355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » 1989 » Текст книги (страница 8)
1989
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:43

Текст книги "1989 "


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Наше свидание произошло в репетиционном балетном зале Большого театра, где юные балерины пахли потом, как загнанные лошади. Призрак экранной Джины, всегда либо соблазняющей, либо соблазняемой, материализовался в немолодую, но все еще прелестную, однако полностью деловую женщину, скрывшую свои знаменитые глаза под дымчатыми очками, а знаменитые груди – под фотоаппаратами, гроздью свисающими с шеи. Джину сопровождал целый эскорт фотографов, таскавший ее дополнительные объективы, пленки, "вспышки", а заодно снимавший ее в то время, когда снимала она. Подобный эскорт противоречил моему пониманию фотоискусства, и я попросил Джину от них отделаться. Она согласилась и сказала: "Сначала пойдем на Красную площадь. Но это – для всех... А потом покажите мне вашу Москву..."

И вдруг я впервые задумался: а что же такое моя Москва? Есть туристская Италия, а есть Италия итальянская... Есть туристская Москва, а есть Москва московекая. А внутри этой московской Москвы – моя личная.

Джина Лоллобриджида стояла на брусчатке Красной площади и, припав на элегантное колено, обтянутое черным вельветом, фотографировала то смену караула у дверей ленинского Мавзолея, то Собор Василия Блаженного. Но знала ли она, что, по преданию, строителям этого собора выкололи глаза, дабы они не построили другого, еще более прекрасного храма? Недаром царь Иван, давший этот приказ, получил прозвище – Грозный.

Осенью сорок первого года я видел, как солдаты карабкались по лесенкам на кремлевские звезды и надевали на них чехлы. Одним из гранильщиков этих звезд был старенький латыш, которого мы звали Карлуша. Он жил в нашем дворе на Четвертой Мещанской вместе со множеством кошек. Их мы ловили и с детской жестокостью привязывали за хвосты к его дверной ручке. Карлу-шу арестовали перед войной, он навсегда исчез, и теперь у него уже поздно просить прощения.

В целях противовоздушной маскировки Мавзолей был обшит раскрашенной фанерой. Гроб с телом Ленина эвакуировали, но это тогда хранилось в тайне. Я узнал об этом лишь во время эвакуации, когда остановились все эшелоны, пропуская один, до странного короткий поезд. Прошел слух, что в этом поезде везут золото. Я и другие мальчишки подошли к часовым и спросили: "Дяденьки, вы золото везете? Покажите хоть кусочек". Офицер, тяжко вздохнув, ответил: "Дороже, чем золото... Ленина..."

16 октября 1941 года многие думали, что Москву оставят. Помню мальчика, грустно выпускающего золотых рыбок из аквариума в пруд под тенью нависших над ним зениток. Вокруг куда-то бежали люди с узлами, чемоданами, а толстая женщина толкала перед собой детскую коляску, в которой были свернуты в трубку персидский ковер, хрустальная люстра и бронзовая статуэтка Наполеона, заложившего руку за обшлаг сюртука. Бродил, хватая бегущих за рукава, странный старик с шахматной доской под мышкой и предлагал сыграть блицтурнир, бормоча: "Что делается... что делается... Все мои коллеги – Хосе Рауль Капабланка, Ласкер, Эйве – уже эвакуировались в Сибирь, и никто не догадывается, что я – Алехин... Запомните, 16 октября сорок первого года Алехину не с кем было играть в шахматы!" Лишь при пристальном взгляде на старика можно было увидеть торчащие из-под плаща больничные пижамные брюки и тапочки.

Я вспомнил все это, когда Джина Лоллобриджида, взобравшись на Лобное место, без какого-либо исторического страха перед призраком царского топора (ротогра-фировала Красную площадь с какой-то особенной точки.

А еще я видел свое возвращение в Москву из сибирской эвакуации, и уже расчехляемые солдатами звезды, и падающие у Мавзолея фашистские знамена, и кружащихся в вальсе женщин вместе с солдатами и офицерами, пахнущими трофейным "киршем". Несколько безногих инвалидов, поднятых на руки толпой прямо на своих подшипниковых деревянных колясках, покачивались над Красной площадью как страшные живые памятники войне...

