Текст книги "Обручник. Книга первая. Изверец"
Автор книги: Евгений Кулькин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Глава четырнадцатая
1Предчувствие – это не что иное, как ожидание того, что должно случиться или произойти.
Поэтому Володя Ульянов предчувствовал, что где-то идет параллельная сила, которая домогается той откровенности жизни, какой, собственно, так не хватает и ему.
Как-то Ульянову удалось познакомиться с одним, как тот про себя говорил, трижды бывшим.
Сперва он был преуспевающим ловеласом, потом ушедшим в себя мудрецом и, наконец, богобоязненным монахом.
В пору, когда его Володя встретил, он просто жил в отдельной от других каморке, водил неимоверное количество кошек, и – по утрам – кормил с руки голубей.
Так вот этот человек ему сказал, что устал молиться, устал просить о чем-либо Бога и устал, можно сказать, жить.
Но все же он не хотел умирать.
Из любопытства. Ему было интересно узнать, чем же все это кончится?
А когда Володя у него поинтересовался, что же это «все»? Он просто ответил:
– Когда человек подбирается к веку своего существования, то за его спиной остается многое из того, что он уже не способен осмыслить, тем более осуществить. Да и отчувствовать и даже озвучить тоже. И это нечто – тоска по мудрости. Тот самый задний ум, на который так легко умеют уповать русские.
Этот человек, почему-то с почти безбровым лицом, словно он их каждый день, выходя на люди, специально подпаливал, обладал той магической силой, которая к нему притягивала, опять же из любопытства: а что он еще изречет или содеет?
– Здравый смысл, – как-то сказал он, – это понятие сугубо безропотное. Как сундук, в котором ты хранишь вещи. А все, что имеет истинный интерес, существует вопреки ему.
Кажется, невесть что сказал старик. Но заставил Володю задуматься. Что-то с чем-то сопоставить, чтобы или принять это безоговорочно за истину, или положить под пилу спорности.
– Жизнь – это упрощенный вариант понимания отношения к нам Вселенной.
Сказать откровенно, тут у Володи были какие-то шансовые варианты попробовать уточнить: Бога ли он имеет в виду или тот самый Высший Разум, о котором стало модно вести разговоры последнее время.
Видимо ум, а может, интеллект, как ученее сказать, никак не хотят смирить Володю с мыслью, что в появлении жизни на земле участвовал Бог с набором своих примитивных манипуляций, которые пытаются, но ничего не могут не только объяснить, но и прояснить.
Потому ему даже милее думать, что он произошел от обезьяны, в период эволюции добившись той самой неимоверности, которая, конечно же, когда-то станет эталоном.
Но ему было приятно, ежели бы сам Бог или его наместник на земле сообщили людям о его исключительности. О том, что он самый-самый.
Он знал одну старую актрису, которая из букетов, преподнесенных ей поклонниками, сделала некий «гербарий любви», лукаво при этом добавив:
– Женщина – это собиратель вселенской информации. Причем делает она это душой, умом и даже чревом.
Далее она говорила, что мужчина, любящий хищных животных, женственен по натуре.
– Вы заметили, – произнесла актриса, плавя в глазах воск прошлого, – даже кошка вымогает у нас ласку. А вы хотите, чтобы перед этим устояла женщина.
Да вы скажите какой-нибудь даме, что у нее необыкновенная попа, то она тут же вообразит себя пупом земли.
На гербе всех государств мира я бы изобразила женщину, с факелом сидящую на бочке с порохом.
А тот самый таинственный старик как-то сказал то, что и жило у Володи в анналах предчувствия:
– Жизнь тяготеет к парности. Добро и зло. Радость и горе. Женщина и мужчина. Потому, если ты сейчас обозначил себе горизонты возможного, то постарайся заметить где-то того, кто занозой вонзится в твою судьбу и, может, даже нанесет ей какой-либо урон.
Но поскольку обо всем этом Володе думать, если признаться, вовсе не хотелось, он и оставил без внимания эту фразу, взамен сочинив свою, которая звучала так: «Пространство, оправленное в бесконечность, и есть время».
