Текст книги "Обручник. Книга первая. Изверец"
Автор книги: Евгений Кулькин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Этого смотрителя училища почему-то все звали только по фамилии – Беляев.
Может, отчасти оттого, что он был русским.
У Беляева была привычка обязательно куда-нибудь водить воспитанников. Он так и говорил:
– На воле мыслится вольготнее, чем в каком-либо другом месте.
И еще одно отличало Беляева, он редко говорил что-либо из божественных писаний. Но всегда переплетал свою речь высказываниями великих.
– Не помню кто, утверждал, – сказал он, когда они вышли, чтобы направиться в Пещерный город, куда – во время каникул – почти все ребятишки Гори бегали по нескольку раз на день. – «Дайте мне неправедную злобу, а осудительные слова всегда найдутся».
Он дал ребятам время, чтобы сколько-то вникнуть в эту фразу, потом продолжил:
– Самое большое человеческое упущение в том, что мы во что бы то ни стало стараемся оправдать свои поступки. Хотя где-то в глубине души знаем, что не правы. Но что-то едкое заставляет нас отстаивать прикипевшую к душе ложность.
Он замолчал, отчасти, может, оттого, что желал услышать какие-то возражения или, наоборот, поддакивания. Но все, полупотупясь, брели к Пещерному городу.
И вот уже когда казалось, что разговор на эту тему так и иссякнет, Сосо неожиданно спросил:
– А откуда берутся враги?
Беляев мягко пожевал губами. Он не любил лепить ответами сплеча, потому довольно вкрадчиво произнес:
– Есть два вида врагов – внешние и внутренние.
– Ну те, что нападают, понятно, – подал голос Петр Капанадзе. – А вот те, кто жалят исподтишка, как они таковыми становятся?
– Как-то Плиний Младший сказал, – произнес Беляев: – «Честную душу сдерживает совестливость, а негодяй крепнет от своей дерзости».
– Здорово сказано! – воскликнул Михаил Церадзе.
– Так вот люди, – задумчиво заговорил Беляев, – делятся на тех, у кого совесть есть, и на тех, у кого она отсутствует. И последние, чтобы хоть как-то утвердиться в собственных глазах, начинают творить разные пакости и, в конечном счете, вырождаются во врагов. То есть в тех, кто не способен воспринимать ближнего равным себе. Ему почему-то кажется, что он во всем превзошел окружающих. Или, во всяком случае, сравнялся с ними. А в душе-то он отлично знает, что гадок и низок и что его место вдали от тех, кто способен на поступок.
Ребята слушали внимательно. Гриша Глурджидзе даже перестал шурудить рукой в кармане, где у него постоянно находилась маленькая черепашка.
– Я знал одного, – продолжил Беляев, – как мне казалось, хорошего человека, многие года мы друг другу довольно прелестно улыбались. И вдруг однажды, узнав, что меня взяли на работу к вам в училище, он меня возненавидел. И стал моим врагом.
Он передохнул.
– Спрашивается, почему? Ведь на здравые мозги вряд ли можно понять, в чем именно дело. И как-то он мне, правда, не очень трезвый, но сказал: «Ты не хочешь, а у тебя получается, я же могу, но ничего не выходит».
– А при чем тут вы? – вскричал Сосо.
– Вот именно! Если бы он, скажем, предупредил меня, сказав, что хочет занять освободившееся место, я бы никогда не встал на его пути.
Они долго шли молча, потом Сосо произнес:
– Ну и что делать с такими людьми?
– Терпеть их хотя бы из великодушия, – ответил Беляев. – Ведь это не столько их вина, сколько беда.
– А мне кажется, – задумчиво произнес Сосо, – враг не имеет права на снисхождение.
– Но ведь христианские заповеди гласят… – начал было Капанадзе, но Сосо его перебил:
– По заповедям жил только один Господь!
Беляев, как это делал всегда, в спор по-настоящему не встревал, он только сказал:
– От непонимания другого сам мудрее не станешь.
И Сосо передернул плечами, словно ему за воротник кто-то пытался пустить ужа.
И тут он вдруг остановился и предложил:
– Давайте в криви сыграем?