– Ну вот, я отсняла Красную площадь, – сказала Джина Лоллобриджида, вставляя в свой "Никон" новую пленку. – А теперь вы обещали мне показать вашу Москву...

– Да, да, – забормотал я, очнувшись от нахлынувших видений.

Мне трудно было объяснить Джине, что Красная площадь – это тоже моя Москва, ибо она наполнена невидимыми для туристов призраками.

Мы сели в мою машину и поехали в район старых Мещанских улиц, где я провел свое детство, играя в футбол на пустырях, вместо того чтобы ходить в школу, куда меня однажды торжественно привела бабушка, как теленка, на веревке.

В Москве первых послевоенных лет было две Москвы – каменная и деревянная. Я рос в деревянной Москве, в маленьком двухэтажном домике, спрятанном в деревьях. Отапливался он дровами. На ванны, ни душа у нас не было, и, как большинство тогдашних москвичей, мы по субботам торжественно ходили в баню, совершая старинный обряд хлестания друг друга по бокам и спине березовыми вениками. Сейчас в Москве квартир с ваннами больше, но парадоксально, что очереди в бани увеличились, а березовые веники стали дефицитом. В баню ходят уже не просто помыться, а поблаженствовать, пообщаться в облаках пара, где все голые и ни у кого нет преимущества в том, как он одет. А в первые послевоенные годы все были одеты примерно одинаково, и лишь ничтожное меньшинство жило в отдельных квартирах с ванной и другими удобствами. Частные холодильники, если я не ошибаюсь, появились году в пятидесятом, а до этого сумки с продуктами вывешивались из окна – на холодок. Мама, бывшая певица, потерявшая голос на фронте, бабушка, моя сестренка и я жили в двух комнатах коммунальной квартиры. В сатирических произведениях тех лет весьма ядовито описаны эти коммунальные кухни, где разъяренные соседки плюют друг другу в борщ, и жильцы устраивают общественную порку тому, кто не гасит свет в туалете. Однако в нашей коммунальной квартире такого не было и в помине. Наоборот, общая кухня была чем-то вроде маленького парламента, где обсуждались все дела – и семейные, и политические, а большим залом этого парламента был весь двор, где на деревянных скамеечках в тени деревьев шли долгие заседания всех жильцов и равными в спорах были и водопроводчик, и профессор, и писатель. Такой была тогдашняя Москва.

Когда я приехал вместе с Джиной Лоллобриджидой на Четвертую Мещанскую, наш домик еще был на месте, но уже пустой, без жильцов, а рядом стояли бульдозеры, готовые к тому, чтобы его снести, ибо он попал в беспощадный план реконструкции для предстоящих Олимпийских игр. Около дома маячили двое моих бывших соседей, отхлебывая из горлышка водку и наблюдая за его гибелью. Отхлебнул и я, и Джина, не узнанная ими. Мы поехали посмотреть другие деревянные улицы, но, к моему печальному удивлению, там суетились киногруппы, поспешно снимавшие последние кусочки исчезающей старой Москвы. Я бродил с Джиной Лоллобриджидой – со странной гостьей из другого мира – по кладбищу воспоминаний моего детства. Привыкшая избегать узнавания, Джина на сей раз, как мне показалось, растерялась от катастрофического неузнавания и даже сняла дымчатые очки. Но ее все равно не узнавали. Может быть, она была последним 4ютографом, которому удалось сфотографировать старомосковские сельские дворики с георгинами и ромашками, окна с деревянными ставнями и наличниками, где на подоконниках стояла традиционная алая герань (торжествующий символ так называемого мещанства, который был не раз атакован комсомольскими поэтами двадцатых годов, но все-таки выжил), зеленые рога алоэ – растения, по московским суевериям, предохраняющего от всех болезней, а также пузатые четверти с темтемной наливкой, где плавали разбухшие пьяные вишни. Окна старой Москвы были непредставимы без этого антуража, равно как и без белых кисейных занавесок, сквозь которые всегда высовывались любопытствующие лица московских бабушек – кариатид столицы.