Говорят, родителей не выбирают, их чаще теряют.
И вот если бы все же выбор был, Володя непременно выбрал бы себе мать с отцом тех, которые у него были.
В них сочеталось что-то сугубо разное. Они как бы пришли из чуждого друг другу мира. Создали семью безропотного согласия. И продержались один подле другого ровно столько, чтобы неожиданно понять, что были созданы друг для друга.
Но это все случилось уже после того, когда своим вскриком Мария Александровна возвестит, что Ильи Николаевича больше нет.
Но дети… Куча детей. Вот они должны были стать знаком какой-то особенности, которая не только объяснит, но и оправдает все.
Пока же Володе внушено, что – по матери – его родовые корни уходят куда-то в неметчину.
Как-то, в неком споре, им неожиданно сказалось: «Когда силу приобретает бессилие, тогда становится понятно, кто ты».
Сейчас Ульяновы переживали вот эту самую полосу бессилия. Ибо всем было понятно: из Симбирска надо уезжать. И вовсе не потому, что на них многие стали смотреть как на изгоев. А что Володе нужно было продолжать образование. Поступать в университет.
Об учебе в столице речь можно не вести. Равно как и в Москве тоже. Оставалась Казань.
И вот сейчас, когда появилось в газете объявление, что по улице Московской назначена распродажа некого скарба и самого дома, и пошли к ним гужом люди – больше любопытные, которым хотелось увидеть мать, воспитавшую покусителя на царя.
А один старик, который даже пробренчал что-то на рояле, уходя, сказал:
– Ваш весь род извести надо, чтобы еще подлее чего не выкинули.
Но были те, кто понимали. И даже сочувствовали.
Одна гимназистка, исполнив на рояле Баха, незаметно для остальных пожала руку Володе и шепнула:
– Ты отомстишь за брата!
И по душе у Володи как бы прокатился некий огненный шар, который, поуменьшившись, постоял в подгорлье и тихо сгас, словно его вовсе и не было.
И именно тогда Володя подошел к матери и сказал:
– Знаешь, давай не будем продавать рояль. Пусть останется на память.
И он не уточнил, о чем именно.
Глава пятнадцатая
1– В Казани живут за наказанье! – выкрикивал, как Ульянов чуть позже понял, сумасшедший. – В Казани – одни терзания.
– В Казани и – знания, – подрифмовался и Володя к названию города, в котором надлежало жить и сбывать свое, не очень понимаемое многими, время. Студенты же, собранные вместе, говорили о чем угодно, только не о своей будущей профессии.
Всем правил и хаос и крамола. Умы находились в самом раздрайном состоянии.
Хотя порядки в Казанском университете были не из тех, где повольготничаешь или пошикуешь. Чуть чего – и выговор тебе. А он не поможет, тогда угодишь в карцер, где живо поймешь, чем отличается скучная классная комната от одиночной камеры.
Помимо карцера существовали штрафы и, конечно же, увольнения. Но и это еще не все. Наиболее строптивых ждала перспектива оказаться в солдатских казармах далеко не на правах экскурсантов.
– Одного из наших, – сказал Володе наиболее говорливый из студентов, – даже в дисциплинарный батальон отправили.
И вскоре Володя узнал, кто такие «педели». Это те надзиратели, которые считали предательство своим призванием и делали это с особым старанием и даже вдохновением.
– Смотри Потапу на глаза не попадись, – предупредили Володю чуть ли не в первый день.
Он хотел было спросить: а что это, мол, за зверь, как увидел перед собой бородатого, лишенного опознаваний интеллекта громилу, который, подманив его своим толстенным пальцем, вопросил:
– Так это ты брат бунтовщика?
Володя не успел ответить, потому как в это самое время к ним подошел некий безликий «педель» и что-то шепнул громиле на ухо.
И тот – спешно – направился к выходу.
Так состоялось знакомство Ульянова с инспектором Потаповым.
И еще одно уловил Володя Ульянов, что не казалось с первого взгляда значительным, это разобщенность самих студентов.
