Текст книги "Француз"
Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
IV
А причудник и прихотник был не простой человек.
Кто в Москве не знал потомственного почетного гражданина Ивана Семеновича Живова? И начальство московское, и дворянство, и последний бедняк, нищий полубродяга. Живов не один был с миллионами, были и другие страшнейшие богачи в Москве. Но ни один из них не был так «знаем и славен», как Живов, да кроме того – еще любим и уважаем.
Правда, звали его прихотником, иные подсмеивались над его странными выходками, иные злые языки говорили, что богач с придурью, с толчком, другие – поумнее и подобрее – ценили или любили Живова, а те, которых он облагодетельствовал – а таких было пропасть, – боготворили Ивана Семеновича.
Живов явился в Москву в последние годы царствования императрицы Елизаветы – двадцатилетним мальчиком; пришел он в столицу из Владимира пешком, босоногий, с мешком за плечами, где были лапти, онучи, кой-какая мелочь, образ Николая Угодника, пустая кубышка, краюха черного хлеба и семнадцать копеек медяками.
Он тотчас же нанялся рабочим на суконную фабрику на берегу Москвы-реки, близ Ленивки.
Фабрика эта, хозяин ее и все рабочие на ней мало были подходящими к прозвищу улицы. Суконный двор славился в Москве порядками, трезвым и усердным народом, но зато и заработки были большие. Ленивцев тотчас же выгоняли, а шустрым в работе увеличивали жалованье по мере их сил, способностей и усердия. Бывали случаи, что парень, начав работать за рубль в месяц, в год доходил до восьми рублей в месяц.
Парень Иван Живов, умный, степенный, горячий в работе и со смекалкой, попал как раз куда ему и следовало попасть, очутился как рыба в воде, а через год – как сыр в масле. Через три года он был мастером – заведовал целым отделением – и был любим самим хозяином.
Спустя лет пятнадцать, когда в Москве разразилась чума и началась тревога на Суконном дворе и на Ленивке, а закрытие фабрики и роспуск рабочих по городу заразили весь город, Живов тоже ушел… Но на счастье… Когда чума кончилась, у него было свое заведение – лавка. С этого времени и до конца столетия – до царствования императора Павла – состояние умного и энергичного Живова росло не просто быстро, а сказочно… Но чем только он не занимался!.. У него все заводилось, велось, процветало… Теперь у него была своя суконная фабрика, громадный винный склад, огромные лабазы. Он торговал и сукнами, и хлебом, и вином, и лесом. Жизнь промчалась быстро… Нажитые миллионы не принесли, однако, счастья. Напротив того… По ясному взгляду красивых голубых глаз Живова видно было, как сложилось его существование… Тихой, затаенной грустью светился его взор, старик на восьмом десятке лет был совершенно одинок, жил бобылем на свете.
Будучи лет уже более тридцати, Живов вдруг сразу полюбил девушку, дочь простой просвирни на Покровке. До тех пор он не обращал никакого внимания на женщин и не знавал еще близко ни единой девушки или женщины – ни молодой, ни зрелой.
Дочь просвирни, замечательной красоты, с лицом, какие рисуют на образах, когда изображают ангелов, поразила Живова, как бы молнией ударила его в сердце.
Он увидел ее в церкви за утреней, через два дня познакомился, через неделю был уже вхож в дом просвирни, а через месяц послал к ней сваху и получил радостное согласие матери и дочери.
Если бы не Великий пост, только что начавшийся, Живов, конечно, обвенчался бы тотчас. Пришлось поневоле ждать два месяца до Красной горки…
А в Великий четверг его нареченная и обожаемая Варя вдруг скончалась… Утром была весела, смеялась и прыгала, а вечером была на столе… И в светлый Христов праздник, когда все люди радовались и ликовали, у Живова было страшное, казалось неисходное, горе.
Схоронив нареченную, он не устоял на ногах, свалился в постель и проболел с месяц, как-то для врачей непонятно и диковинно. И немудрено… Врачи и тело лечить не умеют, а где же им душу лечить. Хворость эту вполне излечил иной врач – время. Но не скоро, только через шесть-семь лет.
