Текст книги "Француз"
Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
XV
Через пять дней в маленькой церкви около Девичьего монастыря, где священствовал отец Иван, произошло венчание. Тихон Егорович пожелал, чтобы сына его венчал их духовный отец, а Хреновы очень обрадовались обстоятельству, что церковь была у них под боком. Разумеется, на свадьбу явился и крестный отец Макара и привез в подарок невесте запястье и серьги с ценными камнями.
Все были веселы и довольны, как это всегда бывает на свадьбах, и только одна Софья была сильно бледна, но на лице ее не читалось страдания, а лишь одно крайнее озлобление.
После венца свадебный поезд двинулся к Хреновым, где уже был накрыт большой стол. У Ермолая Прокофьевича знакомых в Москве было много, и он позвал всех, но приехало очень мало. Все знакомые Хренова только изумлялись, в какое время надумал он праздновать свадьбу: в те дни, когда все укладываются и бегут из Москвы.
За столом все-таки было шумно и весело. Гости как бы забыли на время о тех бедах, которые стряслись над столицей. Но всех довольнее и счастливее был не молодой супруг, как это бывает всегда, а отец новобрачной.
Ермолай Прокофьевич сиял. В церкви, еще до начала бракосочетания, Живов отозвал его в сторону, провел в придел и там передал ему толстую пачку, перевязанную тесемочкой.
– Вот обещанное! – сказал он. – Тебе диковинным кажется, что человек неведомо зачем так деньгами швыряет. Следовало бы их отдать Макару или хоть Софье, а я тебе отдаю. Но это, вишь, потому, что мне надо было тебя купить. Ну а теперь разживайся на них, дочепродавец!
За свадебным пиршеством Хренов опять начал упрашивать Живова купить братнину фабрику. Он расхваливал все строение, большое место, идущее до самой Москвы-реки, говорил, что дело это можно сделать пока по-приятельски, на веру. А когда лихие времена кончатся, можно и формально все справить.
Живов ухмылялся и говорил, что он всего этого даром не возьмет, что оно ему совсем не подходяще.
– Вот будь у тебя в Москве дюжинки две стареньких деревянных домишек, так все бы я, Ермолай Прокофьевич, сейчас у тебя взял. Ныне бы вечером и деньги тебе отдал, и, как сказываешь, на веру. Деньги бы отдал чистоганом, а формальности всякие отложили бы до иных благих времен.
– Знаю. Да и всем ведомо! Все ахают! – воскликнул Хренов. – Все сказывают, диковен ты, Иван Семенович! И нашел ты время дома скупать… Да еще шутники сказывают: чем дом стоит хуже, да где поглуше, да потеснее, где нет у домов ни дворов, ни садиков, – вот эти-то самые ты и облюбовал. Ведь сказывают, что ты рехнулся, ибо не в такое время дома заводить.
– Спаси Бог, пускай сказывают, – улыбнулся Живов.
Часов в девять вечера был самый развал веселья. Гости сильно подвыпили, молодых Глафира Исаевна чинно, с соблюдением всяких обычаев, отвела в опочивальню и вернулась пировать. Софья, оставшись наедине с мужем, была удивительно ласкова с ним и просила только обождать в сердечной беседе об их будущей жизни, чтобы шумящие гости разъехались из дому.
Макар растаял от ласк молодой жены и готов был согласиться хоть в петлю за нее лезть.
Через часа полтора ласковых речей и поцелуев Софья вышла в соседнюю маленькую горницу всего на пять минут – снять венчальное платье и надеть простое. Разумеется, Макар остался ждать и мечтать…
В этой горнице Софью ждала сестра и помогла ей переодеться. Через несколько минут Макар толкнулся в дверь, но она была на задвижке.
– Софьюшка, – крикнул он, – чего же ты так проклажаешься! Я соскучился.
– Сейчас. Обожди малость, – ответил голос Ольги.
Через минут пять Макар снова стал окликивать жену:
– Что так долго? Софьюшка? А, Софьюшка?
– Да посиди ты малость, неугомонный! – снова откликнулась Ольга за самой дверью.
– Чего же она молчит? Ты все за нее ответствуешь.
– Она вышла на минуту… Нельзя же! При молодом супруге мало ли что стеснительно. Потерпи минуточку.
Снова потерпел Макар и снова стал звать, но уже никто не ответил ему из-за двери.
– Софьюшка? Олюшка?.. Да отвечайте хоть которая! – кричал он.
