеству, есть любовь к искусству».
Гиппократ требовал от врача лучших проявлений человеческого характера: «Пусть он также будет по своему нраву человеком прекрасным и добрым и, как таковой, значительным и человеколюбивым. Ибо поспешность и чрезмерная готовность, даже если бывают весьма полезны, презираются... Тот врач, который изливается в смехе и сверх меры весел, считается тяжелым, и этого должно в особенности избегать. Он должен быть справедливым при всех обстоятельствах...» («О враче»).
Положения Гиппократа на протяжении веков были широко известны во врачебном мире, и торжественное обязательство выполнять их стало традиционным в той или другой форме для выпускников большинства европейских университетов. В дореволюционной России оканчивающие медицинские факультеты давали так называемое «Факультетское обещание», полный текст которого помещался на оборотной стороне диплома. Обещание это гласило:
«Принимая с глубокой признательностью даруемые мне наукою права врача и постигая всю важность обязанностей, возлагаемых на меня этим званием, даю обещание в течение всей своей жизниничем не помрачить чести сословия, в которое ныне вступаю. Обещаю во всякое время помогать, по лучшему моему разумению, прибегающим к моему пособию страждущим; свято хранить вверяемые мне семейные тайны и не употреблять во зло оказываемого мне доверия. Обещаю продолжать изучать врачебную науку и способствовать всеми своими силами ее процветанию, сообщая ученому свету все, что открою. Обещаю не заниматься приготовлением и продажей тайных средств. Обещаю быть справедливым к своим сотоварищам– врачам и не оскорблять их личности; однако же, если бы того потребовала польза больного, говорить правду прямо и без лицеприятия. В важных случаях обещаю прибегать к советам врачей, более меня сведущих и опытных, когда же сам буду призван на совещание, буду по совести отдавать справедливость их заслугам и стараниям».
В дореволюционных условиях такого рода «факультетские обещания», «правила поведения», торжественные церемонии, проводившиеся в некоторых странах при вручении диплома, конечно, имели известное значение как своего рода напоминание о врачебном долге. Но в дальнейшей жизни врача им далеко не всегда принадлежала роль вечно сияющей путеводной звезды.
Да это и понятно. В конце концов ведь дело не только в формальном соблюдении определенных положений и установок, а в том, чтобы высокие принципы гуманизма и врачебной ответственности осуществлялись по внутреннему влечению, «по зову сердца»; чтобы они, как у лермонтовского Мцыри, являли
...одной лишь думы власть,
Одну – но пламенную страсть...
И здесь особое значение имеют не слова, даже самые возвышенные, а дела, т. е. жизнь и практическая деятельность врачей, которые обрели счастливый дар полной отдачи себя другим, беззаветного служения любимому делу. История медицины, в том числе и отечественной, запечатлела немало имен таких представителей нашей профессии. Некоторые из них стали уже легендарными. Другие пользовались громкой славой среди своих современников. Наконец, многие незаслуженно преданы забвению. Но так или иначе все они нам дороги тем, что служат живым примером высокого гуманизма, самоотверженного выполнения врачебного долга. Таких людей нельзя забывать.
Вспомним и мы хотя бы двух из таких врачей, жизнь и деятельность которых протекала в резко отличных, трудно сравнимых условиях. Начнем с более далекого нам по времени, имя которого мало известно громадному большинству молодых медиков.*
*(В этом мы могли убедиться, сделав летучий опрос студентов 4-го курса на одной из лекций. Ни один из почти двухсот присутствующих не мог сказать что-либо об этом замечательном гуманисте.)
* * *
В конце тридцатых годов прошлого века от полуэтапа, находившегося на одной из окраин Москвы, несколько раз в неделю отправлялись, звеня цепями, партии заключенных. Им предстоял долгий путь по знаменитой Владимирской дороге в Сибирь.