Будучи уже лет сорока с лишним, Живов близко сошелся со вдовой сенатского чиновника, и после двух лет сожительства, тихой дружбы и взаимного уважения друзья порешили повенчаться. Но едва только была оглашена свадьба дьяком их прихода, как молодая двадцатичетырехлетняя женщина заболела.
– Неужели?! – думал, говорил и восклицал Живов с трепетом на сердце…
Да, судьба не хотела, чтобы он был женат. Молодая женщина прохворала пять недель, а на шестой – в беспамятстве ушла вслед за его первой невестой…
Событие это поразило Живова, но отчасти на иной лад.
Горе было великое, но далеко не таково, каким было первое. Теперь он был поражен своей удивительной судьбой.
«Деньжищ сколько хочешь дастся тебе, а счастья земного не проси!» – будто сказал и часто повторял ему какой-то тайный голос.
И бобыль-миллионер стал после этой второй потери нареченной чудаком и прихотником по мнению одних, добрейшей душой – по мнению других и святым человеком для облагодетельствованных.
Впрочем, в самом образе жизни богача не было ничего особенного, и все причуды или прихоти проявлялись только в денежных делах. Так, он действительно сжег однажды тридцать тысяч в печке на глазах того, кому должен был их заплатить. Но этим он отомстил человеку негодному, бесчестному и жестокому, отомстил даже не столько за себя, сколько за других, им обманутых и разоренных.
Всего более диковин проделывал богач с теми, кому давал денег взаймы. Одним полузнакомым он дарил крупные куши, десятки тысяч. Других за маленький должок в триста рублей он сажал безжалостно в яму.
Но все странное, что он делал, он не делал напоказ, ради похвальбы или ради огласки и не делал зря… Голова и сердце его хорошо знали, что и зачем он делает.
Самые диковинные поступки оставались даже совершенно неизвестными никому. Так, узнавши об одной тяжбе из-за имения между важным чиновником и бедной вдовой с детьми по поводу завещания, он уплатил чиновнику большую сумму и приказал уступить имение вдове якобы от самого себя из доброй воли.
Теперь произошло то же и по поводу Макара Тихонова с купцом Хреновым.
– Всякий скажет: затейничество дурашное! – выговорил Живов вслух самому себе, когда Хренов, удивленный, но, видимо, радостный, вышел из его дома после их объяснения.
«Да, вестимо, глупство, – стал размышлять миллионер, тихо гладя длинную, с серебряной сединой бороду лопатой. – Глупство. Которое? Тысячное или тоже миллионное? Для людей. Но не для тебя, Иван Семеныч. Дай ты деньги Макару или в приданое хотя бы дочери Хренова – он бы не подался. А себе взять и дочь продать за двадцать тысяч – готов сейчас. Эх, кабы я мог Москву откупить эдак от антихриста Бонапарта! Все бы отдал. По миру бы пошел и был бы счастлив или бы в Киево-Печерской лавре иноком кончил, отряхнув прах мирской от ног. Что теперь будет? Одному Богу ведомо. По всему видать, что двадесять язык нам не под силу… Ведь он собрал все языци мира и ведет на нас. Сказывают, у него есть даже арапы! Что же это будет? Будь он нам под силу, его бы еще на границе распотрошили. А ему дозволяют идти внутрь России и все увиливают от битвы. Наши ближе к Москве, а он по пятам. Хорошо, коли сразятся и расшибут супостата. А коли нет? Тогда придут в Москву. Мы защищаться, а он – лезть… Понятно, мы за свои храмы Божьи, за жен да детей и стариков – одолеем. Но все же срамота под самую Москву допустить. А отчего? Спорят генералы, местничают. Да и немцы промеж них завелись. И много. Барклай де Толли, да правая рука Кутузова, тоже Толь, да еще Бенигсен, да еще Витгенштейн. Да мало ль их! Прогневили мы Господа – и жди возмездия за грехи».
И долго в этот вечер – не зауряд долго – продумал тяжелую думу миллионер-купец и лег так поздно, как никогда не ложился. Зато он порешил, что наутро отправится к главнокомандующему Москвы графу Растопчину, которого лично давно знал, и прямо спросит у него: «Что же, Москву отстоят или отдадут французу?»