Но сколько бы ни снимала Джина, она, конечно, видела в своем объективе все по-иному, чем я, да иначе и быть не могло. Нет такого фотоаппарата, который мог бы фотографировать воспоминания. А ведь каждый город для живущего в нем – это целая антология воспоминаний. Поэтому парижанин никогда не увидит в Москве то, что видит москвич, а москвич никогда не увидит в Париже то, что парижанин.

После фотосъемки мы поехали с Джиной по ее просьбе в то место, "где веселится молодежь". Я выбрал кафе "Лира" на площади Пушкина, куда часов в шесть парами приходят студентки, секретарши и фабричные работницы и скромно заказывают себе кофе-гляссе, оставляя свободными два стула за столиком. К семи часам эти стулья уже заняты их импровизированными кавалерами – или москвичами или командированными, а на столиках стоят бутылки шампанского, соленые орешки или какая-нибудь другая закуска, и бешено ревут электрогитары, и все вокруг крутится в, казалось бы, неостановимой танцевальной карусели до роковых одиннадцати часов. Мы еле втиснулись за один столик, где сидели двое моряков с девушками. Они были гостеприимны и потеснились, а вскоре Джина уже лихо отплясывала рок-н-ролл с одним из них. Джину потрясло, что ее никто не узнавал и здесь. Джина решила спровоцировать "узнавание" и при помощи моего перевода спросила у наших соседей по столу, кого они знают из итальянских артистов. После некоторого размышления один из краснофлотцев назвал Альберто Сорди.

Джина пошла в открытую атаку.

– А Джина Лоллобриджида? – спросила она.

– Она, кажется, играла Клеопатру, – сказала одна из девушек. – Или я ее путаю с Элизабет Тейлор... Но они, по-моему, обе умерли...

Отдаю должное Джине – у нее хватило юмора, и она весело рассмеялась, сказав мне:

– Я счастлива, что "умерла". Мне больше нравится снимать самой, чем тогда, когда снимают меня.

Вино в таблетках

Слово "ресторан44 в моем сибирском детстве не существовало– было слово "столовая". В сорок пятом году мне отоварили все карточки, оставленные мамой, бывшей тогда на фронте, сгущенным молоком. Был целый бидон– литров пять. Я пригласил всех дворовых мальчишек на этот пир Лукулла. Мы вылили сгущенку в таз посреди стола и начали черпать ее ложками, намазывали на хлеб или просто хлебали. После этого я видеть не могу сгущенного молока. Все детство я провел в очередях, как и почти все дети нашего поколения, записывая порядковые номера химическим карандашом на ладони.

Теперь, несмотря на повышение цен, на автомобили очередь. А тогда можно было запросто купить автомобили, впервые выпушенные в частную продажу, но их мало кто покупал. Огромный лимузин "ЗИМ" стоил 40 тыс., "Победа" – 16, "Москвич" – всего 8 тысяч (по нынешним ценам это 4000, 1600, 800 рублей). Даже в момент продовольственных неурядиц в магазинах всегда были шампанское, крабовые консервы и печень трески в масле. Сейчас это дефицит, потому что все поняли, что это – деликатесы. А тогда вкус к еде был проще, и, что такое деликатес, никто не понимал. Когда мне было 14 лет, я открыл по хемингуэевской книжке существование коктейлей. Мы с друзьями-школьниками решили отпраздновать Новый год по-хемингуэевски и смешали в ведре все, что попало: пиво, сидр, дешевое фруктовое вино и водку, бросая в нашу дьявольскую смесь сосульки с ржавчиной крыш. Нечего и говорить, что мы еле выжили при этом эксперименте внедрения цивилизации в наши желудки. В 1949 году, после напечатания моих первых стихов, я пригласил своего друга – сына дворника и двух девушек из швейной мастерской в ресторан "Аврора". Когда я прочел надпись "Сухое вино" и заказал его, то очень разочаровался, увидев, что оно – не в таблетках. Желая показать свои ресторанные познания, одна из девушек сказала официанту: "Бутылку сациви!". Официант, седой человек с тонким интеллигентным лицом, больше похожий на скрипача, вежливо ответил, не подавая виду, что сациви – это грузинская закуска: "Извините, бутылочное сациви кончилось. Есть лишь в виде закуски..."

