Текст книги "Обручник. Книга первая. Изверец"
Автор книги: Евгений Кулькин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
И уже на второй день Бесо засобирался в дорогу.
В блеклом, еще не обметанным глубокой синевой небе просияла первая звезда, а Бесо все еще смотрел на грушу, которая, расплющилась, упав к его ногам. Вот так, считал он, должна быть распятой перед ним и Кэтэ. Он не позволит, чтобы женщина, которую он взял в жены, вольно ходила по дворам, плодя за спиной слухи и домыслы. Хотя…
Казалось, тишина всасывала в себя звуки, ширилась, набухала ими, чтобы в один миг взорваться всем, что сумела накопить за кроткое время затишья. И он – взрывчат. В нем тоже что-то сейчас зреет, накапливается, давит в подгорлье, и рука сама тянется к чарке, в которой прокисло плесневеет когда-то недопитое вино. Больше того, в вине то ли утонул, то ли, упившись, уснул паук.
Он выплеснул то, что было в чарке, налил себе свежачка. Отхлебнул. Вспомнил рассказ одного каторжника, который, отбыв срок, теперь ходил по тифлисским питейкам и везде рассказывал одно и то же, какой бывает заклеклой по зиме земля в тех местах, где содержат каторжан:
– Ее там называют суглинок. Так вот этот суглинок столько калится на морозе, что твердеет как железо и от него бунело отскакивает кирка.
– А что такое «бунело»?
Это спросил мальчик, видимо, ровесник Сосо. Он тут обретается уже давно, кажется не имея ни отца, ни матери. И видя его подсосные губы и уширенные от удивления всего, что только услышал, глаза, Бесо неожиданно подумал: «А может, взять с собой этого бесприютника. Пусть растет с Сосо как брат».
Он даже выловил его своей ладонью, прошелся пальцами по выступающим ребрышкам. И, может, именно тощие, но крепкие пальцы Бесо не понравились парню, потому как он, вырвавшись, подбежал к шинкарю и возопил:
– Дядя Элгуджа! Он меня хочет украсть.
И тыкнул носом в сторону, где стоял Бесо.
Шинкарь было полувстал со своего места, потом опустился на стул вновь.
– Он таких маленьких не крадет, – ответил мальчишке, – потому что не знает, что с ними делать.
Все вокруг засмеялись. И Бесо остро глянул в этого женоподобного толстяка, за которым укрепилась привычка два раза в день бриться в ту пору, когда он приходил в свою питейку.
Вместе с тем именно женоподобие отвергало серьезность, на которую претендует всякий, кто руководит похмельным делом.
С шинкарем Бесо познакомился как-то в пору, когда в Тифлисе обвалился угол одного дома и над улицей, что называется, висела комната. А на одной из стен уцелела вешалка, на которой чуть поигрывало с ветерком полосатое кашне.
На теневой стороне улицы, противоположной этой, где произошел обвал, мотылялся пьяный. Казалось, ему ни в жизнь не преодолеть расстояние, которое заполнили собой зеваки. Но все же он это сделал, и, словно повторяя некие полотерные движения, приблизился к стоящим рядом Бесо и шинкарю.
– Я говорил… – начал он.
– Ты предсказал, – вопросил шинкарь, – что тут будет падение стены?
– Простота всегда добывается загадочностью бытия, – произнес пьяный. И указал наверх, где вовсю кривили косяки.
И когда Бесо и шинкарь почти про него забыли, неожиданно произнес:
– Я ему говорил, – он кивнул куда-то через улицу, – что дом порушу, ежели кулаком по земле стукну. Он не верил.
Пьяный порылся в карманах, пытаясь, видимо, что-то найти, потом произнес:
– И вот вам результат.
Засмеялись почти все.
И тогда пьяный, опустившись на колени, с размаху бузнул кулаком в землю. И, что удивило почти всех, кто это видел, со стены сорвалась вешалка и упала к ногам пьяного. Он снял с нее кашне и обвязав им шею, двинулся дальше своей полотерной походкой.
Вот с тех пор Бесо и Элгуджа друг друга знали. Больше того, часто шинкарь поил сапожника в долг.
И, может, вспомнив все это, Бесо неожиданно умягчил взгляд, тем более что его внимание привлек какой-то ротмистр, который, видимо, рассказывал про войну:
– Я увидел, что тень выдается вперед, и приказал ему: «Ползи по ней!»
Бесо вышел из шинка. Он не мог правильно сказать о своих ощущениях, но безмерность бытия угнетала его. Тем более что в окно он увидел, как внутри шинка перепрокинулся стол, как бы низвергнув клуб дыма, и к дерущимся ринулся вышибали Карп. И тут же, видимо, от боли, чей-то голос изломался и превратился в хрип.
И Бесо чуть не возверзнулся, чтобы все же забрать мальчишку из этого, как он считал, гиблого места. Потом, отплюнувшись полукашлем, махнул рукой и двинулся в лачугу, где квартировал.
И отойдя от шинка саженей на двадцать, он вдруг припустился плясать. И что-то верткое, словно повторяя его движения, проносилось во тьме.
В доме напротив неожиданно задвигались стулья, видимо окончилось что-то чинное, и голова в фуражке полицейского высунулась наружу.
– Чьи это уверения, я не помню, – чуть подобернувшись в комнату, произнес полицейский, – что пьяный грузин все равно что бешеный шакал.
Бесо резко остановился. Он как бы ожидал, что сейчас шалое извергнется из его глаз и, не помня себя, а скорее, все же въедливо помня, запулил в окно, которое только что опорожнил от себя полицейский, увесистый шмат грязи.
Но мрак исплывал, споро проваливался перед глазами, а ему на смену забился какой-то неведомый свет, а решимости, которая оборвала танец, уже не было. И, целостно ощущая себя, душа отдыхала. И в нее еще, как всякий раз было с похмелья, не въедалась тоска. И не было предощущений, что он уже способен на безумство.
Так разъялся его кулак в пятерню, потом в то трехперстье, которое вот-вот готово было взлететь до лба. Тем более на ближней к шинку церкви ударил колокол.
В ту ночь Бесо долго не мог уснуть. Часто выходил во двор. Смотрел, как широко разъятые небеса терпеливо холодели и на землю явно опускалась роса.
И он не столько услышал, сколько осознал, что купанные в росе, зазыкали шмели своими рассерженными голосами, пытаясь, но еще не имея возможности взлететь.
В бесцельности прошли день или два, пока Бесо не понял, что он, в сущности, трус. Что не мог не только рассадить окно в доме, в котором корогодились полицейские, но и не сумел остро ответить той усатой морде в фуражке при кокарде, которой казалось, что она имеет право оскорблять вольного грузина.
Все, во что мы только что углубились, вспомнилось Бесо именно в то время, когда он засобирался домой. И, конечно, не столько оттого, чтобы разобраться со своей блудной женой, сколько навестить сына, своего Амирана, с кем, к великому сожалению, тоже у него нет близкой, а точнее, родственной сходливости. Тем более что его изъела шутка, кем-то однажды брошенная:
Поедем в Гори,
Где вина – море
И где для Сосо
Выберем Бесо.
Бесо с удовольствием влепил бы по морде этому складушнику, да попробуй найди его среди смеховцев, что в Тифлисе сапожничают почти на каждом углу.
3Тени, отдрожав на одном месте, медленно двинулись в его сторону, и Бесо неожиданно понял, что почти весь день просидел около руин старого замка, так и не смея войти в Гори. Когда-то, помнил Бесо, именно тусклость развалин усмиряла разыгравшийся было в веселости взор. Сейчас же он вроде бы ждал, что вдруг сипловато подзавоет ветер, туман клочьями повиснет над восходящей к небу горой и неожиданно прочернится чья-то фигура. И разымется некая дверь, за которой заклокочет звездное пространство.
Бесо вскинулся от наваждения, как бы снапружинившись, выбил дверь плечом в день, в котором пребывал, и увидел нежнейший росточек, похилившийся на сторону, который, видимо, чуть раньше привял и сник. И тут же заметил, как по берегу Куры сперва забегал некий куличок, потом вскинулся и улетел.
И он умиленно произнес:
– Боже!
И вдруг осек себя. Ведь он вернулся в Гори. Где его знают не таким сопливым, как он себе кажется. Тут многие бледнеют при упоминании его имени. Значит, надо держать эту марку.
Бесо показалось, что слева не просиял, а прямо-таки ударил свет и тени повалились направо, словно бы упали навзничь. И какое-то дребезжание, что возникло внутри, вскинуло его, и потянувшаяся к глазам пятерня как бы разломила взгляд на части и что-то паучье отразилось в зрачках.
Потом рука отдернулась, словно внезапно о что-то ожглась, и восстал шаг. И отвердела под стопой земля, и даже откинула каблуком осыпь. Скошенным каблуком. Подношенным. Потому как негоже главному сапожнику портить впечатление пословицы, что обутку чеботарю справляют в гробу.
Бесо шел по улицам. Мимо домов с занавешенными окнами, не интересуясь, что за ними творится и происходит.
Дома его не ждали.
Вернее, ждали, только пустые стены и таинственно гулкий подвал. Отворяясь, дверь за что-то цеплялась в пятке, и этот шип, как почти безголосый кашель, снервировал и озлил.
Под окном тренькала синица.
Он вскинул взор на иконы. Глаза и Девы Марии и Николая Угодника глядели на него умоляюще и скорбно.
– В Гори – вина море, – проговорил он вслух и стал искать по закоулкам, что бы выпить.
Но не только вина, даже чачи не находилось. Хотя он отлично помнил, что перед отъездом…
Стоп! Вот она зацепка! Именно с этого он поведет свой спрос с Кэтэ. Куда это она подевала чачу? На полюбовников извела? Совесть свою ею разбавила? С бедой, что ее теперь ожидает, смешала?
Он слазил в подвал, достал старый, почти истрюхлявленный сверток, в котором хранилась винтовка.
Затвор, вытесняя застарелое масло, едва вдвинулся наполовину, и Бесо понял, что из этого оружия Кэтэ не застрелить, потому откинул винтовку в угол. И взялся за кинжал.
Близилась ночь.
Напротив дома остановились две женщины. Одна другой сказала, видимо завершая рассказ:
– Я ему отсоветовала.
«Отсоветовала… Отсоветовала… Отсоветовала…» – это все он произнес мысленно, как бы закрепив в сознании впервые им услышанное слово. Будто оно могло когда-то пригодиться и теперь взято про запас.
«Отсоветовала…»
Сам же он долго вызревал голосом, потом заговорил. Но не «отсоветовала» сказал, а обратился с вопросом к стенам, которые его окружали:
– И где же ее черти носят?
Он хотел было поправиться и произнести – «их», но раздумал, ибо сын еще не являлся составной частью ее прилюдного блуда.
Под окном – на этот раз совершенно молча – навялилась жердистая фигура.
– Ну, кажись, – придрожал он шепотом, – пошли косяком. И в это же время кто-то взвозился в коридоре.
Дверь чуть приотворилась, и ломкий юношеский голос вопросил:
– Сосо, ты дома?
Бесо отсутулил плечи, поняв, что это припожаловал кто-то из друзей сына.
А потом все вокруг растворилось на весь распах, и Бесо стало понятно, что заявились хозяева.
– Ну где ты тут скрываешься? – спросила Кэтэ, выдавливая собой темноту, потому как была в белом платье.
Пока Бесо соображал, как себя дальше вести, Сосо вздул огонь и приблизил лампу к лицу отца.
– А ты все еще похож на себя, – сказал. Этого, конечно, было достаточно, чтобы взбеситься.
Но его взор наткнулся на раскрытую тетрадь, где, расположенные в лесенку, были записаны стихи.
Бесо прочитал их вслух:
Волны доились пеной
И, не добыв молока,
Таяли постепенно
В серости злого песка.
– Ты написал? – спросил отец так, словно застал сына за фальшивомонетством.
Сосо опустил глаза.
– А почему у тебя песок «злой»? – напорно поинтересовался Бесо. – Ты ведь на нем иной день валяешься до самой ночи.
– Я никогда не купаюсь! – вдруг ответил Сосо.
– Почему?
– Наверно как раз потому, – ответила за сына мать, – что песок – «злой».
И он вспомнил, что один раз водил сына на берег Куры. Там, видел он, волна доплескивалась до его подошв, он ежился, но с места не сходил. А вот купающимся он его действительно не видел.
И теперь Бесо уже злился на себя. Он как бы потерял инициативу, что ли. Ведь собирался выступить в роли прокурора или судьи. В худшем случае следователя. А превратился в мягкого, неведомо откуда тут появившегося, обывателя.
Но чача все же нашлась. Она просто была перепрятана. Может, даже от Сосо.
И там, за столом, между отцом и сыном произошел такой разговор.
– А зачем пьют? – полюбопытничал Сосо.
– Чтобы стало лучше, чем было.
– Ну а когда стало хорошо, зачем?
– А чтобы сделалось более прекрасно.
– А что нужно, чтобы сотворилось все, что распрекрасно и необходимо?
– Умереть.
Глава седьмая
1Изможденность спеленала все его тело, и ему не хотелось ни есть, ни пить, ни даже спать. А просто желалось в спокойствии опустить руки, приложиться плечом к чему-то неподвижному и так стоять, пока ноги не подломятся в казанках и тело не рухнет наземь, развязав в себе узел скреплявшего его терпения и упорства.
И мучительная мысль, не дававшая Сосо покоя все эти дни, вдруг обрела конкретную четкость и строй. Конечно же, он ненавидел в этот час Бесо, его поведение сбивало с ритма все представление о мужчинах, которым повезло стать отцами, и никакие угрызения совести, ежели они случатся, не способны поправить дело, так грубо загубленное бездумным ощущением своей безнаказанности. И в ослепшей от ярости душе Сосо не было иных чувств, кроме мести. Конечно же, больше не даст он мать в обиду. Ведь она у него – самая лучшая.
Кэтэ тоже неделю не показывалась на люди. На этот раз очень долго не сходили с лица синяки, которым наградил ее, неожиданно заявившийся, Бесо.
От напряжения мысли заболела голова, и Сосо вспомнил рассказ одного старика, как он в свое время пришел с войны и нигде не мог спать. Как говорил, контузия мешала. Это о ней он шутил, что ушел, когда одна была жена, а вернулся – две. И от обоих – головная боль. И вот теперь Сосо знает, что это такое.
И тот самый служивый, когда совсем стало невмоготу, вырыл себе во дворе окоп и там отсыпался.
То же решил сделать и Сосо. Вот сейчас возьмет лопату и станет сооружать себе убежище. Чтобы ни от кого не зависеть. Разве что от Бога. И больше оттого, что, как кому-то сказала Кэтэ, он господний, если не посланник, то приютник. Это Бог приютил его на этой земле, дал возможность ей, матери, порадоваться, что у нее есть сын. Говорят, сначала что-то близкое к радушию было и у отца. Но это в пору, когда водка, как в свое время говорил служивый о контузии, не стала его второй женой. И ей он верен, как опять же пошутил кто-то из стариков, по гроб и дальше.
Не сказать, что отца в Гори не любили. Скорее, к нему относились равнодушно. И когда он проходил мимо какой-либо компании, углыхали голосами, ждали, когда Бесо удалится, и только после этого продолжали прерванный разговор, однако ни сказав о нем ни слова.
А вот его, Сосо, старики, которые чинно посиживали возле своих домов, приветствовали как доброго приятеля, присмыкивая козырьки фуражек или лобища папах, словно он был если не величина, то личность. Или, на худой конец, – начальство.
И Сосо это нравилось. И он улыбался внутрь себя. И шел далее более торжественным, вымывающим из-под себя ноги, шагом.
Всякий раз, как казалось Сосо, вечерность происходила с земли. Тени наливались более зримой густотой, выползали из тех укромий, в которых прятались целый день, и начинали медленно, как это делает вода, заливать окрестности. Хотя все пространство, что, поддержано небесным сиянием, продолжало сопротивляться нашествию тьмы.
На этот же раз завечерело с неба. Сперва загустело оно в зените, засинело и растекло тусклость по горизонту, придавило к земле все то, что собиралось стать зарею и потом – незаметно – взроило в вышине звезды.
Запахло укропом с огорода. И тут же чуть дохнуло прихолодью.
Сосо поежился. Он все еще держал лопату в руках, хотя не сделал ею ни одного копка. Потому как мысль о служивом перебил себе думой о Лермонтове. О поэте, который о горах написал так пронзительно и точно «кремнистый путь блестит». Сколько раз Сосо видел все это, и в груди шевелилось желание рассказать обо всем том стихами, но они застревали где-то между душой и чем-то тем, что не навяливается на язык назвать разумом. Ибо разум, считал Сосо, есть у людей, уже поживших на земле, ощутивших и горечь сладкого, и сладость горького. Это тоже сказал тот окопник. А для Сосо все пока пребывает в обыкновенной пресноте. В том однообразии, которое, как порой кажется, не имеет ни цвета, ни запаха, ни тепла, ни холода. Оно просто – пребывает. И этим все сказано. И в этом заложена та суть, которую в дальнейшем, став настоящим юношей, а потом мужчиной и стариком, надо будет расшифровать, развести по тем понятиям, которые и обернут в мудрость обыкновенную, ничего сейчас не значащую, простоту.
На этот раз отец колошматил мать за Давида Писмамедова. Тоже еврея. Только совсем нехитрого и очень душевного. Он не смотрел на мать как на прислужницу, хотя она и делала по дому всю черную работу. Он звал ее – сестра.
И это именно Писмамедов сказал:
– Вы – грузины – нежный народ. В вас живет боязнь Бога и непонимание опасности, которая вам угрожает от самих себя. А женщины ваши – сплошь поцелуйные создания.
Последняя фраза, конечно, насторожила. Ибо мать Сосо была тоже женщиной. И, как все говорили, чуть ли не самой красивой в Гори, ежели не сказать и дальше.
– И еще вам не хватает, – продолжил Давид, – это – стоп-слов.
– А что это за слова? – поинтересовался Сосо.
– Это, скорее, не слова, а молчание. Вы всегда взрываетесь, наговариваете друг другу кучу разных гадостей. А потом – песнями – отмаливаете грех своего недержания. Ты не заметил, что после ссоры грузины всегда поют?
Этого Сосо утверждать не мог. Ибо отец никогда не пел после ссоры. Вот до нее – случалось. Когда выпивал слишком много и потом – заплетающимся языком – пробовал взять на абордаж какую-нибудь неподатливую мелодию.
Песню он пел все время одну и ту же, со словами которые, может, даже выдумал сам, потому как никто больше так ее не пел:
Не вини меня, что я горец без гор
И без моря моряк.
Правда, другой раз прорывались и еще такие строки:
Не вини меня, что я совесть сжег,
А ум-разум спалил.
И, главное, Сосо ни разу не услыхал, перед кем же отец, собственно, винился. Может, перед собственным родителем, который – по слухам – был смиренным и разумным человеком. А может, и перед дедом, буйный нрав которого понесли все младшие Джугашвили. А скорее всего, перед родичем, погибшем от ножа и так и оставшимся неотомщенным.
Сосо еще не воспринимал коварство чьей-либо крови. Пока люди для него делились на тех, кто были себе на уме, и на иных, чьи души пребывали ничуть не уже, чем ворота нараспашку. Именно такие люди ему нравились больше, хотя хитрость привлекала тем, что была недосягаемой, почти запредельной.
И хотя все говорили, что Давид Писмамедов хитрый, как и всякий еврей, Сосо этого не находил. Он был чем-то средним между хитростью и простотой. Вот это как-то спросил:
– Чтобы ты сделал, ежели бы стал главным правителем на земле?
Сосо ответил молниеносно:
– Понял, что я самый глупый человек на свете.
– Это почему же?
– Потому что поверил в такую сказку.
– Ну а если бы случилось на самом деле?
– Не может случиться то, чего нету в природе. Всякий, кто возомнил, что он над всеми, должен быть Богом. А Бог-то уже тот, кто выставил его на это посмешище.
Давид призадумался. Он часто подтрунивал над грузинскими мальчишками, потому как они от еврейских детей отличались, можно сказать, болезненной доверчивостью. А вот Сосо, как говорится, не в породу. Может, правда говорят…
– Меня учитель выгнал из класска, – вдруг заговорил Сосо, – когда я ему сказал, что у Бога нет плохих детей, есть те, которые плохо понимают, что он их единственный отец.
– Ну и за что же учитель тебя попросил покинуть класс?
– Подумал, что я издеваюсь над ним, потому как у него было два отчима.
Давид всполошил губы улыбкой.
Он действительно ловил себя на мысли, что любит Сосо. И это чувство с каждым днем укреплялось в нем, укорененно прорастая в другие, менее значительные и оттого второстепенные чувства. Но всех их объединяло желание сделать для Сосо что-то такое, чтобы это не затронуло его самолюбия. Ибо на предложение взять деньги на какие-то свои мелкие нужды Сосо сказал:
– Деньги любят хозяина больше, чем он их. Потому они вопят, когда попадают в чужие руки.
– Не понял? – насторожился Писмамедов. – Что же, нам всем надо становиться «скупыми рыцарями»?
– Нет. Просто с деньгами надо расставаться с той же болью, с какой они покидают тех, кто от них избавляется.
И Давиду подумалось, какие они разные, эти грузинята. Вот соседский мальчик Ной совершенно иной. Да, вот так – в мыслях – срифмовалось. Как Сосо, он тоже не любит застольных игр. Скорее, он их даже ненавидит. Ему все время хочется табуниться, бежать за пущенным с горы обручем, гонять тряпичный мяч, просто, с высветленными от безумства глазами, лететь неизвестно куда.
И деньги он берет бездумно. Как-то походя. Засовывает их себе за пазуху и говорит все время одно и то же:
– Дай бог не убиться о твой порог, когда еще позовешь на испытание своей щедростью.
Долго Давид думал, что это Ной придумал сам. Собственно, может, именно за это и поощрил. Но однажды тот признался, что фразу ему подкинул тот же Сосо, лучше других прочитавший его, на тот момент, состояние.
Но отчим Ноя Давиду неприятен. Это был толстомордый дядя с суровыми бровями, похожими на раздрызганный хворост.
Да и многим не нравился он за то, что, поймав на каком-то мирском грехе местного священника Нестера, не сказать, что шантажировал его, а просто – преследовал. Особенно после того, как тот менял квартиру. Он поджидал, пока Нестер обоснуется на новом месте, потом появлялся однажды с такой вызванностью, что у того долго язык трепетал между ртом и гортанью. Ибо становился предметом пусть и не очень связного, но рассуждения.
– Люди, – говорил сосед, – как рыба в реке, коли к ним поближе присмотреться, сплошь икряные, только выметать эту икру они не знают куда.
И он давил на пузо попу, чтобы тот эту икру как можно чаще метал.
Не исключает Давид, что выдумка о том, что Кэтэ прижила Сосо от Пржевальского, тоже соседского языка работа. Уж больно все сходилось да суммировалось. И на Сосо он смотрит, как на поросенка, которого обязательно заколят на Рождество.
Однажды Давид взял с собой Сосо на ночную рыбалку. Ночь была темной, почти непроглядной. Хотя и где-то в небе была луна. Но тучи никак не хотели пускать ее пообщаться с землей. И все же иногда какой-то отсвет падал на воду. И именно на реке этот свет был пожиже, что ли. На что Сосо как-то сказал:
– Младенческий свет, не такой пожилой, как был бы на земле.
Накануне Писмамедов купил Сосо географию.
– Вот по ней и изучай свои будущие владения, – сказал.
И опять Сосо ответил ему на это:
– География у каждого из нас в душе. Там свои города и веси. И реки текут, и поля простираются. И леса шумят. Даже горы есть. Но одного нашей географии не хватает.
– Чего же? – чуть затаившись, спросил Давид.
– Чтобы мы забыли, что это наше, – ответил Сосо. И пояснил: – земля – достояние всего человечества. Вот из-за понятия «твое-мое» и случаются у нас те неприятности, о которых и вспоминать стыдно.
У Писмамедова всклубилась во рту слюна. И не затем, что восхотелось плюнуть в лицо новоявленному философу, а появилась необходимость избавиться от той горечи, что скопилась у него в гортани, потому как он все это время жевал какую-то, под пальцы попавшуюся, травинку.
– Значит, правильно мать хочет видеть тебя священником, – проговорил Давид. – Ты мыслишь шире, чем обыкновенный простолюдин.
– В жизни не очень важно, как ты умеешь мыслить, куда важнее, как научишься молчать.
Писмамедов продрог чем-то большим, чем душа, потому предложил сделать по глотку припасенного им с собой вина.
И Сосо не отказался. Хотя употребил самую малость, при этом сказав:
– У вина есть одно преимущество…
– Какое же? – быстро спросил Давид.
– Оно не способно понимать, кто его пьет. А то бы некоторым оно вообще бы не далось в рот.
И Писмамедов понял, что Сосо ведет речь об отце.