Как-то он разговорился с одним малым с увертливыми глазами обо всем, что тут царит и процветает. И тот без обиняков сказал:
– Одни сюда пришли учиться. Это, как правило, те, кто думают, что в образовании счастье.
– Ну а вторые? – подторопил Володя.
– Это те, у кого папы люди весьма состоятельные, и они ходят в университет как на развлечение. Им все сходит с рук.
– И есть третьи? – поинтересовался Ульянов.
– Да! Это те, которые припожаловали под эти своды, чтобы хоть чем-то занять себя. Вот их-то как раз большинство.
О том, что бедным студентам в университете станет жить еще хуже, Володя вскорости убедился, прочитав вывешенный на доске объявлений приказ, в котором сообщалось, что плата за обучение подниматся чуть ли не в пять раз.
А буквально на второй день Ульянов заметил, как студенты терзают некую газету.
Она не переходит из рук в руки, а прямо, что называется, перелетает:
– Что там напечатано? – спросил он кого-то.
– Студенческие беспорядки в Москве, – ответил все тот же парень с увертливыми глазами.
Ульянов отделился от толпы и направился в классную комнату.
Нет, он не струсил. И вообще не смалодушничал. Он просто понял, что не должен мозолить глаза тем же «педелям», которые сейчас особо навострились, чтобы выловить зачинщиков вот этого студенческого восторга.
Он сел за свой стол, как вдруг увидел под стулом бумажку.
Поднял. На ней было написано: «Как один, встаньте за свои права! Боритесь!» Подписи не было.
Но одно можно было сказать определенно: это писали явно не студенты.
Значит, кто-то следит за настроением в университете.
Но – кто?
С этим вопросом он «укутался», если так можно выразиться, в скучную лекцию, которую читал чахленький, почти безжизненный профессор, фамилию которого Володя до сей поры не усвоил. А в полдень чей-то зычный голос провозгласил:
– Студенты! На сходку.
– Куда? – послышалось несколько вопрошающих воплей.
– В актовый зал.
И тут Володя совершенно забыл о той самой осторожности, о которой часом раньше думал с трезвой определенностью.
Теперь его несла на второй этаж, где располагался актовый зал, некая сила, ни объяснить, ни понять которую было невозможно.
Сгрудились у дверей актового зала, которые оказались запертыми.
– Что делать? – вопросил кто-то из менее решительных.
– Ломать! – кажется, не своим голосом, но приказал, именно приказал, Ульянов.
И тут же двери, под напором охваченных азартом тел, с треском распахнулись.
Запахло прахом раненого дерева.
И зал, едва заполнившись, заклокотал.
Тут не было ни здравого смысла, ни сколько-то сходных с этим действий. Работали одни чувства. Оголенные, как провода. Они только что не искрили.
– Товарищи!
Голос прозвучал так, словно бил языком только что вырванным у колокола, вот-вот готовым ударить в набат. В нем кипела сдерживаемая сила.
– Товарищи! – повторил незнакомый Ульянову парень, на лацкане которого пламенела какая-то нашивка или брошь. Видимо, для того, чтобы хоть чем-то отличаться от остальных.
– Нет лучшего в мире слова, как «товарищ», – продолжил он. – Оно сразу дает понять, кто есть кто. Оно объединяет, воодушевляет, зовет. Так поклянемся же с этим словом во главе поддерживать друг друга!
– Надо требовать свободы! – выкрикнул кто-то.
– И законности! – подвторил ему еще один голос.
– Главное, нужна правда! – подытожил эти выкрики председательствующий.
И в этот самый миг в зале наступила испепеляющая тишина. И все увидели инспектора Потапова.
Грузной, да и грозной тоже, глыбой он появился в проеме дверей и оттуда же, от порога, крикнул:
– Господа! Именем закона требую немедленно разойтись!
Зал все еще пребывал в летаргии неожиданности. Потом вдруг всшевелился, словно ему сделали инъекцию просыпа, и сразу несколько голосов завопили:
– Вон! Вон отсюда!
– Долой! – вырыднула толпа.