Когда я при счете в 170 тогдашних рублей (17 рублей после денежной ре^рмы) дал на чай официанту огромную сторублевку, он вежливо отозвал меня в сторону и тихонько сказал:

– Молодой человек, вы первый раз в ресторане?

Я попытался удариться в амбицию (мне было 16лет):

– Не все ли вам равно?

– Если вы хотите, чтобы вас уважали официанты,– настойчиво продолжал он, – никогда не давайте больше двадцати процентов. Иначе они будут смеяться над вами за вашей спиной.

Это был хороший урок для меня на всю жизнь.

В Москве начали появляться первые богатые дети. Это была узкая каста сыновей академиков, известных композиторов. Они одевались только во все заграничное, длинные, похожие на полупальто пиджаки с могучими ватными плечами, яркие попугайские галстуки, вишневые ботинки на каучуковой белой подошве. Длинные волосы были густо смазаны бриолином. Они разъезжали на отцовских машинах и развлекались в обществе манекенщиц. Этот клан получил впоследствии хлесткое прозвище "стиляги". Их манера одеваться, танцевать была своего рода протестом против стандартизации, но протестом карикатурным. Пристанищем стиляг был коктейль-холл на улице Горького. В 1954 году после кровавого преступления в клане "стиляг" коктейль-холл был объявлен "рассадником буржуазного образа жизни" и закрыт. Дружинники вылавливали оставшихся стиляг на танцплощадках и сражались при помощи ножниц со слишком длинными волосами и слишком узкими брюками и строго следили за идеологической выдержанностью танцев. Стиляги исчезли. Но падекатр и краковяк не привились на танцплощадках. Молодежь упрямо танцевала рок-н-ролл.

Окончательный перелом во вкусах произошел в 1957 году, во время фестиваля молодежи, когда многотысячные толпы иностранцев впервые хлынули на улицы Москвы, смешиваясь с молодыми москвичами. Когда-то в сатирическом журнале "Крокодил" кока-кола и пепси изображались как "буржуазный яд", теперь бутылки пепси продаются даже в Большом театре, и почти вся московская молодежь ходит в джинсах , если не американского, то социалистического производства, впрочем оставляющего желать лучшего. Джинсомания, впрочем, кажет-

ся, проходит – на первое место выходит вельвет. В Москве один за другом открываются бары, где не очень умело, но делаются напитки, называемые коктейлями. Бывшие когда-то полуподвальными, джазы выступают в больших залах, исполняя западные и собственные мелодии. Москва в сравнении с прошлым стала гораздо менее патриархальной, менее замкнутой. Когда приехала группа "Бонн М", то ажиотаж был настолько велик, что пришлось вызывать конную милицию.

Но экспорт модернизации нравится далеко не всем. Многие сетуют на то, что новые проспекты просторны, но неуютны и ностальгируют по старым, кривым, но очаровательным улочкам, по деревянным домикам с алой геранью. Удобств стало больше, но меньше уюта. Получился парадокс: те, кто когда-то отчаянно добивался отдельной квартиры, иногда вздыхают о коммунальных квартирах, потому что люди там жили в тесноте и неудобствах, но менее отчужденно. Москвичи снова создают дворы, озеленяют бывшие пустыри, сажают цветы на балконах и у подъездов, потому что без зеленых дворов Москва – не Москва. Стук костяшек домино – на деревянных столах под дворовыми "грибками" – это обычная музыка московских дворов. Неистребима московская привычка засаливать на зиму огурцы и помидоры, шинковать капусту, мариновать грибы, варить варенья. Пепси-колу покупают все-таки больше как экзотику, а сами предпочитают квас, и в жаркие дни у цистерн выстраиваются очереди с бидонами и банками. Москва по природе в чем-то навеки патриархальна, и модернизация прививается далеко не во всем, и слава богу. Зачем нужно, чтобы Москва из города русского превращалась в нечто среднеевропейское? Старая Москва живет и внутри современных зданий с газовыми плитами и ванными, а из окон многоэтажных домов во время праздников доносятся все те же протяжные хоровые песни, как когда-то они доносились из деревянных домиков.