После нескольких мгновений полного молчания Макар сунулся в противоположную дверь в коридор – она была тоже на запоре… Он начал звать и кричать, но во всем доме так гудели голоса разгулявшихся гостей, так завывала Исаевна и сам Ермолай Прокофьевич какую-то песню про матушку про Волгу, что Макар один мог слышать собственный крик…
Он отворил окно и стал кричать в сад. Но из нижнего этажа вырывались в сад голоса пировавших в кухне и в людской прислуги и дюжины рабочих с фабрики, любимцев Хренова.
– Да что ж такое? – воскликнул Макар. – Ничего не понятно. Совсем удивительно.
Между тем Софья в ту минуту, когда Макар отворял окно, уже была в роще, успев пробежать в темноте все Девичье поле поперек. Она бежала на огонек сторожки или, вернее, на два огонька рядом, которые все передвигались. Это, конечно, было все условлено. С десяток огоньков светилось среди тьмы, на противоположной стороне поля, но Софья бежала на те два огонька рядом, которые все будто прыгали…
Здесь, в нескольких шагах от маленькой сторожки, перед девушкой мелькнула фигура и окликнула:
– Софья Ермолаевна?
– Я… я, – робко и трепетно отозвалась Софья прерывающимся голосом и от скорого бега, и от волнения.
– Молодца! – выговорил молодой и звучный голос. – Я уже думал, все пропало. Пожалуй. У меня все готово.
Говоривший был Андрей, возлюбленный Ольги.
Через полчаса молодые люди были уже у реки и, усевшись в лодку, отчалили, а через две минуты были на противоположном берегу.
– Ну, теперь совсем конец. В чужие края приехали! – пошутил Андрей.
– Спасибо вам, Андрей Андреевич. Вовек такого не забуду и отплачу, – произнесла Софья, молчавшая все время.
Они двинулись и стали подниматься в гору.
– Все слажено просто, как в сказке, – заговорил Андрей. – Если правду сказываете, что благодарны, то отплатить вам мне все-таки нельзя. У меня одно на уме – Олюшка. А где же вам помогать, когда вы сами свой дом будете за сто верст обегать. Ну, да вот война… Может, я из доезжачих в воины выскочу, в вахмистры, что ль…
Молодые люди взяли крутую тропинку через чащу Нескучного сада, выбрались и вышли снова в поле. Перейдя его, они очутились среди десятка домишек и изб под Донским монастырем.
– У просвирни? – выговорила Софья.
– Нет… Она уже собралась с детьми и убежала. Француза испугалась. Прямо к Савельевне, у которой кабак. Что делать!.. Только переночевать. Завтра утром придет Олюшка, и я приду. И мы рассудим, куда вам деваться… Всего лучше бы из Москвы вон… Ну вот и Савельевна… Пьянства тут не бывает… Монахи за вином бегают потихоньку. Сами шума боятся. Стало, вы не робейте. Вам хорошо будет у нее.
И новобрачная первую ночь после венца провела в маленьком кабачке, тайно содержимом мещанкой около монастыря.
Наутро сестра и Андрей Рябов навестили беглянку; Ольга удивила ее. Оказывалось, что весь дом у них вверх дном от ее побега, но всех спокойнее отец.
– Как? – воскликнула Софья.
– Макар ревет, как теленок, а родитель говорит: «Теперь ты владыка, а не я… Ты супруг. Сам и ищи, а мне не до того… Срам мне горек, но поделом. За такого лопоухого, как ты, не следовало девку неволить…» Ну, Макар порешил рыскать за тобой…
Сестры и Андрей решили, что Софье надо снова спастись в Москву. Но явился вопрос неразрешимый: куда? к кому?..
Андрей уговорил Софью пробыть еще день или два у доброй Савельевны…
Софья согласилась. Втайне она решила, что в конце концов снова спасется к княгине.
Софья не воображала, что предстоит ей, в какие роковые дни на Москве она очутилась на улице, без пристанища. Если бы кто вперед сказал теперь, что с беглой женой Макара Тихонова вскоре приключится и чем все кончится, то человека этого всякий бы принял за безумного.
Видно, и впрямь Москва стала бурным морем, волны которого играли людьми.
XVI
Долго думал Живов все об одном деле, а последние два дня он почти не ел и не спал от тревоги. Наконец додумался…
Накануне он послал за бутырем Гвоздем, а теперь, волнуясь, его ждал.