И все разъялись на пары, упруго встав друг против друга, потому как бокс, считается у мальчишек, вызывает не только собственное потешание, но и постороннее зрелево.
Беляев отошел в сторонку и, прислонясь к дерву, потеребливал в руках палый уже листик.
Ему, конечно, было ведомо, что хоть бокс этот сугубо полюбовный, все равно означится главная причина, почему вдруг вздумали ребята подраться.
А все дело в том, что Гори был как бы поделен на два поселения – на то, что было вверху, где, кстати, проживал и Сосо, и на то, что находилось внизу. Там обретались люди более состоятельные, даже богатые.
И вот верхняки из года в год работали на тех, кто жил внизу. И в саду копались, и в огороде, и по дому убирали. Словом, злоба на то, что у нижняков более сыто устроена жизнь, жила почти в каждой «верхнезаветной» душе.
И, естественно, в Сосо тоже.
Ему почему-то особенно не нравился Жирняк. Этакий, не сказать что толстый, но весьма упитанный мальчик, имеющий привычку постоянно что-то жевать.
Звали его Самуил Хухашвили.
И, может, еще по одной причине Сосо питал неприязнь к этому увальню, он был почти однофамилец учителю Хахуташвили, который в прошлый раз так грубо и беззастенчиво обошелся с Сосо, когда тот, собственно, не собирался сотворить что-то несусветное.
Самуил пах свежими пряниками.
И один из них, видимо, перед тем, как изготовиться к драке, дожевывал.
– Ты знаешь, что я из тебя нынче сделаю? – нагло вопросил Жирняк.
Сосо не ответил.
Он вообще не привык много разговаривать, когда есть возможность вместо слов использовать кулаки.
Но Самуила надирало сперва выговориться.
– Я из тебя сделаю шашлык с санталином.
И хотя Сосо отлично знал, что такое шашлык, но понятия не имел о санталине.
И, прежде чем Жирняк произнесет очередную фразу, врезал тому по губам чуть прискрюченными, но еще не сведенными в кулак пальцами.
Хухашвили крутнулся на одном месте, этак полуприсел и, чего Сосо совершенно не ожидал, изловчившись, ударил его под дых.
Сразу же затукало в голове, словно удар был припечатан по меньшей мере к виску. Однако не было и дыхалки, и Сосо, этак лунатический, почти без участия сознания, все еще поплавком поныривал перед Жирняком.
И тогда тот врезал ему в скулу.
И вот этим ударом все как бы было уравнено. То есть грудь – сама собой – задышала, а в голове установился монотонный, длинный такой гул, который заглушал все прочие посторонние звуки.
Сосо видел, что все остальные поединки сами собой прекратились, потому что каждому из боксеров хотелось увидеть, как же тщедушный «верховец» собирается побить такого сильного даже с виду «нижняка».
Но обидно было другое.
За все время поединка, кроме шлепка по губам, Сосо, собственно, не сделал ни одного удара. А ведь о нем идет слава, как о мальчишке, имеющем скорострельные кулаки.
И, словно вспомнив про такое о себе мнение, Сосо сделал нырок влево и, оказавшись почти вровень с подбородком Жирняка, жалящим ударом перекосил ему щеку.
Самуил схватился за нее рукой, словно – ладонью – поставил на этом месте латку. И в следующий миг Сосо – тычком – в злобе сведенными до самой неимоверной жесткости пальцами врезал ему в глаз.
Хухашвили взвыл и сел на землю.
– Лежачего не бьют! – раздалось со всех сторон. А Сосо его, собственно, лупить и не собирался. Он – его литой, как всегда со стороны казалось, шевелюрой, вытер свои башмаки и направился прочь от Пещерного города.
И в глазах уносил ликование. А где-то в груди, а может, и в горле обретался вкус победы, который почему-то пах мятными пряниками.
3В этот день в секте выбирали отца.
Нет, не того, кто бы командовал душевным новообразованием каждого, кому некая сила повелела стать избранником космоса, а ребенку, неожиданно родившемуся у одной из свободолюбки.
Мать на Сосо не произвела впечатление. Она была слишком поджарой для женщины, даже в его мелкостном понятии. И молока из ее едва набухших грудей не то что не выдоить, но и не выдавить. В лучшем случае оттуда прольется неведомо как оказавшаяся там слеза.