Не случайно, несмотря на любопытство москвичей к современной музыке, Москва родила двух выдающихся менестрелей: певцов-поэтов Окуджаву и Высоцкого. Булат Окуджава, воспевший старые московские улочки, – тонкий лирический мастер, отец российского мене-стрельства – начал писать свои песни в конце пятидесятых. Несмотря на то что его песни не звучали ни по ра-

дио, ни по телевидению, не выпускались пластинками, они, распространившись как по волшебству, звучали во всех московских домах, в рабочих и студенческих общежитиях, даже в квартире Шостаковича.

Пришедшие поздней, песни Владимира Высоцкого, актера Театра на Таганке, исполнителя роли Гамлета и роли брехтовского Галилея, были полной противоположностью Окуджавы: его песни не столь мелодичные, но более резкие, более обнаженные. Голос Высоцкого – хриплый, рычащий. Слова песни написаны на московском грубоватом сленге и иногда напоминают сатирические фельетоны под гитару. Высоцкий безвременно умер, и его похороны превратились во всемосковское шествие: за гробом шло около трехсот тысяч человек.

Я счастлив, что в Москве любят стихи так, как ни в одном другом городе мира. Я думаю, что Москва – это единственный город, где на чтение стихов могут собраться 100 тысяч человек, заполнив футбольный стадион. Так еще не было, но так когда-нибудь обязательно будет.

Исаак Меламед – победитель

У легендарного режиссера Всеволода Мейерхольда был ассистент – Исаак Меламед, чудом уцелевший в исторических катаклизмах. Самого Мейерхольда я не застал в живых, а вот с Меламедом познакомился. Это произошло в пятидесятых годах, в кацэе "Националь", где Меламед ежевечерне пребывал вместе со своим другом и собутыльником – замечательным писателем Юрием Олешей. И Меламед, и Олеша были, скажем мягко, небогаты, и сердобольные официанты разрешали им приносить с собой за пазухой магазинную водку без ресторанной наценки. Меламед был закоренелый холостяк, тощий, как вобла, с провалившимися щеками, усыпанными веснушками, и с рыжими развевающимися волосами, пылавшими, как огненный ореол, вокруг головы. Меламед ходил всегда в одном и том же засаленном пиджачишке, обсыпанном перхотью, в брюках с непоправимой бахромой, а рубашку он иногда надевал наизнанку, чтобы придать ей подобие свежести, что не мешало ему прицеплять неизменный галстук-бабочку. У Меламеда были огромные, всегда удивительные глаза с печалью внутри, и он мог часами говорить за столом о Данте, Гете, Шекспире.

Лишь уходя из кафе, он спускался с небес искусства на грешную землю и гордо просил взаймы на троллейбус.

И вот однажды произошло нечто необыкновенное. Напротив был длинный банкетный стол, где восседали упитанные иностранцы делового вида и поглощали водку, заедая ее черной икрой и семгой. Внезапно один из иностранцев– весь свежевыбритый, румяненький, лоснящийся, весь в бриллиантовых заколках и запонках, поперхнулся бутербродом с икрой, выплюнул его против всякого этикета, рванулся со стула, уронив его на пол, и завопил на все кацЬе: "Меламед! Ман либер Меламед!" Он бросился к нашему рыжему оракулу, прижав к своей, осыпанной черными дробинками икры салфетке, засунутой за воротник. Меламед растерянно молчал, пока иностранец обнимал его и тряс, одновременно и хохоча, и чуть не плача. Мы переглядывались, ибо никому из нас и в голову не могло прийти, что Меламед – наш скромный