«Иногда встречные с партиею москвичи, торопливо вынимая подаяние, замечали, что вместе с партиею шел,– нередко много верст,– старик во фраке, с владимирским крестом в петлице, в старых башмаках с пряжками и в чулках, а если это было зимою, то в порыжелых высоких сапогах и в старой волчьей шубе. Но москвичей не удивляла такая встреча. Они знали, что это «Федор Петрович», что это «святой доктор» и «божий человек», как привык звать его народ. Они догадывались, что ему, верно, нужно продлить свою беседу с ссыльными и, быть может, какое-нибудь свое пререкание с их начальством. Они знали, что нужды этих людей и предстоящие им на долгом пути трудности не были ему чужды ни в каком отношении».*
*(Цитаты эти взяты из замечательного очерка А. Ф. Кони «Федор Петрович Гааз» (Собр. соч., т. 5. М., «Юридическая литература», 1968). Наше дальнейшее изложение полностью основано на этой работе, автором которой является не врач, а видный судебный деятель дореволюционной России второй половины прошлого столетия. В медицинской печати деятельность «святого доктора» освещена очень мало.)
Этот старик был главный врач московских тюремных больниц Фридрих Иосиф Гааз – «Федор Петрович», как называла его «вся Москва». И в первую очередь бедные, обездоленные, «несчастные» ее обитатели, для которых Ф. П. Гааз был своим, близким, народным доктором.
Популярность его среди населения была огромна. Один из современников рассказывал, что, когда он сказал первому попавшемуся извозчику: «Вези в Полицейскую больницу». – «Значит, в гаазовскую»,– заметил тот, садясь на облучок. – «А ты разве знаешь доктора Гааза?»– «Да как же Федора Петровича не знать: вся Москва его знает. Он помогает бедным и заведует тюрьмами».
Особенно популярен был Ф. П. Гааз в мире «отверженных». Арестованные любили его, «как бога», верили ему и даже сложили про него поговорку: «У Гааза – нет отказа». Характерен в этой связи почти легендарный, но достоверный, по утверждению А. Ф. Кони, рассказ:
«В морозную зимнюю ночь он (Гааз) должен был отправиться к бедняку-больному. Не имев терпения дождаться своего старого и кропотливого кучера Егора и не встретив извозчика, он шел торопливо, когда был остановлен в глухом и темном переулке несколькими грабителями, взявшимися за его старую волчью шубу... Ссылаясь на холод и старость, Гааз просил оставить ему шубу, говоря, что он может простудиться и умереть, а у него на руках много больных, и притом бедных, которым нужна его помощь. Ответ грабителей и их дальнейшие внушительные угрозы понятны. «Если вам так плохо, что вы пошли на такое дело,– сказал им тогда старик,– то придите за шубой ко мне, я велю ее вам отдать или прислать, если скажете – куда, и не бойтесь меня, я вас не выдам; зовут меня доктором Гаазом, и живу я в больнице, в Малом Казенном переулке... а теперь пустите меня, мне надо к больному...» – «Батюшка, Федор Петрович,– отвечали ему неожиданные собеседники,– да ты бы так и сказал, кто ты! Да кто ж тебя тронет – да иди себе с богом! Если позволишь, мы тебя проводим...»
Ф. П. Гааз (1780—1853) родился в небольшом городке возле Кельна. Медицинское образование получил в Вене, где работал под руководством известного в то время офтальмолога профессора А. Шмидта.
Случайно призванный к заболевшему русскому вельможе Репнину, Гааз с успехом его вылечил и, послушавшись уговоров своего благодарного пациента, отправился вместе с ним в Россию и с 1802 года поселился в Москве.
В Москве Федор Петрович быстро приобрел репутацию отличного специалиста и гуманного, отзывчивого врача. Имея обширную частную практику, он безотказно помогал неимущим больным, систематически посещал ряд московских больниц и «богоугодных заведений», неизменно пользуясь любовью и признательностью обиженных судьбой людей.
В период наполеоновского нашествия Гааз был призван в действующую армию, дошел до Парижа. Выйдя после окончания войны в отставку, он вернулся в ставшую ему второй родиной Москву.
К тому времени Федор Петрович стал одним из самых видных врачей древней русской столицы. Его постоянно приглашали на консультации, к нему приезжали советоваться издалека. Несмотря на полное отсутствие корысти, он, в силу своего положения, стал обладателем значительных средств, приобрел дом в Москве, имение в подмосковном селе Тишки, где устроил суконную фабрику. По тогдашней моде, Гааз выезжал к больным в карете, на четырех белых лошадях цугом... В общем, вел образ жизни серьезного, обеспеченного и всеми уважаемого врача.
И вот к этому, известному своим душевным благородством и добротой, человеку в 1828 году обратился московский генерал-губернатор князь Д. В. Голицын (по тому времени на редкость гуманный и культурный администратор) с предложением войти в состав организованного по его настоянию губернского «попечительного о тюрьмах комитета».*
*(Это было второе, после Петербурга, отделение утвержденного еще в 1818 году Александром I «попечительного о тюрьмах общества» – организации, первоначально имевшей чисто филантропический характер, но затем получившей и некоторые административные права. Наличие таких прав открывало известные возможности активного воздействия на жестокие тюремные «порядки» того времени.)
Гааз горячо откликнулся на предложение. С этого времени он, как пишет А. Ф. Кони, «с новой деятельностью начал и новую жизнь».
«Увидав воочию положение тюремного дела, войдя в соприкосновение с арестантами, Федор Петрович, очевидно, испытал сильное душевное потрясение. Мужественная душа его не убоялась, однако, горького однообразия представившихся ему картин... С непоколебимою любовью к людям и к правде вгляделся он в эти картины и с упорной горячностью стал трудиться над смягчением их темных сторон. Этому труду и этой любви отдал он все свое время, постепенно перестав жить для себя... Чем дальше шли годы... тем резче изменялись образ и условия жизни Гааза. Быстро исчезли белые лошади и карета, с молотка пошла оставленная |без «хозяйского глаза» и заброшенная суконная фабрика, бесследно продана была недвижимость, обветшал оригинальный костюм, и когда, в 1853 году, пришлось хоронить некогда видного и известного московского врача, обратившегося, по мнению некоторых, в смешного одинокого чудака, то оказалось необходимым сделать это на счет полиции...»
Гааз жил в царствование Николая I, не без основания прозванного Николаем Палкиным, в суровую эпоху крепостничества, народного бесправия, бессмысленной жестокости. Неудивительно, что в таких условиях положение людей, лишенных, нередко без должных оснований, свободы, было ужасным. «За виновным отрицались почти все человеческие права и потребности, больному отказывалось в действительной помощи, несчастному—в участии».
Сделавшись, как член комитета, главным врачом московских тюрем, Гааз с самого начала особое внимание обратил на пересыльную тюрьму, расположенную на Воробьевых горах (теперь Ленинские горы, где высится здание Московского университета).
В эту тюрьму поступали из 24 губерний европейской России арестанты, направляемые в Сибирь и «места не столь отдаленные». Ежегодно число их достигло 6—8, а в отдельные годы 10—11 и даже 18 тысяч. В общем итоге за период с 1827 по 1846 год в одну только Сибирь препровождено через Москву почти 160 тысяч человек, не считая детей, следовавших за родителями.
В пересыльной тюрьме Ф. П. Гааз пришел в соприкосновение со всею массой ссыльных, и картина их физических и нравственных страданий предстала перед ним во всей своей ужасающей наготе.
Прежде всего его до глубины души поразила широко практиковавшаяся тогда система препровождения ссыльных «на пруте». Заключалась эта система в том, что попадавших под ее действие ссыльных как бы нанизывали по 8—10 человек на толстый, железный, длиною в аршин, прут, снабженный специальными наручниками. Прикованные таким образом за одну руку к пруту арестанты, притом различные по возрасту, росту, здоровью, выносливости, насильственно соединялись на все время многодневного пути. *
*(Следование в отдаленные районы Сибири по этапу в то время продолжалось пять с половиной месяцев. )
«Топочась около прута, наступая друг на друга, натирая затекавшие руки наручнями, железо которых невыносимо накалялось под лучами степного солнца и леденило зимою, причиняя раны и отморожения», несчастные ссыльные следовали к месту назначения. Они оставались «на пруте» и во время она, и при отправлении естественных надобностей. Лишь в тех случаях, когда «товарищи по пруту приволокли с собой умирающего или тяжко больного, на которого брань, проклятия и даже побои спутников уже не действуют ободряющим образом», охрана бывала вынуждена на очередном этапном пункте отключать от прута таких горемык. Следует отметить, что жертвами этой системы в основном являлись не опасные преступники, осужденные на каторгу,– они хотя и были закованы в ножные кандалы, могли идти более или менее свободно,– а люди, отправляемые административно по месту жительства, просрочившие паспорта, пленные горцы и заложники, беглые кантонисты, даже посылаемые за счет помещиков до их имений крепостные, бывшие на подсобных заработках и пр.
Поняв весь ужас этой бесчеловечной системы, Ф. П. Гааз до самой смерти вел с ней упорную, непримиримую борьбу. Однако, несмотря даже на сочувствие и помощь князя Д. В. Голицына, добиться радикального решения вопроса о «пруте» ему не удалось. Многочисленные ходатайства, мотивированные доклады, личные просьбы, направляемые в высшие правительственные сферы, встречали холодное равнодушие. У непосредственно заинтересованных министров – военного и внутренних дел, а также у командира отдельного корпуса внутренней стражи генерала Капцевича они вызывали злобное раздражение против «беспокойного» доктора, «утрированного филантропа», постоянно добивавшегося, по выражению всесильного графа Закревского,незаслуженных удобств» для заключенных и «развращавшего» их своими постоянными «выдумками».
Однако все эти неудачи и связанные с ними доносы, угрозы, даже оскорбления со стороны власть имущих не сломили Гааза. Не добившись отмены бесчеловечной системы препровождения ссыльных «в ручных укреплениях» в общегосударственном масштабе, он настойчиво искал пути обхода ее или хотя бы частичного изменения в местных московских условиях. В конце концов Гааз добился того, чтобы прибывающих в Москву на «пруте» ссыльных перековывали в изобретенные им ножные кандалы облегченного типа («гаазовские»).
Ссыльные такое нововведение приняли с восторгом: подвязывая довольно длинную цепь кандалов к поясу, они обретали возможность нормально передвигаться и получали свободу рук.
Гааз в течение всей своей жизни не пропустил ни одной партии, не сняв кого только возможно с прута. «Ни возраст, ни упадок физических сил, ни постоянные столкновения с этапным начальством, ни недостаток средств не могли охладить его к этой «службе»... Недостатку средств на заготовку «гаазовских» кандалов он помогал своими щедрыми пожертвованиями, пока имел хоть какие-нибудь деньги, а затем приношениями своих знакомых и богатых людей, которые были не в силах отказать старику, никогда ничего не просившему... для себя».
До появления Гааза на Воробьевых горах партии ссыльных задерживали там только на короткое время, необходимое для составления списков и выполнения других формальностей. Во избежание излишних хлопот тюремная администрация старалась как можно быстрее отправить прибывающих арестантов дальше, не считаясь с тем, что среди них были люди очень ослабевшие, страдавшие тяжелыми болезнями, в том числе инфекционными и кожно-венерическими.
Ценой громадных усилий Ф. П. Гаазу удалось добить-ся перемен и в этом. Прежде всего по его настоянию был продлен до семи дней срок пребывания ссыльных в Москве. Затем ему было предоставлено право осматривать всех следовавших по этапу заключенных, а больных задерживать до выздоровления. Наконец, по его же ходатайству в 1832 году тюремный комитет выхлопотал средства для организации больницы на 120 коек при пересыльной тюрьме. В этой больнице, перешедшей в непосредственное заведование Гааза, он мог оставлять на некоторое время ссылаемых «по болезни», снимать с них оковы и «обращаться с ними как с людьми, прежде всего, несчастными...»
Федор Петрович очень широко пользовался открывшимися перед ним возможностями облегчать участь арестантов. Он задерживал их в Москве не только по болезни (с 1838 по 1854 год через лазарет пересыльной тюрьмы прошло 12 673 больных), но и по другим причинам: из-за болезни одного из членов семьи арестованного, добровольно следующей за ним в ссылку, для ожидания окончательного решения по делам невинно осужденных или результатов ходатайства о материальной помощи оставляемой без средств существования семье ссыльного и т. п. Насколько широко пользовался Гааз своими правами, видно из того, что, например, в 1834 году из партии в 132 человека он временно задержал в Москве 50 человек, а из партии в 134 человека – 54. Контакты Гааза со ссыльными никогда не ограничивались медицинскими осмотрами. Регулярно обходя помещения пересыльной тюрьмы, в которых размещали прибывающие этапы, он запросто беседовал с арестантами, участливо расспрашивал об их нуждах, обидах, тревогах. И всегда старался помочь всем нуждающимся в материальной поддержке, защите, благожелательном совете или просто в ласковом слове. На это Федор Петрович не жалел ни сил, ни времени. Он постоянно досаждал тюремному комитету просьбами и ходатайствами за заключенных, хлопотал о пересмотре дел невинно осужденных, помиловании престарелых и тяжелобольных, добивался направления в богадельни выходящих на волю беспризорных стариков, а сирот умерших арестантов – в приюты, изыскивал средства на устройство школы для детей ссыльных и т. п.
«Арестантов, приходивших в Москву, встречала и ободряла молва о тюремном докторе, который понимает их нужды и прислушивается к их скорбям... Могло ли не утешать... многих из этих злополучных, загнанных судьбою в пустыни и жалкие поселения Восточной Сибири, сознание, что в далекой Москве, как сон промелькнувшей на их этапном пути, есть старик, который думает о их брате, скорбит и старается о нем».
Да, Ф. П. Гааз никогда не переставал думать о своих подопечных и «стараться» для них. Следует отметить, что он не расценивал свои труды как проявление «милосердия». Запрещая своим подчиненным даже произносить это слово, Гааз постоянно подчеркивал, что все то, что они делают для облегчения участи арестантов, делается из чувства долга.
Непререкаемый авторитет и любовь московского населения снискала Гаазу не только его тюремная деятельность, но и работа в «полицейской больнице для бесприютных». Больница была создана исключительно благодаря его настойчивости и самоотверженным усилиям.
«Постоянно разъезжая по Москве, встречаясь с бедностью, недугами и несчастиями лицом к лицу, он наталкивался иногда на обессиленных нуждою или болезнью, упавших от изнеможения где-нибудь на улице и рискующих под видом «мертвецки пьяных» быть отправленными на «съезжую» ближайшей полицейской части, где средства для распознания и лечения болезней в то время совершенно отсутствовали, а средства «для вытрезвления» отличались простотою и решительностью».
Гаазу удалось, после длительных хлопот, просьб и даже унижений, открыть на Покровке, в приспособленном и исправленном на его личные и добытые у разных благотворителей средства помещении, эту больницу, сразу же прозванную благодарной беднотой Москвы «Гаазовской».
Ф. П. Гааз выплакал себе право принимать в это учреждение для оказания бесплатной помощи всех больных, «поднимаемых на улице в бесчувственном состоянии, не имеющих узаконенных видов, ушибленных, укушенных, отравленных, обожженных и т. д.» О том, насколько широко пользовался открывшимися перед ним возможностями Гааз, свидетельствует тот факт, что за последние десять лет его жизни в больнице лечилось около тридцати тысяч больных, находивших себе здесь «кров и уход, тепло и помощь».
С открытием полицейской больницы Гааз поселился при ней в двух небольших комнатках. Получая по должности старшего врача всего 285 рублей 72 копейки в год, он вел чрезвычайно скромную, заполненную непрерывным трудом жизнь. По свидетельству современников, Федор Петрович всегда вставал в шесть часов утра, немедленно одевался и пил вместо чая, который считал для себя слишком роскошным напитком, настой смородинового листа. До восьми часов он читал, часто сам изготовлял лекарства для бедных. В восемь начинал в своей же квартире прием больных, которых сходилось множество. «Простые недостаточные люди видели в нем не только врача телесного, но и духовного,—к нему несли они и рассказ о недугах, и горькую повесть о скорбных и тяжких сторонах жизни, от него получали они иногда лекарства или наставление, всегда—добрый совет или нравоучение, и очень часто—помощь...»
В двенадцатом часу Гааз уходил в полицейскую больницу, а оттуда уезжал в тюремный замок и в пересыльную тюрьму. Вечерам, после скромного обеда, он отправлялся по знакомым влиятельным людям хлопотать и просить за бедных и беззащитных.
Гааз отличался необычайной скромностью, сердился, когда при нем упоминали о его деятельности, никогда не говорил о себе, «а всегда... о тех, по ком болело его сердце... в суждениях о людях был, по единогласному отзыву всех знавших его, «чист, как дитя». И только ложь приводила его в негодование. «Раздавая все, что имел, никогда он не просил материальной помощи своим «несчастным», но радовался, когда ее оказывали...» Когда Гааз умер, «все оставшееся после него имущество оказалось состоящим из нескольких рублей и мелких медных денег, из плохой мебели, поношенной одежды, книг и астрономических инструментов. Отказывая себе во всем, старик имел только одну слабость: ...усталый от дневных забот, любил по ночам смотреть на небо...».
Последние годы жизни Гааза были особенно трудными. Сказывались и преклонный возраст, и усталость от многолетней 'борьбы с бездушием и канцелярской косностью николаевской администрации, и, наконец, все более усиливающееся его недовольство деятельностью вла-стьимущих. Особенно это начало ощущаться после назначения в 1848 году на пост московского генерал-губернатора графа Закревского. Этот грубый и недалекий помпадур, прибывший в Москву в качестве, как он сам говорил, «надежного оплота против разрушительных идей, грозивших с Запада», относился крайне недружелюбно ко всем начинаниям Гааза. Поговаривали даже о его намерении выслать «утрированного филантропа» из Москвы. Неизвестно, было ли бы осуществлено это намерение, но все разрешила смерть: 16 августа 1853 года после мучительной болезни Федор Петрович умер.
Кончина горячо любимого доктора глубоко опечалила все население Москвы. Провожать его в последний путь собралось около двадцати тысяч человек; гроб несли на руках до кладбища на Введенских горах. Но даже и в эти грустные минуты злобное внимание графа Закревско-го не оставило «святого доктора». Как пишет А. Ф. Кони, «опасаясь беспорядков», Закревский прислал специально на похороны полицеймейстера Цинского с казаками, но когда Цинский увидел искренние и горячие слезы собравшегося народа, то он понял, что трогательная простота этой церемонии и возвышающее душу горе толпы служат лучшей гарантией спокойствия. Он отпустил казаков и, вмешавшись в толпу, пошел пешком на Введенские горы».
* * *
Это было в первый год Великой Отечественной войны. Поздней осенью гитлеровские войска вступили в Харьков...
«Конец ноября 1941 года выдался дождливый и холодный. В разграбленном городе не было ни топлива, ни воды, ни пищи». Все словно вымерло; «на телеграфных столбах, под балконами разрушенных зданий ветер раскачивал почерневшие тела казненных советских людей. Фашисты вешали за каждое неповиновение, по малейшему подозрению в нарушении установленного оккупантами «нового порядка». Проявление заботы о военнопленных считалось серьезнейшим преступлением».
И вот в один из таких страшных дней по грязным улицам окраины Харькова – Холодной Горы ходил бедно одетый седой человек.
«Он шел от двора ко двору и, рассказывая об умирающих бойцах, просил подаяния. Люди знали его и отзывались... В этот день раненые получили горячий кукурузный суп и понемногу перловой каши».