Потапов окинул зал своим налитым кровью взором и заметил Володю Ульянова. И, видимо, ринулся в его сторону, когда студенты, повскакивав со своих мест, стали теснить его к выходу.
Свист и улюлюканье, казалось, накалили само здание университета. И Володя услышал, как за его спиной со звоном разбилось стекло.
Хотя он мог поклясться, что в него никто ничем не бросал. Повеяло уличной прохладой, которая, однако, не остудила кипящую неуемность толпы.
И в это время, в том же проеме дверей, в котором минутой раньше скрылся Потапов, появился ректор.
Он шел почти трусливой походкой. Но осмелел уже в зале, где вдруг наступила непривычная в данном обстоятельстве тишина.
– Успокойтесь, господа! – начал он несколько неуверенно, потом набрал, как ему казалось, нужный тембр. – Все, о чем вы сейчас кричите, можно сказать спокойным голосом. И тогда больше шансов, что мы друг друга услышим.
И тогда ведущий с ректором диалог студент, который, собственно и председательствовал на сходке, протянул ему некую бумагу.
– Что это? – понаивничал ректор.
– Наши требования.
Володя краем глаза увидел такие вожделенные слова: «Русская жизнь невозможна. Студенческая жизнь невозможна!»
– А что же тогда возможно? – спросил ректор.
И это было ошибкой. Он снова бросил спичку в бочку с порохом.
Крики тут же превратились в адскую какофонию.
Потом прорезался бас председательствующего:
– Значит, вы не согласны выполнить наши требования?
И он – без перехода – обратился к бушующей толпе:
– Товарищи! – вскричал, правда, на этот раз почему-то петушино, ибо минуту назад басил. – В знак протеста оставляем университет!
– Правильно! – понеслось из разных углов.
– Они еще за нами побегают, – сказал кто-то за спиной у Володи и, видимо, не дожидаясь, когда у него спросят почему, пояснил: – Им жалованье платить перестанут.
– Уходим! – кричал предводитель сходки. – Сдавайте билеты.
Лишь на миг возникло некое замешательство. Потом стихия все же пересилила, и первый студенческий билет был почти швырнут на кафедру ректору.
Кто-то рядом считал вслух:
– Раз… два… пятьдесят…
А вскорости была объявлена цифра, про котрую кто-то сказал:
– Ни туда, ни сюда.
Действительно, только одного билета не дотянули до того, чтобы их была сотня.
Володя, естественно, не мог, вернее, не имел права быть вне этой неполной сотни.
И когда его догнал тот парень с увертливыми глазами, пытаясь быть беспечным, спросил:
– Ты, кажется, с Дона?
– Да. Со станицы зимовейской.
– Постой! Это у вас там родились и Разин, и Пугачев?
– Совершенно верно! И Генералов тоже.
Они прошли несколько сотен шагов, прежде чем парень сказал:
– Почему билет не сдал, я как-нибудь расскажу другой раз.
– Ну зачем? – неброско глянул на его жалкость Ульянов. – Это же дело сугубо добровольное. А потом, зачем быть таким, как все.
И парень, видимо все же непонятый, побрел от него прочь.
Глава шестнадцатая
1Если отвлеченнее об этом подумать, то очень легко представить себе такую картину. Бал кончен. Гости разошлись. Прислуга мечется, чтобы навести повседневный порядок. А душа того, ради кого все это затевалось, так и осталась пуста.
И тогда он лезет в шкакулку за револьвером.
Нечто подобное испытывал Володя Ульянов, когда пришел с той самой сходки, которую – как-то на одном дыхании – провели взбунтовавшиеся студенты.
Вспомнился ему давний разговор с другом семьи Яковлевым, когда он сказал:
– Если хочешь кого-то удивить, попытайся в этом деле потренироваться на себе, и ты скоро поймешь, какое это неблагодарное дело.
Да, многие сегодня собрались только затем, чтобы удивить.
Может, и он в том числе.
Если говорить честно, ему не хотелось сразу же подпасть под власть толпы, не ощутив свою личность в ней. Так, наверно, теряется иголка в стоге сена.
Вместе с тем, как брат Александра Ульянова, он не имел права далее оставаться в университете. Ибо в том, что их всех исключат, не было никаких сомнений.
И тут ему на память пришел тот самый парень с увертливыми глазами. Почему он не присоединился ко всем? Чего именно побоялся? Ведь все время был где-то рядом. А вот в ответственный момент растворился среди тех, кто ничем не рисковал.
Он – на ощупь – взял какую-то книгу. Не глядя ей в лицо, раскрыл. Уронил взор на текст и стал читать вслух:
– «Один ученый нашего времени, который к сожалению отвергает Евангелие, как-то раз высказался, что он никак не может понять, отчего произошло то, что какой-то распятый на Голгофе иудейский раввин мог победить и уничтожить греческих богов и римское могущество. Этого никогда не поймут и не могут понять неверующие; ибо слово о кресте и о Распятом будет всегда для одних глупостью, для других соблазном».
Он глянул на обложку книги.
«Страсти Христовы» и – особо отмеченный раздел «Беседы о страданиях».
Да, сегодня, вернее, может именно не в этот день, а в другие последующие, ему предстоит иметь эти беседы, сопряженные со страданиями.
Во-первых, надо обо всем, и как можно толковее, рассказать матери.
И хотя есть полная уверенность, что она поймет. Не может не понять. Вернее, не имеет права, потому как отлично знает – Володя никогда не успокоится, пока не…
Слово «отомстит» было почти неуместным.
Он, по возможности, продолжит то дело, которому присягнул Александр своей короткой, но яркой жизнью.
Ведомо ему и то, что бытие их семьи впрямую зависит от того, как дальше поведет себя он, уже втесавшийся в бунтарское месиво.
За окном гомонил ветер.
Где-то далеко одинокий голос пытался перекричать неприличное считать близким, пространство. Шуршали страницы.
Он ничего не искал.
Ему нужно было убить время. То самое время, которое никогда у него не было досужим. А сейчас оно нависло свинцовой тучею ожидания.
Ему на глаза попался томик Омара Хайяма, и он раскрыл его. И сразу наткнулся на искомое:
Много лет размышлял я над жизнью земной,
Непонятного нет для меня под луной.
Мне известно, что мне ничего не известно? —
Вот последняя правда, открытая мной.
Нет, Володе кое-что известно. Например, то, что в драке не стоит попадать под веселую руку.
Но он попал.
И не раскаивается.
Хотя душа щемяще занялась болью, и Володя не сразу понял, что его терзает именно она, потому-то старался чем-то отвлечься.
Вспомнил где-то прочитанный афоризм: «Любовь – это лодка для двоих, из которой, коли она дает течь, спасаются по одному».
Конечно, тут есть о чем поспорить.
Но это в другой раз, когда на душе не будет так тягомотно и тревожно.
И – опять же летуче, – чтобы только заполнить собой паузу в угрызениях, вспомнились где-то прочитанные, однако сразу же легшие на душу стихи:
Когда просто лепило,
Я терпел снегопад.
Когда робко слепило
И желание было
Воротиться назад.
Вот тогда-то случилось
То, чего не понять.
Как прибавилась милость,
Чтобы разум отнять.
Боже!
Делаешь что же
Ты со мною всерьез.
Он молчит.
Лишь по коже
Пробегает мороз.
Он подошел к окну.
Увидел воробьев.
Обсидевшись, они скоро не улетают. Вспорхи на предмет мыка делают. И не больше. И потому любая ветка от их шевеления сатанеет.
И Володя неожиданно изрек, видимо, то, что тяготило его душу:
– События лучше не торопить. Тогда они наступают неожиданно.
Стук в дверь раздался какой-то вкрадчивый.
Грешным делом, Володя думал, что это к нему пришел тот станичник с увертливыми глазами.
Но на пороге возникли те, кого он надеялся вскорости увидеть, хотя и не ждал.
– Владимир Ильич Ульянов? – спросил один из вошедших и протянул ему некий листок, написанной на гербовой бумаге.
– Ознакомьтесь, – сказал.
А чего там знакомиться. Было уже ясно, что это ордер на арест.
– Вы мне можете сформулировать, за что я подвергаюсь аресту? – спросил Ульянов.
– Вам об этом скажут в участке, – произнес тот, что показывал ему ордер.
– А на каком основании я арестован? – опять – нарывуче вопросил Ульянов.
– Вы собирайтесь, голубчик! – почти по-отечески сказал старший из вошедших.
И Володя не стал их задерживать.
Глава семнадцатая
1Володя Ульянов уже заметил, что самым грандиозным состоянием любой реки является ледоход.
Он как бы свергает с престола зиму, но вместе с тем показывает величие, которым она обладала, пока не рухнула под напором темных, вернее, мутных сил обезумевшей воды.
С грустью, кажется Володе, зиму провожают все же те, кого она в свое время вытеснила от родных гнездовий, – это грачи.
Вон как они раскаркались, провожая торосящиеся или плывущие крыги.
А некоторые, все в знак той-то любви, садились на льдины, торжественно вышагивали на них, а потом, с тем же карком, поднимались в воздух и прощально махали им крылом.
Вороны к реке относились если не сдержанно, то уж, во всяком случае, без восторга.
Только заметив что-либо сугубо напоминающее бросовую еду, они летели в том направлении, где она им приблиснилась и, увидев вблизи, что это что-то из другого свойства, разочарованно поигрывая голосом, возвращались к берегу, где еще долго с недовольным видом озирались кругом.
А сороки хоть и не в массовом порядке, но пытались перелететь ту же Волгу в пору, когда на ней шутоломился ледоход.
Что их надирало оказаться на той стороне, никто, наверно, объяснить не мог. А вот тянуло испытать себя на храбрость, хоть убей.
Но нынче бить ни грачей, ни ворон, а тем более сорок никто не собирался. Потому как почти вольготно пахло весной, то есть оттаявшей землей, обнажившейся озимой зеленью, даже отволглой паутиной, в эту пору пахнущей прахом будущего.
Володя спустился к самой воде. Поднял ивовый прутик и, разломив его на две неравные части, стал поочередно подносить к носу: нюхал.
И вот что удивительно, находил разницу между тем, как пах прутик тот, что оказался длиннее, с тем, что был короче.
Володя пошел вдоль ледохода, размышляя о превратностях стихии, как вдруг услышал за собой цокот копыт.
Обернулся.
Прямо на него двигалась стайка всадников.
Еще издали, больше, наверно, по посадке, чем по форме, он определил – казаки.
Казаки было уже совсем проскакали мимо, как вдруг один из них, круто вертанув коня, спешился прямо у ног Владимира.
– Не узнаете? – спросил.
Конь дышал ему в шею.
– Герасимов? – вырвалось у Володи.
– Нет! – как показалось Ульянову, печально ответил казак. – Теперь уже Генералов.
– Тоже отчислили? – быстро спросил Ульянов, стрижа, вернее, почти кося взором по ладности, которой обладала казачья форма.
– Нет, все случилось банально просто.
И Володя почти угадал, хотя и не произнес это вслух.
– Умер дядя, – продолжил Генералов, – вернее, утонул в Дону. Вот так – на провесне.
– Платить стало нечем? – вопросом подсказал Ульянов, заметив некую заминку в рассказе бывшего однокашника.
– Ранее этого кто-то расстарался, да и шлепнул, что я учусь под чужой фамилией.
– Ну и…
– Тебя секли?
– Нет, пороли.
– А чем это битие друг от друга отличается?
– Секут казаки первой или второй очереди. А порют, как правило, старики из слабосильной команды.
Они двинулись вдоль берега, и конь, который, кстати, не был даже взнуздан, покорно следовал за ними. Причем только чуть приотстав.
– А что из себя представляет казачество? – вдруг спросил Ульянов.
– Грусть с тоской пополам, – невесело ответил Генералов.
– Значит, плохо быть казаком? – Ульянов заглянул Генералову в самые глаза. – А Лев Толстой-то вон как вас боготворит.
– Да говорят о нас многие. Вот только понять никто не хочет.
– Чего именно?
– Да то, что нельзя коня двадцать лет в упряжи держать. Рекрут вон свое отбыл, и вольный… – он рассмеялся, – казак.
Генералов вздохнул.
– Воли у нас нет. Причем никакой. Сплошная тупость. И недоучки.
Он еще какое-то время помолчал, а потом заговорил вновь:
– И вообще среди нас столько разной сволочи наплодилось. И все норовят из тебя душу вытрясти, а ее прахом раны свои посыпать.
– Ну и кого ты под сволочью подразумеваешь? – спросил Владимир.
– Тех, кто пытаются унизить того, кто им непонятен.
– А может быть, неприятен?
– Кто их знает. Но только уж больно муторно, когда тебе постоянно дают понять, что ты человек войны и ни на что больше не способен, как махать шашкой вперемежку с плеткой.
Он, как давеча Ульянов, поднял прутик и разломил его пополам. Только на две равные части. И не стал нюхать, как то делал Владимир, а пожевал. И, отплюнувшись, произнес:
– Мне один еврей говорил: «Я бы даже в клозете утонул, лишь бы в историю войти».
– Ваша фамилия вошла в историю, – на поддразноте произнес Ульянов.
– Как и ваша тоже, – в тон ему ответил Генералов. – Вон Екатерину Вторую зовут Великой. А в чем это велчие? В том, что мужиков на себе целый полк перевидела? Или что простой люд изводила, как только могла? Да и к власти пришла нахально.
Владимир остановился.
– А ведь как хорошо сказано – «нахально». Наверно, так и нужно брать в свои руки власть.
А Генералов уже переключился на другое.
– Вон смотри, – указал он на коня. – Смирный, хошь куй, хошь пляши. Но это смирение от него добывалось годами. И не ради покорности. А чтобы хозяина своего понимал лучше, чем самого себя.
Конь постриг ушами. И веками чуть притенил глаза.
– Слабину никому нельзя давать, – продолжил Генералов.
– А как же демократия? – поинтересовался Владимир.
– Это разновидность мечты, близкой к царствию Небесному. У каждого человека прежде мерзость на роду написана, а потом все остальное.
– Прямо у каждого? – чуть сощурился Ульянов.
– Без исключения.
– И чем это объяснить?
– Самой людской природой.
Ведь посмотри, чего происходит. Что обузданием сейчас заведует? Ну, прежде всего, вера. То есть, религия. Ну пусть не всех, но многих она в узде держит.
Ну там еще воспитание и образование тоже.
А остальные, те, в ком темь-тьменская гуляет, как опара в квашне, чего им делать?
Вот почему сейчас на рабочий класс все уповают. Потому как он более всего при безделии состоит. Отработал свои часы и пошел валять дурака. Тут, конечно, и о революции мысли придут, чтобы того же царя если не турнуть, то грохнуть.
У Володи по лицу пробежала болезненная гримаска.
– А что поделаешь. – заметив это, продолжил Генералов, – так оно и есть. Тот, кто наработается до потери сознания, ему не до политики.
Вот почему к ней сейчас евреи поприлипли? Да потому, что они сроду тяжело не работали и всегда или дурака валяли, или русских обалдуев объегоривали. Им кажется, что все мы ивановы да ма́рьины.
Он едва сбил горячность, как она уже через минуту подхватила его вновь.
– Страшнее всего недоучки. Не обладая знаниями, они до ломоты души стараются унизить тех, кто хоть что-то, но умеет.
Генералов отплюнулся тем, что жевал, потом произнес:
– Более всего народу нужна непонятность. Как только все становится ясным, интерес иссякает.
– Вот тут как раз и нужны люди, которые что-то знают.
Как бы не слыша слов Владимира, Генералов, видимо, все же итожа свою речь, заключил:
– Любая драка – это не что иное, как потешание самолюбия.
– Даже если при этом самому достается?
И в это самое время к ним подскакали два казака. И один из них крикнул:
– Генерал! Поняй с нами, а то тебя урядник в рядовые произведет.