Меламед! – мог быть хотя бы отдаленно знаком с каким-нибудь капиталистом. И вдруг провалившиеся от постоянного недозакусывания щеки Меламеда вздрогнули и в его детских глазах пророка проблеснуло узнавание. "Пауль!"– заорал в ответ Меламед, и теперь они уже оба начали трясти друг друга, сокрушив на пол графинчик с нелегально перелитой в него под столом магазинной водкой. Иностранец, оказавшийся президентом какой-то фирмы в Западной Германии, начал махать пачками марок, рублей, требовать шампанского, которое немедленно появилось. Ничего не объясняя нам, они начали петь вместе с Меламедом тирольские песни и, обнявшись, удалились в неизвестном направлении...

История их дружбы, как мне потом рассказывали, была следующая. Когда в 1941 году Меламед подал заявление о том, что он готов идти добровольцем на фронт, то в графе "знание языков" поставил "немецкий", хотя знал только в школьном объеме. Знание немецкого тогда было в цене. Несмотря на чисто символический вес Меламеда – чуть больше пятидесяти килограммов и на его общий скелетообразный вид голодающего индуса, его направили в десантный отряд парашютистов. Меламед был сброшен с парашютом в белорусских лесах на предмет получения "языка". При приземлении все десантники погибли – за исключением Меламеда. Возможно, Меламеда его воздушный вес. Меламед зацепился за сук сосны и повис на парашютных стропах. Затем ему удалось их перерезать и спуститься на землю. Но задание Меламед помнил и решил его выполнить. Однажды, после отступа нашей артиллерии, Меламед нашел в лесу немецкого обер-лейтенанта, раненного в ногу, и потащил его на себе. Для нас, знавших физические возможности Меламеда, это было непредставимо. Ориентировки у Меламеда не было никакой: подготовка была спешной и к тому же компас был разбит при приземлении. Знание немецкого языка у Меламеда было плохонькое, но срок для пополнения знаний был предостаточный: он блуждал, таская на себе Пауля, около месяца. Меламед проделал Паулю операцию, выковыряв у него из ноги осколок своим кинжалом» смастерил ему костыль из молодых березок, и немец кое-как заковылял вместе с Меламедом в сторону плена, спасительного среди осточертевшей ему войны. А по пути они подружились, и Пауль научил Меламеда петь тирольские песни. При пересечении линии фронта, видя, как Меламед обнимается с немецким обер-лейте-нантом на прощание, работники СМЕРШа на всякий случай арестовали Меламеда, но потом отпустили ввиду его явной неспособности быть немецким шпионом...

Вот и вся необычная история Исаака Меламеда – победителя, которого сейчас уже нет. Историю эту я вспомнил потом, что она дает нам взывающий к разуму пример. Если даже во время войны люди, находившиеся по разные стороны фронта, смогли подружиться, то почему это невозможно во время того состояния человечества, которое мы с грустной иронией, но все-таки можем назвать миром?

Москва – медведица

Есть разные толкования происхождения слова Москва. Если идти по классической этимологии, то Лиссабон происходит от Улисса, Париж – от Париса, Москва – от Моею ха, внука Ноя. По скшрекому варианту Москва – это охотница. По одному славяно-фильскому варианту Москва– производное от слова "мост", по другому – это болотистая местность. Я не специалист в этимологии, и мне трудно разобраться, кто прав. Но лично мне ближе всего догадка дореволюционного ученого С.К. Кузнецова, что слово Москва мерянско-марийского происхождения:

"маска" – медведь, "ава" – мать, то есть "медведица". Это самое поэтическое предположение, и весьма похоже на правду, потому что когда-то на месте Красной площади были дремучие леса, кишевшие целыми колониями этих великолепных, теперь, к сожалению, исчезающих зверей. Медведи есть и в других странах, но почему-то медведь для многих иностранцев давным-давно стал символом России.

Есть Москва бюрократическая, но это не моя Москва. Душу ни одного города нельзя искать в среде его бюрократии. Есть Москва торгашей, фарцовщиков, спекулянтов всех мастей, но это тоже не моя Москва. Моя Москва – это трудовой город, где строят новые дома, ищут лекарство от рака, пишут картины, стихи, музыку. Моя Москва – это лирический город свиданий под часами, постукивания костяшек домино в зеленых двориках.