Зато все сектанты, одному из которых нынче предстояло стать отцом, были по-богатырски складно сложены, даже с неким запасцем, чтобы быть просто видными.
И Сосо стал – мысленно – вести свой выбор. Кто бы мог – вот так без ущерба собственной душе – опуститься до этой пигалицы? Вон тот, стоящий у огня, вряд ли. У него слишком брезгливые губы и бесстрастные, отлученные от жизни глаза. К тому же, может, он единственный тут настоящий сектант, потому как у всех других вид был до пресности обыкновенен. Разве еще один. У которого, как заметил Сосо, не было левой руки по запястье.
Он где-то его уже видел, только не помнил, в каком месте, тот то ли побирался, то ли чем-то диковинным промышлял.
В секте Сосо оказался случайно. Он пришел к приболевшему своему другу Петру Капанадзе, и тот ему сказал, что сегодня – кровь из носа – должен побывать в одном тайном пещерном месте, где обязан пополнить ряд не очень тяжелых, но все же обременительных работ.
– Там собираются особые люди, – сказал Петр.
– С рогами и хвостами? – на смехе поинтересовался Сосо.
– Нет, они называют себя космическими братьями.
– И по законам братства не могут принести в пещеру вязанку хвороста? – ехидновато поинтересовался Сосо.
– Вот именно! – вскричал Петр. – Их вера запрещает нести земные тяготы.
– Тогда что же они жрут?
– То, что им принесут иди соберут те, кто признает их веру.
– Значит, ты…
Петр перебил его недозрелым жестом, который, однако, погасил любопытство Сосо.
– Мне интересно, – через запинку начал Петр. – У них все необычно. И я тебя прошу за меня отнести им хворост.
О том, что там все не так, Сосо убедился с первых же шагов, как только оказался в этой пещере.
У нее было три отсека, что ли. Или помещения, где братья и, как чуть позже выяснилось, и сестры сбывают свое досужее, поскольку иного не имеют, время.
У входа в первый отсек было написано «Чистилище». И именно в нем сейчас проходили выборы отца младенца.
Вокруг, потрескивая, горели факелы, и свет от них не лился, освещая все вокруг, а как бы прыгал, перескакивал с одного предмета на другой, с чьего-то лица на чьи-то глаза, а то и на зубы, ежели у кого-то появится потребность улыбнуться.
Из «чистилища» вело два входа в другие помещения, то, что было слева, именовалось «Раем», а справа, естественно, «Адом».
Но вот что удивительно, на кошме, что закрывала и «рай» и «ад», были изображены человеческие кости, скрещенные под оскалившимся полнозубостью черепом.
Ежели бы Сосо дали возможность определись, кто же вождит в этой секте, он наверняка подумал бы на одного старика, на груди у которого, угревшись, спал котенок. Только он, казалось, мог позволить себе вольность быть раскрепощенным и безразличным ко всему, что происходит вокруг, в пору, когда все другие, если не напряжены, но уж наверняка озадачены.
Но Сосо не угадал.
Вождем тут был молодой тщедушный паренек, у которого – к тому же – на левом глазу было белое наростное бельмо.
Кажется, ни в одном бы уважающем себя коллективе не избрали бы вожаком такого плюгавца.
Однако голос у вождя был зычен, отрывист и пожирающ тишину так, словно где-то рядом крылась неведомая утроба, куда все это ухало и падало без задержки.
– Прошу всех отойти к стене, – произнес Вождь, – чтобы я своими свинцовыми, падающими картечинами слезами не покалечил тех, на ком не лежит ни вины, ни хулы.
И он в самом деле расплакался. Только слезы у него были обыкновенными. И их стирала с его лица та самая сухолядая женщина, которую омамашил кто-то из присутствующий братьев.
– Где Смотритель Очага? – перестав плакать, вопросил Вождь.
К нему подошел тот самый человек, что стоял у огня и являл собой полное ко всему равдодушие.
– Что сегодня рассказал тебе Огонь? – поинтересовался Вождь.
– Он велел всем пронести сквозь него свои головы, чтобы очистить их от мирской хитрости, которая и породила среди нас смуту и неверие друг другу.
Вождь кивнул.
И тогда Смотритель Очага кинул в Огонь беремя хвороста, который принес Сосо, и костер вспыхнул с новой, кажется, всепожирающей силой.
Первым сквозь огонь пронес свою голову Вождь.
Сосо показалось, что волосы его вскипели в пламени и превратились в пепел.
Но когда он выпрямился, то все увидели, что Вождь совершенно не обгорел.
По спине у Сосо прошел морозец. И он – бочком – стал выбираться из пещеры.
Уже у входа в «Чистилище» Сосо нагнал Вождь.
– На! – протянул он какой-то сверток. – Передай своему другу. И попытайся забыть, что ты у нас был.
Две недели Сосо ело любопытство.
Ну, во-первых, он хотел узнать, кого же братья выбрали отцом ребенка, который, к тому же, в дальнейшем должен называться с большой буквы? А потом интересовало и другое – что же из себя представляли «Рай» и «Ад»? Насколько они соответствовали тем понятиям, что сейчас бытуют на земле.
Но Петр давно выздоровел, потому все, что нужно братьям, приносил уже сам.
И однажды Сосо его спросил:
– Ты веришь во всю эту ерунду?
– В какую? – поинтересовался друг.
– Ну что люди – пришельцы из Космоса?
Капанадзе задумался.
– Видишь ли, – на распеве начал он, – Бог, видимо, все же един. Только нам, людям, дана возможность развести веру по разным коридорам.
Стоп!
Где же все это Сосо уже слышал? Или читал?
И вдруг вспомнил, что об этом говорил Беляев. Причем он ничего не утверждал, не навязывал какого-то своего мнения, а так и сказал: «Видимо», то есть без той уверенности, которая, коли быть откровенным, подтачивает веру. В ней, как и во всякой тайне, должна быть щелка, куда тянуло бы подсмотреть.
– Поэтому Космос, – продолжил Петр, – это епархия Создателя. Он – оттуда – всем руководит. И, может, дал кому-то из этих людей, – он сделал неопределенную отмашку, – увидеть свое несколько иное предназначение.
– А почему их преследуют все, кому не лень? – спросил Сосо. – Неужели Богу не жалко, что они подвергаются гонениям?
– Ну это, – лукаво улыбнулся Капанадзе, – вопрос явно не ко мне.
На этом разговор иссяк. И он, наверно, больше не возобновился, ежели бы Сосо не увидел на базаре того самого безрукого брата, который там… глотал живых ужей.
А невдали от него стоял Капанадзе с мешком, в котором, как тут же понял Сосо, были приготовлены для ужеглота новые жертвы его желудка.
Но тут же он приметил и другое. Как из штанины брата, которой – внапуск – почти закрывалась головка сапога, выползал уж.
И, попристальней присмотревшись, Сосо понял, что брат явно шельмует. И какая-то горечь излилась на его душу.
– Ты знаешь, что он – мошенник? – произнес Сосо Капанадзе, кивнув в сторону брата.
– А нам с тобой какое дело? – просто ответил друг. – Ведь на базаре, как на пожаре, всяк в своем огне горит.
И Сосо вспомнил, что так говаривал купец Давид Писмамедов.
4Этот странник появился в доме все же, видимо, случайно. Потому, как потом выяснилось, ни мать, ни он, Сосо, его не звали. Просто он зашел, сел за стол и произнес:
– Когда нету одного-единственного хлеба при наличии другой снеди, не знаю, как кому, а мне постоянно хочется есть.
На страннике была блуза с вольным, подразумевающим чуть ли не бесконечность воротником.
– Ну что, – сказал он, когда голод, видимо, был утолен, – прав был Бесо, что хозяйка у него хлебосольна и бескорыстна.
– Вы видели моего отца? – поднял на пришельца глаза Сосо, словно уже не чаял когда-либо услышать о Бесо, что он жив.
– Он мне справил вот эту обутку.
Странник поднялся и похвастался своими – с короткими голенищами – сапогами, которые он, кстати, упрятывал в штанины.
– А я пообещал, что в его сапогах обойду всю Европу.
– Зачем? – полюбопытничала Кэтэ.
– Кто его знает? – проговорил незнакомец. – заквас во мне такой. Все время хочется видеть новые и новые пределы.
«Пределы…» – эхово повторил против своей воли Сосо. Наверно, ему тоже хочется стать путешественником. Ведь вон Пржевальский…
И что-то кольнуло в сердце. Хотя слух давно улегся и теперь ему в отцы прочат Якова Эгнаташвили.
И вдруг вспомнилось «Чистилище». И – выборы отца младенцу. И то недоумение, что сразило Сосо. Неужели тот не мужчина, кто на самом деле породил этого парнишонка? Почему он трусливо ведет себя? Что касается его, Сосо, то он не хотел бы иметь такого родителя. Его позорная кровь вряд ли облагородит род, которым, как учила мать, всякий уважающий себя человек должен гордиться.
– Между прочим, – начал пришелец речь, как чуть позже поймет Сосо, совершенно о другом, – я не просто хожу по свету. Я мечтаю написать книгу, самую главную не только для себя.
– А для этого надо ходить? – простовато поинтересовался Сосо. – По принципу – ноги волка кормят?
– В некотором смысле – да, – на задумчивости ответил Странник, – человек, который пытается писать, должен насытить себя разного рода впечатлениями от увиденного и пережитого. Но, главное, ему необходимо подчерпнуть из самого главного сокровища народа – из его языка.
– А что там может быть уж больно пенного? – вопросила Кэтэ.
– Язык… – пришелец надолго умолк, словно углублялся во все то, что ему предстоит впоследствии записать себе в актив, потому продолжил более прямолинейно, чем ожидал Сосо: – Литература… Та самая, которую можно назвать художественной, становится таковой тогда, когда заставляет работать душу, когда сладко ноет сердце от нахлынувших переживаний и начинают рисоваться картины, почерпнутые больше из намеков, которыми скупо, но поделился автор.
Пришелец на миг задумался, потом вдруг прочел:
Как милы темные красы
Ночей роскошного Востока!
Он вдохнул так, что на конце этого вздоха как бы прорисовался взрыд, и продолжил:
– Вот как Пушкин увидел наши ночи! Ведь все сто раз переживали это великолепие, но только он один нашел те слова, которые как бы поставили все на свое место.
Странник поковырял спичкой в мундштуке своей трубки, которую, однако, не раскурил, а положил около себя, словно она – через, похожую на ушную, разинутость, подсказывала ему, что надо сказать в следующую минуту. Потому произнес:
– Мне жаль не обкраденных, а именно обделеннных молодых людей, выросших на динамичном чтиве.
– А что это такое? – на этот раз без тени простовства вопросил Сосо.
– Эта литература, в которой не главенствует язык как таковой. Где идет обыкновенный пересказ, а не показ. Там воспламеняется ум, но охлаждаются душа и сердце.
Сосо слушал так, будто назавтра его заставят все это повторить слово в слово. Где-то на улице взлаяла собака. Протарахтела чья-то, явно пустая, подвода, а Сосо вслушивался во что-то другое, в какое-то межзвучье, которое как бы вопрошало: «В какую тайну ты еще не проник?»
Сыр и лепешки остались нетронутыми на столе. Равно как и недопитый виноградный сок, который чуть-чуть тронула затхловатая бродь. И Сосо неожиданно увидел глаза матери. Они повлажнели от чего-то нахлынувшего изнутри. Но это не были слезы. А что-то явно другое, и их тронула поволока, что-то такое влекуще-зовущее, что он вдруг увидел ее совсем молодой, когда она вынашивала его покойных братьев и еще не была ущемлена позором слышать о себе разные гадости.
– А за что убили Лермонтова? – вдруг поинтересовалась она.
– Это случилось на дуэли, – ответил Странник.
– Я знаю, – кивнула она в такт своим словам. – Я спрашиваю, за что его так?
– Он оскорбил офицера…
У Сосо чуть подвыструнилась спина. В солдатских казармах в свое время стояли казаки, и один из них, при каких-то уж особо залихватских усах, часто приходил к отцу, и тот, чиня ему сапоги, говорил, что обутка на нем, что называется, горит.