И наутро старик с этим вопросом явился к главнокомандующему, а тот, смеясь, срамил старика при многих генералах и дворянах за его малодушество и наивность.
– Вот они, настоящие враги отечества! – восклицал граф. – Сеятели смуты среди простого народа.
V
Хренов не был самодуром и никогда не чудачествовал над семьей. Дочерей же он особенно любил.
Поэтому заявление его о свадьбе произвело полный переполох в семье. Это заявление было настолько странно и неожиданно, что все в доме – от Марьи Антоновны и детей до последнего мальчугана – как бы ошалели.
Разумеется, сильнее всех поразило заявление отца саму Софью. Она, конечно, непритворно упала в обморок.
Когда Ермолай Прокофьевич вышел из дому, Софью привели в чувство… Она сразу и сообразить не могла, что с ней случилось, но когда вспомнила, то схватила себя за голову и долго сидела как бы остолбенев, не двигаясь и не говоря ни слова.
Каждая другая девушка на ее месте, конечно, начала бы со слез и причитаний, но Софья была не из таких. Если девушка была внучкой незнаемого «эфиопа», как говорил иногда Хренов, если этот полусказочный дедушка передал ей свое лицо, свои черные вьющиеся кудри и черные южные глаза, то, быть может, он ей передал и свой характер, горячий, твердый, непреклонный и отважный.
Знать это наверное было нельзя.
Сам дед был Бог весть где, по всей вероятности на том свете, а ключница графа Разумовского тоже умерла.
Софья, умная и любознательная, сама себя развившая постоянным думаньем, знала или чувствовала, что она умнее всех в семье. Вместе с тем она не подозревала, что у нее большой характер и большая воля. Впрочем, жизнь до сих пор слагалась так, что и узнать это было невозможно.
Только изредка, видя или слыша, что творится на свете, как иные терпят всякие притеснения, Софья изредка сравнивала свое положение с кем-либо из жертв семейного или общественного своеволия и самодурства, причем спрашивала себя: как поступила бы она в данном случае? И каждый раз ей казалось, что она бы за себя постояла.
И вот теперь страшная, неслыханная беда разразилась над ней сразу, как гром, как молния. И рассчитывать не на кого, приходится самой себя защищать. Придурковатая мать, которая по целым дням возится со всякими прихлебательницами, с шатуньями и с картами, конечно, ничем не поможет. Смирный и забитый брат тоже не в помощь, ибо боится отца как огня.
Младшая сестра, Ольга, если и похожа на нее лицом, хотя несколько вдурне, то нравом несколько иная. Всегда и во всем повиновалась она старшей сестре, обожала сестру, но от нее не жди не только какой-либо помощи, но даже и совета. Она смела вообще, но не по отношению к отцу. Стало быть, вся надежда на саму себя, или на свое лукавство, или на свою отвагу.
Красавице девушке, самолюбивой, не только мечтавшей, но вполне убежденной еще лет в четырнадцать, что она выйдет блестящим образом замуж, заявление отца, столь неожиданное, показалось сначала каким-то странным сном. Потом она стала надеяться, что отец помешался вдруг и что это безумие временное, что он очнется и сам удивится.
Выходить замуж за Макара Тихонова, за какого-то канцеллрлста, сына мещанина, скромного, но глупого, а главное, некрасивого, казалось Софье, конечно, худшим, нежели идти в монастырь.
Целый день продумавши о своей беде, умная девушка додумалась до того, что, если отец не сошел с ума – а это предположение казалось ей теперь нелепостью, – то, очевидно, что-нибудь особенное приключилось и заставило отца вдруг решить такое серьезное дело. Сам же он с первого же посещения к ним Исаевны смеялся над этим сватовством, больше всех подшучивал над свахой и наконец стал сердиться. А когда Исаевна уже очень надоела своей канителью о Макаре Тихонове, то Хренов совершенно серьезно собрался встретить ее метлами.
Однажды он приказал поставить в углу на дворе три метлы, и когда появится сваха, то прежде указать ей на приготовленное угощение, а в случае если она будет лезть напролом в горницы, то дворнику, кучеру и сенному парню было приказано брать по метле и действовать. Ответственность Хренов брал на себя.
Что же вдруг могло теперь изменить его отношение к этому нелепому сватовству? Софья поняла, что помочь горю было бы возможно только в том случае, если бы догадаться или узнать, что подействовало на отца.
Вернувшись домой около полудня, Ермолай Прокофьевич, когда вся семья была в сборе за обеденным столом, снова заговорил о том же:
– Вы все диву дались, что я этого поджарого Макара не желал в зятья и сваху надоедливую отдуть собирался, а теперь вдруг якобы полюбил эту комиссариатскую крысу? Ну и дивитесь, благо у вас времени свободного много! Я бы дивился, да мне не время, делов много. А ты, Софьюшка, сегодня еще подумай, раскинь мыслями, утешай себя, что этот самый Макар не худой жених и супруг. Говори себе, что и хуже бывают. Иной раз девица за хромого или кривого замуж идет, кувыркается, воет, а смотришь, потом утешится, живет себе счастливо. Стерпится – слюбится! Лучше сначала супругам не любиться, а потом свыкнуться на всю жизнь, чем сначала шибко любиться, а потом в разные стороны глядеть и на весь околоток шуметь, так что соседям покоя нет ни днем ни ночью. До завтрашнего утра я у тебя ничего не спрошу, а завтра какой ты дашь ответ, так и поступлю. – И, обратись к сыну, Хренов прибавил: – Розог купил?
– Точно так, батюшка! – отозвался Антон.
– Сколько?
– Как приказали – на рубль…
– Стало, хватит на всех?
– Точно так-с.
Хренов говорил таким удивительно простым голосом, как если бы дело шло о покупке мыла и мочалки для бани всей семье. И голос этот немало удивил и встревожил всех, ибо все почувствовали, что если Софья наутро откажется выходить замуж за ненавистного ей, да и всем равно, молодого канцеляриста, то положительно наверно с утра начнется расправа, о которой у них в околотке еще и не слыхивали.
Часто доходили вести, что кого-либо по соседству кто-нибудь у себя на дому высек. Но чтобы какой обыватель начал пороть весь дом, начиная с пожилой жены, и, перепоров всю семью, принимался даже за прислугу – подобного было не слыхано и не видано. А между тем вся семья и прислуживавшие за столом горничные чуяли, судя по голосу и лицу хозяина, что это не шутка, а сущая правда. И вот завтра поутру скажи дочь родителю, что она не согласна, – и первую начнут сечь тучную Марью Антоновну.
За обедом после речи хозяина все молчали и только сопели, и хотя Софья сидела бледная и встревоженная, но ее мать была еще в худшем положении. Марья Антоновна глядела как полоумная и все размышляла о том, почему же собственно ей отвечать за упрямство дочери?
Конечно, после обеда, когда Хренов отдохнул и снова ушел из дому по делам, мать, брат и даже отчасти и сестра стали вместе уговаривать девушку повиноваться отцу. Софья отмалчивалась, только взглядывала на всех, и красивые черные глаза ее странно блестели, странно вспыхивали.
Когда сестры ушли к себе в свою общую комнату на краю дома, то Ольга первая заговорила, спросив у сестры:
– Как же быть, Софьюшка?
– Не знаю! – отозвалась эта.
– Делать нечего, надо идти за него.
Софья потрясла головой.
– Да как же, что же тогда? Подумай, срамота какая, если батюшка начнет всех нас всякий день пороть! Я уже не говорю о том, что больно будет, а срам велик. Еще если бы тебя одну, ну, всякий бы по соседству рассудил, что дело обыкновенное, но всех – семью и людей – это совсем диковинное дело! Огласка на всю Москву пойдет, и все-таки же ты в конце концов должна будешь согласиться. Ты, может, думаешь, что батюшка только грозится, а на этакое дело не пойдет?
– Нет, – отозвалась Софья, – знаю, что не зря грозится…
– Так что же тогда? Стало быть, завтра утром согласие дашь?
– Ни за что! – глухо отозвалась Софья.
– Так что же тогда?
– А вот!.. – произнесла Софья, запнулась и, подумав, выговорила:– А вот… увидим!
Промолчав очень долго, Софья спросила у сестры:
– Ну а ты бы пошла?..
– Мне нельзя… Мое дело иное. У меня есть мой дорогой, и я из-за него готова хоть помереть. А ты никого не любишь и свободная.
– Могу после встретить и полюбить, – отозвалась Софья, – Стыдно тебе так со мной говорить, не сказывать того, что думаешь. Я знаю, что бы ты натворила, если бы тебя за Макара Тихонова стали прочить.
Ольга вздохнула и молчала, не желая смущать сестру, которую любила.
– То-то вот! – сказала Софья. – Молчишь!
Относительно младшей сестры сам Хренов и все домашние, кроме Софьи, глубоко ошибались, хотя и звали тихоней.
Ольга не была так умна, как старшая сестра, и менее жива, но в ней было еще более скрытой решимости и ловкого упорства во всем.
– Если б меня родитель вздумал выдавать за этого Макара, – заговорила она наконец, – то я бы ушла хоть в Сибирь. Ну, украла бы, попала бы в острог, стала бы срамная. Что ни на есть бы сделала. А загублять себя на всю жизнь, выйдя за постылого и глупого, не дала бы.
Так как обе сестры пользовались сравнительно с обычаями и нравами их среды полной свободой, благодаря тому что отец вечно отсутствовал из дому, а придурковатая мать вечно возилась с разными шатуньями, то у обеих сестер были знакомые, которых не знала семья.
Пока Софья бывала часто и подолгу у господ Глебовых, у одной приятельницы-княжны, Ольга точно так же, не спрашиваясь ни у кого и не проронив никому ни слова, бывала в одном очень известном московском, хотя загородном, доме.
Она близко сошлась с самой главной барской барыней графа Маминова, была дружна с ее дочерью и неравнодушна к ее сыну.
Хоромы Маминова были от Хреновых и очень близко и очень далеко, ибо стояли на противоположном берегу Москвы-реки. Для того чтобы бывать в гостях, в доме, который был виден через рощу на высоком берегу, надо было пользоваться рыбачьими лодками. Иногда их не бывало. Но это не останавливало смелую Ольгу. Только апрель или октябрь она беспомощно сидела на своем берегу, на подачу руки от хором, и терпеливо поджидала кого-либо из рыбаков. В остальное время сноситься было легко. Зимой была торная дорога по льду, а в лето девушка храбро и ловко переплывала реку, устроив всю одежду в узле и на голове. В таком глухом месте подобная переправа была совершенно возможна, могла оставаться тайной, да к тому же вошла и в обычай. Целое лето обитатели двух берегов, Хамовниковского поселка и деревни под Девичьем монастырем с одной стороны, а с другой – обыватели по Старо-Калужской дороге и Воробьевых гор, сносились этим способом.
За последнее лето Ольга бывала у своих друзей чаще, чем прежде, потому что была более чем когда-либо увлечена молодым Андреем Рябовым, сыном барской барыни. Сестра его, Лиза, помогала всячески, хотя и наивно, и приятельнице, и брату, который, прежде равнодушно относившийся к Ольге, теперь был тоже сильно увлечен красивой купеческой дочерью.
VI
Однако Рябов не мог надеяться получить согласие купца на этот брак.
– За сына барской барыни, хотя бы и графской, он дочь не отдаст, – говорил Андрей своей возлюбленной.
– Там видно будет, – отзывалась Ольга и глубоко задумывалась…
– Ты будь отважен, – говорила она иногда. – А я на все пойду!..
– Так сказывается, – не верил Андрей.
– Ну вот, придет время – сам увидишь.
И лицо Ольги при этих словах принимало выражение суровое.
…В небольшой квартире в Зарядье, в семье Тихоновых, было весело и радостно. Долго тянулось сватовство и измучило всех.
– Ну что, рад, Макарушка? – восклицал по десяти раз на день Тихон Егорович.
Макар только улыбался, да глаза его сияли.
Отец и сын прежде всего собрались в Басманную с поклоном к благодетелю – благодарить его, потому что, очевидно, Иван Семеныч сам все дело порешил своим властным словом, а не со стороны узнал о согласии Хреновых.
Живов принял старика и крестника, но был угрюм и сумрачен.
Тихоновы на этот раз едва добрались до богача, долго прождав своей очереди.
В большом доме был разный народ, и Живов принимал поочередно каждого отдельно у себя в рабочей горнице, где стоял большущий стол, а на нем лежали целые кипы тетрадей и бумаг.
– Ну, рады! – сказал Живов. – Ну и спаси Бог. Только, по правде сказать, время такое, что не до свадеб да пирований. Ну, да Бог простит.
– А что слышно, Иван Семеныч? – спросил Тихонов.
– Что? Про француза-то? Да так много зараз слышно, что ничего за шумом не распознать. Знаешь, когда тридцать голосов зараз галдят, нешто разберешь, о чем каждый горланит? Так вот и теперь.
– Всяк свое говорит?
– Да, француз тут, француз там. И нигде его нет. Была битва… Не было никакой битвы… Прогнали его в Литву и Польшу обратно… А то, вишь, совсем не то… На наших он все напирает, а наши от него увертываются. Смоленск бросили и сюда уже…
– Как бросили? – вскрикнул Тихонов.
– Да, Смоленск, сказывают, уже в руках супостата… Ну да что об этом! Не наше дело. Наше дело другое. Знай, Тихон Егорович, что я на тебя виды тоже имею. Ты свою свадьбу справляй, а жди, что я тебя вызову и дам тебе порученье. А покуда ты мне добудь и держи наготове дюжины две парней-молодцов. Обещай им, что как я их кликну, то дам работу под твоим началом или вот Макаровым. Им по рублю в день положу. Понял? А атаману их – тебе ли, Макару ли – что хочешь… Ничего не пожалею…
– А какое дело-то будет? – изумляясь, спросил Тихонов.
– Этого я теперь покуда не скажу. Дело простое, но и важное… Христианское дело.
Уходя от Живова, оба Тихоновы порасспросили разношерстный народ, дожидавшийся своей очереди повидать богача… Но ни один из них не знал, зачем, собственно, вызван или послан кем сюда.
Те же, которые уже побывали у Живова, уходили, сказывая, что Иван Семеныч не приказал болтать, о чем речь шла у них.
– Клятву страшенную взял – держать все про себя.
Тихоновы вернулись домой и нашли у себя Исаевну, веселую и довольную. Она гордилась успехом сватовства.
– Ну что хорохоришься! – не утерпел старик Тихонов. – Ведь не ты сварганила, а сам Иван Семенович.
– А кто вас к нему, отец ты мой, прислал? Все я же. Не будь я, ничего бы не было.
Но затем сваха объявила, что была у Хреновых и никак не может понять, что у них творится. Невесты она не видала, а домашние все совсем как в воду опущенные.
– Уж больно, видно, им неохота отдавать девицу за Макара Тихоновича, – объяснила Колобашкина.
Наутро мещанин и его сын, канцелярист, собрались к будущим свойственникам в гости. Оба принарядились во все новое, вымазали волосы деревянным маслом и, перекрестясь на образа, вышли на двор, сопровождаемые мальчуганом Петром, Анной со всеми детьми и прислугой.
От Зарядья к Девичьему был конец не близкий, и они велели себе заложить тележку.
Но прежде чем явиться в гости к Хренову, Тихон Егорович пожелал заехать к своему духовнику, жившему несколько дальше купца, в маленьком церковном домике около церкви Двенадцати апостолов.
Старик священник обрадовался гостям, но был грустен и озабочен.
Сын его Никифор расхворался, лежал в жару и колобродил мыслями, – должно быть, застудился.
Тихонов побывал в горнице больного и нашел его без памяти.
– Ничего, обойдется, – сказал Тихон Егорович.
Молоденькая и хорошенькая внучка священника, пятнадцатилетняя Люба, тотчас распорядилась было угощеньем, но гости отказались наотрез от всего, ибо спешили к Хреновым. А там предстояло им уже обязательное угощенье.
– Я только поблагодарить завернул, – сказал Тихонов, – за разрешение. Да сказать еще, что ты, батюшка, жаловался на нужду недавно. Ну, вот обвенчаешь Макара – разживешься. Я тебе тридцать рублей новенькими ассигнациями отвалю…
– Чтобы я с тебя более положенных трех рублей взял! Никогда вовеки! – отозвался священник и стоял на своем.
Прощаясь с духовником, Тихонов снова сказал:
– Поразмысли, отец Иван! Согласися! Не обижай сына и внучку.
Но священник, улыбаясь, только махнул рукой. Тихоновы переехали поле поперек и остановились перед домом Хреновых.
Разумеется, их ждали, приняли почетно, но как-то диковинно. В доме будто что-то творилось, а невеста явилась тревожная и бледная.
Действительно, в доме неладно было. Утром Ермолай Прокофьич приказал высечь трех человек из прислуги, так как решил начать пороть снизу и дойти через сына и невестку до дочерей.
Посидев в гостиной, все вышли в сад и немного разбрелись. Софья пошла около жениха, умышленно отстала от всех и, прервав разговор о деревьях, о разнице между липой и березой, вдруг сказала:
– Послушайте, Макар Тихонович, известно ли вам, что меня за вас силком выдают?
– Почему же? – спросил Макар, будто не поняв.
– Я спрашиваю: известно ли это вам, что я не хочу за вас идти, что меня отец принуждает, угрожает даже срамно наказывать?
– То есть были такие речи, Софья Ермолаевна, и долго уж очень возжались мы. Глафира Исаевна совсем стала было сокрушаться, и даже полагаю, что, кабы родитель мой не отправился к Ивану Семеновичу… знаете, богач московский?.. Если бы родитель не пошел к моему крестному этому с поклоном, то ничего бы и не вышло и теперь бы мы все путались.
– Вы отвечайте мне на то, что я у вас спрашиваю! – настойчиво произнесла Софья. – Вы знаете, стало быть, что меня за вас отдают силком, что я бы за вас ни за что не пошла?
– Почему же-с?
– Вы не боитесь жениться на мне?
– Как можно-с… Напротив того, всей душой…
– Вы не боитесь, что я через несколько дней после нашего венчания убегу от вас?
– Что вы? Христос с вами! – вскрикнул и будто подпрыгнул на ходу Макар.
– Да, я не шучу! Скажите, неужто вы не опасаетесь, что как только будет возможность, так я убегу из дому – и вы меня нигде не найдете! А по тем временам, какие теперь в Москве будут, когда вся армия наша будет по Москве расположена и всякая сумятица будет, разве можно жену убежавшую где-либо разыскать?
– Да что это вы говорите, Софья Ермолаевна! Положим, что девицы часто этак рассуждают, когда их замуж выдают, но все-таки лучше бы вам этого не сказывать… Нехорошо и не приличествует! Нам надо, как жениху с невестой, сладкие речи вести, а не этакие.
– Боже ты мой, какой человек! – воскликнула Софья вслух.
Она давно знала, раз или два уже повидавши Макара, что он человек очень недалекий, попросту глуповатый, но она и не воображала, что он прост до такой степени. С каждым словом теперь он казался ей глупее и глупее.
Тихонов-отец позвал сына, и они оба тотчас уехали.
Первое посещение должно было, по обычаю, быть коротким.
В тот же день в сумерки, когда все собрались чай пить, Софьи не было. Мать первая заметила ее отсутствие.
– Что же Софьюшка не идет? Небось в постельке плачет! – обратилась она к Ольге.
– Вишь, кривлянье еще какое! – сказал Хренов. – Поди зови!..
Дочь поднялась и вышла, а Ермолай Прокофьич задумался. Ему показалось, что у младшей дочери лицо очень нехорошее, – стало быть, она тревожится из-за сестры. Видно, и впрямь круто приходится Софье.
И Хренов решил, что если старшая дочь не придет чай пить, то он пойдет в ее комнату и поговорит с ней мягче, будет убеждать ее, что Макар Тихонов вовсе уж не такой плохой жених. Мало ли что может быть? По службе большой чин получит когда-нибудь. Во всяком случае, она будет дворянкой, а не купчихой. При помощи и покровительстве такого человека, как Живов, Макар может легко в люди выйти. Самое мудреное Живов уже доставил крестнику – казенное место и чин. На пороге показалась Ольга, бледная, и что-то выговорила, но так робко и тихо, что никто не расслышал.
– Чего? – спросил Хренов.
Дочь снова заговорила, но слов разобрать было невозможно, настолько голос ее упал и дрожал.
– Ошалела, что ли, ты? – крикнул отец.
Наконец он разобрал, что говорила дочь, но не понял, сообразить не мог. Выходила бессмыслица. Девушка сказала, что сестры в комнате нет и что она сама вместе с горничной Ульяной сейчас обошла все комнаты и нигде не нашла сестры. И Хренов вдруг вскочил с места, вдруг понял и испугался. Испугался срама и огласки.
Поднялся переполох в доме. Все бросились в разные стороны, и скоро весь дом, весь двор и даже сад был обшарен вдоль и поперек. Ни единого уголка, ни единого чулана, даже ни единого куста в саду не оставили, чтобы не обнюхать его. Антон и дворники даже лазали на забор сада и глядели в соседние сады и огороды, думая найти Софью и увидеть сидящею за забором на чужом дворе.
Когда стало очевидно, что девушка бежала из дому, Ермолай Прокофьевич, вернувшись в столовую, опустился молча на стул и взял себя за голову. Лицо его было красно, кровь прилила к голове, и он чувствовал, что ноги и руки его слегка дрожат, чего с ним за всю жизнь не бывало.
Разыскать дочь, конечно, не мудреное дело, обвенчать ее на другой же день силком – еще того легче, но огласка – вот чего не поправишь, срамота! И весь срам падает на него одного. Его – своего родителя – осрамила дочь. Этого ничем не поправишь! И замуж выйдет, и все-таки ведь все будут помнить, что она не повиновалась родителю и «была в бегах». Да еще, пожалуй, теперь и Тихоновы из-за этого срамного поступка откажутся, тогда и деньги Живова останутся у него в кармане, и фабрика… Фабрика у брата!
И Хренов чувствовал, что кровь бурлит в нем и все сильнее приливает к голове.
– Тьфу! Что же я это? – выговорил он. – Стоит того! Ведь этак из-за поганой девки кондрашка хватит.
Хренов спросил себе воды прямо из колодца, и когда мальчуган рысью появился с ковшом в руках, Хренов отпил половину, а затем стал черпать рукой и мочить себе голову.
– Ну, вот и хорошо! – сказал он. – Ну а теперь расправа! Говорите вы, где Софья? Ты, Ольга, первая сказывай!
– Не знаю, батюшка…
– Лжешь!.. Берите ее, веди… ну, в холодную, что ли! И давай розог!
– Батюшка! – закричала девушка, падая перед отцом на колени. – Вот тебе Господь Бог. Греха на душу брать не стану. Разрази меня Господь! Матерь Божия, накажи меня хоть вот сейчас, если я знаю! Я прилегла на постели часу в пятом, а когда проснулась, Софьи уже не было. Я тогда же, не говоря никому ни слова, весь дом обошла и так напугалась, что вернулась к себе как потерянная и сидела до сумерек. Кабы я знала, куда она девалась, я бы вот, как перед Господом Богом, сейчас бы тебе сказала.
Отчаянный голос молодой девушки был настолько искренен, что Ермолай Прокофьевич развел руками и молчал.
«Что же, в самом деле? – думалось ему. – И впрямь, за что же из-за виновной невинную терзать?! Да еще зря! Кабы знала она, где сестра, то, понятное дело, сейчас бы созналась».
– Ну, ладно, обожду, но знай: не вернется Софья к полуночи, я завтра утром за тебя примусь!
Разумеется, Хренов тотчас же вышел из дому и, несмотря на позднее время, разослал сына, невестку и людей на поиски ко всем знакомым. И даже с угрозой! Сказать в домах, что если друзья и приятели Хренова не выдадут ему тотчас беглянку, то он хлеб-соль водить перестанет.
К полуночи все рыскавшие по городу вернулись обратно с одним и тем же ответом: Софьи Ермолаевны не было нигде.