Этот город живет нелегко, и в нем многого еще не хватает. Но я бывал в таких городах, где всего полно в магазинах, а на столе, когда приходят гости, почти пусто. Москва – это такой город, где бывает пусто на прилавках, но не может быть пусто на столе, когда приходит гость.

Рожденная в 1127 году инстинктом самоспасения раздробленной тогда нации, Москва стала ее многострадальным сердцем, щитом, закрывавшим Европу от татарских нашествий, приняв все удары на себя. Сожженная много раз, она каждый раз снова возрождалась из пепла. Пепел Москвы, прилипший к сапогам Наполеона, был настолько тяжек, что любимец славы еле унес ноги из России. Но Москва страдала не только от иноземцев, но и от своих собственных тиранов. Много русской кровушки было пролито в Москве русскими, много вольнолюбивых голов было сложено на плахах Москвы. Эти люди, погибшие за свободу, чьи тени невидимо скользят сегодня мимо зеленых огоньков московских такси, неотъемлемы от вечного духа этого города. Эти тени – тоже моя Москва.

Пушкин, который так любил Москву, сказал о ней: Москва! Как много в этом звуке для сердца русского слилось, как много в нем отозвалось!

Пастернак, которому в Москве тоже когда-нибудь будет поставлен памятник, писал о ней так:

СХНЮЭ

Мечтателю и полуночнику Москва милей всего на свете. Он дома, у первоисточника всего,, чем будет цвесть столетье.

А сейчас, когда иду по Москве, я иду мимо моего первого поцелуя, мимо моей первой обиды, а если будут новые обиды, то, стоит мне войти в стеклянную коробку любого телефона-автомата, я всегда найду телефонный номер какой-нибудь квартиры, где примут в любой час дня и ночи, нальют мне чаю или чего-нибудь покрепче, разогреют на газовой плите холодные котлеты и дадут денег, если нужно...

Но надо спешить набирать этот телефонный номер, потому что в стекло стучится монетками новое нетерпеливое поколение, у которого уже тоже есть свои московские тайны...

1981 – 1989

РЕЧЬ НА ВТОРОМ СЪЕЗДЕ НАРОДНЫХ ДЕПУТАТОВ СССР

Уважаемые депутаты! Я не хочу отвечать на прозвучавшее здесь недостойное обвинение в мой адрес, петому что это давно знакомые для меня попытки поссорить нашу интеллигенцию с руководителями нашей партии, с нашим Президентом. В свое время удалось спровоцировать Хрущева на ссору с интеллигенцией. Вы помните, к каким печальным последствиям это привело наше общество. На сей раз это не удастся, потому что мы поддерживаем перестройку и поддерживаем ее инициатора. Но есть здесь человек, с которым я хотел бы подискутировать.

Уважаемые депутаты, уважаемый молодой генерал Сурков! В 1960 году еще молодой Евтушенко написал вместе с композитором Колмановским песню "Хотят ли русские войны". Но тогдашние высокопоставленные цензоры из политуправления армии мундирной стеной встали на пути этой песни к народу, обвинив ее в демобилизующем воздействии на дух советских воинов. Это все кажется сейчас диким, неправдоподобным после того, как эта песня все-таки пробилась и в замечательном исполнении хора Советской Армии триумфально обошла весь земной шар.

У меня в Вам добрый совет старшего не по чину, а по возрасту товарища, уважаемый молодой генерал: не спешите с обвинениями в адрес литературы, вспомните из недавней истории, что многие нападки на литературу с трибуны, на которой герб государства, очень часто кончались подрывом престижа не литературы, а государственных деятелей. Ей-богу, Вы ошибаетесь, уважемый молодой генерал, по адресу стихотворения "Подавляющее большинство", в котором нет никакого конкретного адреса, никакого конкретного обращения к нашему Съезду. (Шум в зале). Это стихотворение философское, оно гораздо шире темы Съезда народных депутатов, ибо основывается на всем печальном историческом опыте человечества и нашей страны. (Аплодисменты). Вспомним,ведь не так давно подавляющее большинство писательских собраний произносило анафему Пастернаку, а потом Солженицыну. Ваше счастье, досточтимый молодой генерал, что вы родились в 1945 году и не могли быть арестованным в 1937-м вместе с Тухачевским и другими красными командирами, когда подавляющее большинство на многих собраниях требовало их расстрела как врагов народа.