Звали казака Степан. Кажется, он был урядником или что-то в этом роде. Во всяком случае не совсем рядовым, потому более младшие чины тянулись перед ним, как перед большим начальником.
Так вот этот Степан иногда приходил и не по чеботарному делу. Особенно в какой-либо праздник. Тогда он приносил бутылку фабричной водки. Зубами срывал с нее пробку. После этого, заткнув горлышко большим пальцем, переворачивал вверх дном и долго смотрел, как бульбится «сатанитское зелье», как звала все, что продается в магазине, мать, и, поставив бутылку на дно, глубокомысленно изрекал:
– Хоть положи, хоть поставь, а везде одна стать. Не сосквалыжишься, так просто налижишься. И наливал себе первым.
Он словно пробовал, не отравлена ли водка, и когда понимал, что выжил после первого глотка, вопрошал Бесо:
– Ну что, может, пригубишь?
А тот уже исходил слюной и сучил ногами.
И еще одна страннота водилась за Степаном. Он сроду не позволял допивать водку до основания. Последних несколько глотков казак выплескивал за окно, говоря:
– Откуда пришла, туда пусть и уйдет.
И садился на поставленную на бок бутылку и – задницей – катал ее по табуретке до тех пор, пока та не оказывалась на полу и он забывал, что она именно там.
В среднем, или чуть более того, подпитии Степан начинал петь. И одна из песен была как раз о том, что казак оскорбил офицера и за это ему предстоит ответить перед суровым судом какой-то там чести.
И хотя, в общем-то, Сосо был на стороне казака. Все же у того было некое оправдание, потому как он был явно послуживший, а офицер совсем мальчишка, тем не менее дисциплина прежде всего, без нее не бывает армии. Потому он, как и тогда, сейчас выструнился спиной, словно ему тоже надо выходить на дуэль и отстаивать свою честь.
– Мужчины всегда найдут себе причину, чтобы подставить лоб под пулю, – тем временем сказала Кэтэ. – Вон Пушкина тоже из-за женщины извели.
– Там другое дело, – не согласился пришелец. – Говорят, интриги большую роль сыграли.
– Интриги… – проворчала мать. – С жиру все это. Если бы настоящая работа у каждого была, то рад месту был бы. А то так и ищут приключений на свою биографию.
Сосо остро глянул на мать. Именно так говорит Яков Эгнаташвили. И вообще многое она перенимает у этих евреев. Особенно у Ханы. Того гляди, и картавить начнет, как та, или зельево пахнуть чесноком.
Сейчас же Сосо не сводил взора с матери. Она так и сидела с завлажненными глазами, устремленная в какую-то свою думу. И он хотел угадать, о чем же именно она теперь размышляет. Может, о непутевости того же Пушкина, о которой столько всего понаговорено, или о судьбе Лермонтова, сжегшего себя ни за что ни про что из-за неосторожного, но ставшего роковым слова.
Сосо давно уже заметил, что мать его не так проста, как о ней говорят и судят некоторые из соседей. Вот уж у кого у кого, а у нее наверняка душа работает и картины, о которых говорил Странник, возникают одна за другой. Вон как ярчеют и притухают ее глаза, когда она смотрит в одну точку.
И когда Сосо думал, что речь об отце за их столом больше не возобновится, Странник неожиданно сказал:
– Ну и воздали они ему там. Две недели синяки не отухали.
– Кто и где? – быстро спросила мать.
– Армяне. На заводе Адельханова.
За столом наступило молчание, и вдруг его неожиданно разрубил вопрос пришельца, с которым он обратился к Сосо:
– Ты бы постоял за своего отца?
Мать глянула на Сосо остро, словно сбрила ответ раньше, чем он родился, потому тот произнес что-то далеко неопределенно, на что гость сказал:
– Он так и говорил – сын ему совсем чужой.
У Сосо взбугрились желваки. И ежели бы он считал себя за столом главным, то тут же вытурил бы из дома Странника. Но мать посушела взором и произнесла довольно жестко:
– Господь ему судья и защитник. Раз он распорядился, чтобы так произошло, стало быть, тому и быть.
И перекрестилась.
– Удивительная вы женщина, – сказал пришелец, неожиданно начав величать ее на «вы».