Когда Гвоздь появился в доме, Иван Семеныч велел провести его к себе в рабочую комнату, откуда после двух-трех слов увел его в свою спальню и, притворив за собой дверь, поглядел и за другой дверью в коридор, нет ли кого…
– Ну вот, можно беседовать без опаски… Слушай в оба, Гвоздь… Ты семейный? Дочь у тебя и с детьми.
– Так точно, Иван Семеныч.
– И много внучат, чуть не дюжина.
– Десять человек своих да одна племянница покойного зятя! – вздохнул бутырь.
– И ничего за душой. Ни у тебя, ни у них. Почитай, нищие.
– Вестимо. Потеряешь теперь должность из-за француза – и ступай топися.
– Горькое дело. А пособить бы горю можно. Ты не молод. Пожил… Тебе много ли годов?
– Седьмой десяток.
Живов улыбнулся и выговорил загадочно:
– Смерти боишься? Все бы, поди, жить хотелось подоле.
– Зачем? Пора и умирать, – гордо ответил Гвоздь. – Что мне смерть? Я в походах да сраженьях видал смерть во как! Подивишься, бывало, немало, как это жив остался, да еще и невредим, когда вокруг тебя из твоей роты почитай никого. Да и командир убит. Было, помню, раз в турецкую кампанию. Раз на заре приказ вышел от светлейшего всему нашему корпусу…
– Хорошо. Ладно, – прервал Живов. – Послушай вот что: хочешь ты всю свою семейку – дочь со внучатами – пристроить, как у Христа за пазухой?.. Но с тем, чтобы самому, сделав богоугодное дело, сослужить царю и отечеству верой и правдой и живот свой положить. Я положу в казначейство десять тысяч на имя твоей дочери. А ты возьмись за то, что я укажу…
– Батюшка Иван Семеныч… – И старик бутырь повалился в ноги.
– Погоди. Возьмешься ли еще? Пойдешь ли на дело?.. Незаурядное. Погубительное и смертельное! Побоишься смерти… Струсишь…
– Николи, Иван Семеныч. На пушку полезу…
– Ну, ладно. Я кладу десять тысяч… А ты возьми ружье и хвати из него по Бонапарту. Промахнешься – деньги все же твои. Убьешь его – я еще прибавлю десять тысяч. И после моей смерти завещаю тебе дом. Если, кажется тебе, мало даю за такое дело – ты не взыщи, больше не могу. Не ты один у меня в эдаком уговоре. Всех вас человек с десяток нанимаю я теперь на убийственное, но богоугодное дело. Вот и сочти, во что мне обойдется такая затея. Более ста тысяч. А у меня и других затей много, что миллионом пахнут…
Гвоздь стоял как истукан, таращил глаза на Живова и сопел. Он был, видимо, настолько поражен предложением, что не мог собраться с мыслями.
– Удивился? Верю, что удивительно, – сказал Живов со вздохом. – Ну, раскинь мыслями и ответь…
Наступило молчание. Оба стояли неподвижно.
– Смерти боишься… Разнесут тебя в клочья или расстреляют по-военному… Вернее, тут же изрубят. Боишься?
– Как можно! Чего бояться?.. Боюсь-то я боюсь, но не этого. Боюсь, сплохую. И зря меня француз похерит. Зря пропаду – вот в чем обида. Задаром.
– Возьмешься с отвагой, то пропадешь не зря…
– Да и как опять взяться?.. Нацелить да выпалить – не мудреное дело. Если поблизости, то и не дам маху николи. Был стрелком не последним. Помню, под Измаилом было дело…
– Все это не твоя забота, – прервал Живов. – Как всему быть – я придумал давно. Говори – грех, по-твоему, застрелить Бонапарта?
– Как можно! Он хуже турки. Энтого мы бить ходили… И далече. А эвтот сам лезет православных завоевать под себя.
– Ну, слушай, служивый. Дам я тебе дальнобойное ружье. Дорогое. Посажу я тебя на чердак в моем доме. И когда будет Бонапарт входить в Москву, приладь себе козлы или как там звать – прицел, что ли? – и наводи на него… Не попадешь – удирай с чердака на соседнюю крышу, оттуда на третью, пониже, а с ней – в сад, а из саду – в проулок. И уйдешь цел и невредим. А коли попадешь, то такая сумятица будет, что и не до тебя. Выходи на улицу глядеть да спрашивать: «Что, ребята, такое приключилось, чего, мол, галдите?» Понял?
– Понял, Иван Семеныч! – улыбнулся Гвоздь.
– А об награде за доброе дело не смущайся. Не обману. Знаешь меня.
– Как можно! Вернее человека, как ты, Иван Семеныч, в Москве нет. Токмо я вот что скажу. За деньги такое дело делать нельзя. Я так, стало быть, задаром сделаю, за веру постою. А коли пострадаю, тогда уж ты моих сирот не покинь. А коли сойдет с рук, мне ничего не надо. Спасибо тебе за обученье, что надумал…
Отпустив бутыря, Живов проехал на Красную площадь, в свой склад вина, и вызвал любимца Федота.
– Все ли готово, родной?
– Все, как приказывали, Иван Семеныч.
– А никто из наших не болтает про то, что будет?
– Как можно! – отозвался Федот с укоризной. – Когда же было, чтобы мы вас ослушивались?!
– Ну, то-то же.
– Будьте благонадежны, Иван Семеныч.
Живов довольный вернулся домой.
XVII
Пока на Москве все усиливалась сумятица, в доме генерала все тоже одинаково встревожились и ждали разрешения Глебова тоже укладываться и бежать. Сергей Сергеевич несколько дней упорно стоял на своем, что никогда русская армия и Кутузов не допустят занятия Москвы неприятелем.
– Столиц без боя не отдают, – волновался генерал, – Это неслыханное дело! Где же ложиться костьми, если не у подножия Кремля и соборов, где почивают святые угодники! Отдавши в руки врагов сердце родины, что же потом защищать? Малороссию? Или уж тогда Сибирь идти защищать, а всю Русь отдать врагу?
Повидавшись снова с графом Растопчиным, он узнал от него, что Москва не будет сдана ни под каким видом, и выслушал всяческую божбу графа. Граф даже дал ему клятвенное обещание, что таков строгий приказ государя и поэтому невольное намерение Кутузова. Но герой-ветеран вернулся от графа домой таким, каким его семейные никогда не видали: он был темнее ночи.
Старик, сам не зная почему, после долгой беседы с Растопчиным, несмотря на его божбу и его клятву, пришел к искреннему убеждению, что главнокомандующий или обманывает, или сам ничего не знает. Вернее всего, обманывает.
И в ту самую минуту, когда Растопчин сидел у себя довольный, что успокоил одного из самых видных москвичей, который своим внезапным бегством мог бы окончательно смутить сотни семейств в Москве, этот успокоенный им старик, вернувшись домой, дал приказание немедленно все укладывать и собираться в дорогу.
И в больших палатах генерала сразу все поднялись на ноги, все зашумели. Был послан верховой гонец в калужскую вотчину, а через несколько часов было послано еще двое туда же с строжайшим приказом тотчас же отправить из имения в Москву столько подвод, сколько наберется и в усадьбе, и у крестьян.
Через четыре дня двор, хотя и большой, не мог уже вместить всех прибывших из деревни телег и лошадей. Около полусотни стояло на улице под стенами Страстного монастыря. Конечно, укладка началась быстрая и дельная. Всякому было что-либо поручено.
Князю старик поручил укладку того, чем наиболее дорожил, – своей большой библиотеки. Пятьдесят сундуков были куплены в Гостином дворе за страшные деньги, так как на этот товар цена поднялась впятеро. И князь с некоторыми дворовыми под наблюдением самого Сергея Сергеевича очищал шкапы и укладывал дорогие, редкие издания, которые генерал приобретал за последние десять лет и в России, и за границей.
Единственные в доме ничего своего не укладывавшие были братья Ковылины, потому что им нечего было укладывать. Зато не только студент, но даже и офицер на своих костылях помогали другим, за исключением княгини и княжны, наблюдавших за укладкой большого гардероба и белья. Особенно оба помогали Анне Сергеевне, которая заведовала укладкой картин, бронзы и дорогого фарфора.
Дом полный, как чаша, притом очень богатого человека, было уложить не легкое дело. Вместе с тем обширные кладовые и подвалы очищались, и, за исключением дорогих старых вин – венгерского, токайского и рома, все, что было припасов в доме, раздавалось даром беднейшим обитателям столицы.
Узнав о сборах генерала, главнокомандующий прислал ему письмо, в котором было две строчки:
«Ваше превосходительство! Что вы делаете? Подаете худой пример москвичам, смущаете робких. Ф. Растопчин».
Глебов передал нарочному графа письмо, в котором ответил:
«Ваше сиятельство! Граф Федор Васильевич! Что поделаешь, заразился примером российских военачальников и главнокомандующих; но с той разницей, что спасаю семью и имущество, но не спасаюсь сам. Пятиться от врага и бегать – мне привыкать поздно. Сам я остаюсь в Москве и выеду из нее, когда узнаю, что выехал ее главный попечитель; поэтому вы лучше меня знаете, выеду ли я. С. Глебов».
В несколько дней все в доме Глебовых было уложено, подводы нагружены. Анна Сергеевна предложила было брату поступить так же, как многие москвичи, то есть зарыть кое-что в их обширном саду, но генерал нашел это нецелесообразным и постыдным.
– Стыдно как-то, – сказал он, – сам не знаю почему. Хорошо это делать тем, у кого нет имений и некуда свой скарб увозить. А второе, уверен я, что если враг наступит в Москву, то найдутся свои же Иуды, изменники, которые укажут врагу на все зарытое. Или же сами поворуют.
Наконец однажды рано утром нагруженные подводы длиннейшей вереницей выехали от дома Глебовых и двинулись через Крымский брод, по старой Калужской дороге.
Через день собралась и семья.
За час до отъезда всей семьи генерал заявил, что сам он не поедет и никогда даже и не собирался ехать. Он решил оставаться вплоть до той минуты, когда узнает, что русское воинство бросает и передает в руки врага древнюю столицу. Это заявление, конечно, поразило всех, но все, уже готовые к отъезду, одетые по-дорожному, не стали противоречить. Все знали, что у старика двух слов не бывает.
Все бы обошлось, конечно, просто: Сергей Сергеевич простился бы и расцеловался бы с домочадцами, и они спокойно расселись бы по разным экипажам и двинулись. Но вышло иначе. После того что старик генерал заявил о своем неуклонном решении, молодой офицер, которому надлежало ехать вместе со всеми в ту же калужскую вотчину, вдруг заявил, что если генерал не считает возможным выезжать из Москвы до последней минуты, то и ему срам и стыд было бы покинуть столицу. Он – тоже воин. И если он на костылях, то руки его свободны – ружье и саблю держать могут.
Это решение поразило всех и смутило. Сергей Сергеевич обнял молодого человека, горячо расцеловал и даже прослезился, чего уже давным-давно никто не видал, – пожалуй, со дня смерти его зятя.
– Спасибо… Не удивляюсь твоему решению! – сказал он капитану. – Таковым я тебя всегда почитал и теперь еще более ценю и люблю. Пускай студиозус едет, а ты оставайся со мной. Может быть, мы на что-нибудь и пригодимся, а если нет, то всегда успеем сесть в карету и срамно скакать по Калужке.
После этой краткой беседы случилось нечто никем не ожиданное, смутившее равно всех. Не прошло десяти минут, как капитан объявил Глебову, что остается с ним; причем все сидели в гостиной, присев, по обычаю, как вдруг тихо сидевшая и молчавшая Надя страшно разрыдалась и начала рыдать, как помешанная. Наконец с ней сделался полуобморок.
Все бросились к ней, хлопотали вокруг нее и понемножку привели в чувство и успокоили. Но причина этого неожиданного припадка была угадана всеми, и все сидели смущенные. Один Сергей Сергеевич будто просиял.
Когда Надя совершенно оправилась и дико, виновато оглядывалась на всех, Глебов выговорил ласково, но отчасти торжественно:
– Наденька, дожили мы до того, что ты иного кого пуще своего деда жалеешь. Узнав, что дедушка остается в Москве, тебе, конечно, взгрустнулось. А узнав, что иной кто остается, ты разум потеряла. Я не в упрек сказываю. Ну хочешь ли ты, чтобы тот, за кого ты испугалась, берег бы себя всячески для того, чтобы с ним ничего худого не приключилось? Коли хочешь, это в твоей власти!
Все понимали слова старика, но молчали.
– Александр Александрович – отважный воин, беречь себя не станет, а чтобы сбавить с него прыти и заставить его быть осторожным, надо, чтобы его особа не принадлежала ему одному, а принадлежала бы еще кое-кому. Ну, что скажешь?
Надя хотела что-то ответить, но от смущения не могла выговорить ни слова.
– Ну, я тебе обещаю, что моим некиим обещанием Александру Ковылину заставлю его дать и мне, и себе обещание себя беречь. С Богом в дорогу… И до свиданья…
XVIII
Помимо дворян и купцов, духовенство тоже хлопотало. Во всех московских храмах шла уборка и укладка церковной утвари.
Весть об этом достигла и старика священника на Девичьем поле. Он тоже сразу и усердно принялся за дело.
Целый день с утра и до сумерек весь причт церкви, сам отец Иван и двое крестьян усердно проработали – и все было готово. Они вырыли среди кладбища, около церкви, большую продольную яму, как могилу… Уложив всю церковную утварь в два ящика, они опустили их один на другой. Даже две посеребренные ризы с главным образом успели они снять и уложить.
– Вот так покойнички… Вот так похороны! – пошутил кто-то, но отец Иван пожурил шутника:
– Грех!.. Такое ли дело и такое ли времечко балагурить?!
Затем, когда все разошлись, священник вернулся к себе в дом. Никифор лежал в постели, а Люба хлопотала, и почти все скромное имущество и рухлядь священника были уложены в сундук и увязаны в узлы.
– Что, умаялась, бедная? – спросил Любу старик.
– Да, малость пристала, – улыбнулась девушка, еще полуребенок и годами и видом. – Зато все готово.
– Ну а ты что? Можешь двигаться? – спросил старик сына.
Никифор повернул голову к отцу и отозвался слабым голосом:
– Вестимо. Лучше опять растревожиться и начать пуще хворать, чем враги убьют.
Через полчаса свеча была уже потушена, и все трое крепко спали.
На заре отец Иван пришел в себя, тотчас перекрестился, встал и, разбудив внучку, вышел на улицу. Кликнув звонаря и крестьянина, ночевавшего у него, священник приказал им нагружать две телеги, стоявшие на дворе.
Скоро все было готово, и во вторую телегу, где были одни узлы, собрались переносить больного.
Но в это самое время несколько человек загалдели за воротами и начали стучать. Отец Иван отворил калитку… Мужики, около дюжины, и две бабы вошли во двор и, ни слова не говоря, повалились в ноги.
– Что вы? – удивился отец Иван.
– Батюшка, отец Иван, честной иерей, не взыщи. Грех берешь на душу… Не покидай. Что же мы одни-то?.. Помрет кто или убиен будет – и отпевать некому! Мы в ночь миром решили… Не покидай.
Отец Иван опустил голову и стоял неподвижно.
«Никифор мой! Любочка моя! Им что будет?» – думалось старику.
Мужики продолжали валяться в ногах священника, а две бабы даже заголосили и начали причитать.
– Полно вам! – крикнул на них один старик крестьянин и, поднявшись на ноги, обратился к священнику взволнованным голосом: – Отец Иван, вспомни-тка слова Божий. Овцы без пастыря завсегда пропадут. А ты наш воистину пастырь. Ты в беде и научить можешь. А беда вишь какая. Не бывало еще на Москве такой… Будь милостив: не покидай!..
– Хорошо. Будь по-вашему! – отозвался священник. – Я ради вот детей своих согрешил. А мне что же? Мне ничего не страшно. И француз мне не страшен. Смерть у меня и так давно за плечами. А вот деток жаль стало.
– Отец Иван, и у нас детки тоже… – сказал кто-то.
– Мы за себя будем стоять и за тебя постоим. А не велит Господь упастися от злодея, вместе все и помрем.
– Нет! – вымолвил отец Иван. – Я с вами останусь, а детей отпущу. Пускай они через город по Владимирке к моему племяннику едут, верст всего полсотни.
– Ладно. Мы, двое кто, их доставим на место и тебе ответ привезем, – вызвался один из мужиков.
Священник вернулся грустный в дом и объявил сыну и внучке просьбу прихожан и свое решение.
Никифор заволновался и, сам поднявшись, сел на постели бледный, с сверкающими лихорадочно глазами… Люба заплакала тихо…
– Я без тебя, родитель, никуда! – выговорил Никифор.
– И я тоже… И я тоже… Ни за что! – вскрикнула Люба. – Оставаться – так всем вместе…
– Полно вы!.. Рехнулись! Вы сейчас же соберетесь и поедете, – старался отец Иван выговорить решительно и строго.
Но голос его дрогнул.
– Нет! Нет! Нет! – зачастила Люба отчаянно, а затем, перестав плакать, вскочила с лавки и, сев к Никифору на кровать, обняла его, расцеловала и спросила: – Так ведь? Вместе? Ни за что не уедем! И мы останемся. Пускай нас вместе с дедушкой убивает француз.
– Вестимо. Нечего и толковать! – тихо, но твердо произнес Никифор.
Отец Иван сел, опустив голову на руки. Глаза его были влажны от проступивших слез. «Бедные мои!» – думал он.