И не моя вина, если некоторые строчки этого стихотворения задевают кое-кого и на этом Съезде, но отнюдь не всех депутатов, а только тех, которые не давали говорить академику Сахарову, затыкали ему рот и почтили наконец этого великого гражданина минутой уважительного молчания только после его смерти. Давайте же, товарищи депутаты, будем добрее друг к другу, хотя бы после этого горького урока – преждевременного ухода Сахарова.

Уважаемый молодой генерал! Еще маленький экскурс в историю. Со времен Пушкина, Лермонтова русское прогрессивное офицерство и свободолюбивая поэзия всегда поддерживали груг друга. Многие офицеры были прекрасными поэтами.

Молодой Симонов ощущал на фронте дружескую руку Жукова. Когда маршал оказался в опале, поэт не предал его, как это ловко и легко сделали некоторые по-литобозники с золотыми погонами. Именно они осуществляли бесстыдное цензурное насилие над мемуарами Жукова, умаляли его заслуги. Именно они непомерно, до пародии, раздували малоземельный героизм Брежнева, пытались реабилитировать Сталина и в то время содрали погоны с мужественного офицера, защитившего честь нашей армии, отказавшегося стрелять в рабочих в Новочеркасске в 1962 году. И они пихнули в психушку правозащитника генерала Григоренко.

Я глубоко уважал и уважаю многих честных политработников, но давайте признаем, что еще со сталинских времен завелось особое подразделение идеологических пожарников. Это своего рода генералы, .которые неблагодарно поливали из всех шлангов лучшие книги 0 войне: "В окопах Сталинграда" Некрасова, "За правое дело" Гроссмана, "Мертвым не больно" Быкова, военные дневники Симонова.

Тем временем, чуть ли не сбив золотые кресты Василия Блаженного, на Красную площадь преспокойнёнько уселся нахальный заграничный аэрокуренок, весьма довольный тем, что наши идеогенералы вдохновенно посвя*-тили себя полностью литературно-критической деятельности. (Аплодисменты.)

Товарищи! Выступавший генерал Сурков, по моим часам, говорил на три с половиной минуты больше.

(Председательствующий: Нет.)

Стоит ли сейчас тратить столько боевых снарядов на писателей, чтобы атаковать нашу прессу: и"Огонек", и другие издания, оскорбительно называя наших товарищей, и среди них народных депутатов, "желтой прессой" только за то, что они справедливо, в интересах самой армии, ставят вопрос об очищении ее от "дедовщины", от рукоприкладства, от недостаточной культуры?

Эта недостаточность сказалась недавно, когда один заслуженный генерал публично излагал свою точку зрения на тбилисские события. Он имел на это, конечно, полное право. Но меня больно кольнуло, что в пылу оправдательной полемики у него не хватало такта, культуры просто по-человечески высказать горькое соболезнование по поводу трагически погибших грузинских девушек и других жертв.

Мой уважаемый молодой генерал! Не надо нам ссориться, не надо конфронтации. Давайте одновременно повышать культуру отношения писателей к армии и культуру отношения армии к писателям. Давайте все-таки искать консенсус, уважаемый молодой генерал. Я предлагаю консенсус в следующем виде: мы – за то большинство народа, которое хочет мира, справедливости, обеспеченности, здоровья, счастья. Мы – за то большинство, которое уважает права меньшинства или национального, или политического. Но мы против большинства, которое подавляет меньшинство, и против меньшинства, подавляющего большинство. Неужели мы не проголосуем вместе за такой консенсус, уважаемый молодой генерал! (Алодисменты.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю