Текст книги "Царь. Книга 2 (СИ)"
Автор книги: Этзель Аттилах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Глава 12
Совещание выжало из меня все соки, оставив после себя лишь гулкую пустоту в голове и свинцовую тяжесть во всём теле. Едва доплетясь до своих покоев, я рухнул на постель, даже не скинув сапог, и отдал короткий приказ дежурившему у дверей Плещееву: следить, чтобы каждые три часа для меня была готова новая порция овсяной жижи.
Так и прошли следующие двенадцать часов – в рваном, лишённом сновидений и мыслей полузабытьи, которое регулярно прерывалось коротким пробуждением и приёмом пищи. Когда я наконец поднялся на ноги, то не чувствовал себя отдохнувшим в полной мере – скорее, собранным и по-деловому сосредоточенным, словно хорошо отлаженный механизм, готовый к новой работе.
Умывшись ледяной водой из таза, я сел за массивный дубовый стол, который ещё накануне повелел перенести прямо в спальню. Передо мной лежали стопки чистого пергамента, загодя приготовленные писчие принадлежности и первые, самые общие наброски подготовленных списков по приказам.
Но всё это было вторично, ибо централизованное государство начинается не с войска и не с институтов управления. Оно начинается не с грозных указов, зачитанных на площадях, и даже не с казны, ломящейся от серебра. Настоящее, монолитное, спаянное намертво государство начинается с мер и весов. С единого, незыблемого стандарта, прошивающего всю страну от глухой поморской заимки до стольного града, не оставляя места ни для удельного разнобоя, ни для купеческого лукавства.
В это время, на Руси, как и в остальном мире в целом, с этим творился первобытный, непроглядный хаос. Косой сажень, маховая сажень и с десяток иных саженей, локтей, пядей, вершок – всё это мерилось в буквальном смысле на глазок. Пуды и гривенки разнились от города к городу. И пока этот фундамент будет жидким, словно весенняя распутица, любое моё грандиозное строительство рано или поздно перекосится и рухнет.
В первую очередь, мне нужен был метр. Эталонный метр, от которого можно будет плясать дальше, выстраивая стройную, неумолимую десятичную систему измерений, обязательную для всей Державы.
Я закрыл глаза, позволяя памяти сотен жизней всплыть из тёмных глубин сознания. Я помнил, как выглядел этот эталон – строгая платиново-иридиевая линейка, бережно хранимая в Севре, близ Парижа, в Палате мер и весов, где поддерживалась постоянная температура. Но куда важнее зрительной памяти была память физическая. Я помнил длину метра мышцами, костями, сухожилиями. Руками десятков людей, живших в разные эпохи и работавших с точными измерениями. Руками архитекторов и простых строителей, что отмеряли расстояния на деревянных лесах и стальных балках небоскрёбов. Руками портных, привычно перекидывающих сантиметровую ленту через шею. Руками столяров, отпиливающих доски, и землемеров, тянущих мерную цепь по влажной утренней траве.
В каждой из этих бесчисленных жизней тело заучивало метр наизусть. Эта мышечная память въелась в саму мою суть, проросла в ней, она не стиралась ни временем, ни смертью. Сколько это от кончиков вытянутых пальцев до противоположного плеча? Какой ширины должен быть шаг, чтобы десять таких шагов составили ровно десять метров? Сколько раз нужно отложить длину собственной ступни?
Открыв глаза, я встал из-за дубового стола. Вытянул правую руку в сторону, до хруста растопырив пальцы. Свободной рукой отмерил расстояние от кончиков пальцев до левого плеча. Разумеется, вышло куда меньше – хрупкая рука семилетнего ребёнка безнадёжно не дотягивала до привычных, въевшихся в память габаритов взрослых мужчин. Однако мой разум, работая как совершенный аналитический механизм, мгновенно выдал нужную поправку, компенсируя физические недостатки этого тела. Я точно знал, скольких именно сантиметров не хватает.
– Верёвку мне, – негромко бросил я в полумрак у двери. – Пеньковую, сухую и крепкую. И нож.
Спальничий метнулся невидимой тенью, и вскоре на столе передо мной лёг моток грубой, пахнущей кострой верёвки. Я отмотал кусок, натянул его между руками до звона, отмеряя длину по той самой глубинной, безошибочной памяти тысяч измерительных рулеток. Отрезал острым клинком. Приложил к себе ещё раз, закрыл глаза, вслушиваясь в отклик мышечной памяти, мысленно сверяя пропорции и внося последние коррективы на свой детский рост. Отсек ещё крошечный хвостик.
Получилось. Ошибка, безусловно, имела место быть. С десяток миллиметров, при самом худшем раскладе – сантиметр. Но для отправной точки, для шестнадцатого, это была колоссальная, почти божественная точность. Как только я налажу выплавку стекла, оптику и точную механику, мы проведём новые расчёты, откалибруем систему заново, доведём её до идеала. Но сейчас, на данном этапе, этот кусок пеньки станет осью, вокруг которой завращается наука, промышленность и торговля всей страны.
Свернув эталон пеньки аккуратным кольцом, я велел принести мне самое простое платье. Пора было приучать народ, что государь может ходить и в обычных одеждах не сверкая золотом и камнями. Пока слуга суетливо убирал остатки веревки и нож, я, уже переодетый, шагнул из полумрака своих покоев в сени. Путь лежал неблизкий, через переходы и коридоры Теремного дворца, туда, где к глухой каменной стене у самых Боровицких ворот жались государевы кузни.
Иван Юрьевич, материализовался из воздуха уже в сенях. Я остановил его коротким жестом.
– Иване Юрьевич, – голос мой прозвучал тихо, но не допускал возражений, – вели немедля послать гонца за князем Юрием Ивановичем Щетининым. Дабы ждал он меня у Оружничьей палаты.
Формальности следовало соблюсти. Пусть всем в Кремле уже было ясно, кто здесь истинный государь, по бумагам именно князь Щетинин числился оружничьим, а значит, кузни находились в его прямой епархии. Являться туда без ведома главы приказа создало бы ненужное напряжение. Особенно у самого князя. А он мне был ещё нужен.
Именно его я и решил поставить во главе будущих мануфактур. Вот только князю предстояло узнать одну немаловажную деталь: предприятия эти, по крайней мере на первых порах, станут не государевой, а моей личной вотчиной. А потому и вводить Щетинина в Государев совет, давая ему лишний вес, я пока не собирался. Пусть трудится под моим личным, неустанным и, боюсь, крайне придирчивым надзором. У него просто не было иного выбора, ведь никто, кроме меня, во всём этом мире не мог ни показать, ни объяснить, ни проконтролировать создание того, чему ещё только предстояло родиться. Технологии, которых не существовало на этой Земле. Процессы, немыслимые для здешних умов. Он станет моими руками, а я – его головой.
Выйдя наружу, я вдохнул холодный, сырой воздух и огляделся. До нужных мне «палат» было рукой подать, так что вскоре я уже осматривал их.
Ни одно людское скопление в этом веке не обходилось без кузни – даже в самых захудалых весях чернели вросшие в землю срубы, из которых веяло сажей и жаром. Вот только пользы от них крестьянам было на грош. Инвентарь у смердов оставался таким же убогим, как и века назад – деревянные сохи, тупые серпы, перевязанные сыромятным ремнём. Местные ковали работали больше на проезжий по тракту люд: подковать жеребца, выправить треснувшую ось у телеги, сковать наконечник, чтобы хоть как-то заработать грош звонкой монетой. Но растущее вокруг центра в Москве государство требовала иного подхода.
Территория Казённой оружейной являла собой целый город в городе: плотное нагромождение исполинских деревянных срубов из почерневшей от времени сосны, между которыми лепились приземистые каменные постройки с узкими, зарешёченными оконцами. Дерево и белый камень сплетались воедино.
Каменными строили самые пожароопасные объекты – плавильни, горны, зелейные погреба. А вокруг них теснились деревянные амбары, полные сёдел, сбруи, пищалей, доспехов, луков и копий. Отсюда несло кислым запахом лошадиного пота из ближних конюшен у Боровицких ворот, едким дымом угля, раскалённым железом, серой и расплавленной смолой. Под ногами чавкала чёрная, жирная первомайская грязь, перемешанная с конским навозом и лужами талой воды.
Я двинулся дальше, вглубь этого гудящего человеческого улья, и куда бы ни ступала моя нога, передо мной по земле расходилась волна безмолвия и трепета. Стоило мне показаться в проёме очередной мастерской, как работа там мгновенно замирала. Грохот молотов смолкал, шипение мехов обрывалось, и десятки людей, как по невидимой команде, падали ниц прямо в грязь, угольную пыль и древесную стружку. Бронники, шорники, лучники – все они застывали в земных поклонах, не смея поднять глаз.
Первые минуты своего странствия по палатам мне только и приходилось, что ходить от одного цеха к другому, поднимая с колен перепуганных до полусмерти работников.
– Труд во славу державы подобен молитве к Богу, – терпеливо повторял я, обращаясь то к застывшему с клещами в руках броннику, то к шорнику, выронившему шило. – Негоже прерывать моление сиё, даже ради поклона государева.Станьте!
Но они не понимали. Мои слова, чуждые их миру, где я был наместником Божьим, а работа – лишь тяжкой долей, пролетали мимо ушей. Люди глядели на меня со смесью первобытного ужаса и щенячьего обожания, будто я был не живым человеком, а сошедшим с иконы ликом. Лишь зычные, нервные окрики сопровождавших меня жильцов, заставляли их кое-как подниматься. Неуклюже и медленно, они возвращались к своим верстакам и горнам, но это была лишь видимость труда. Молотобойцы заносили молоты и застывали, не решаясь ударить; точильщики водили лезвиями по кругу без нажима; подмастерья качали мехи, не раздувая пламени. Вся их суть, все помыслы были сосредоточены на мне, на моей щуплой фигуре в тёмном сукне. Они не работали – они продолжали свою безмолвную, истовую молитву, пожирая меня фанатично преданными, горящими глазами.
С такими же глазами ко мне прибежал и князь, приблизившись, он даже не задумался. То ли вековой инстинкт выживания, то ли свежий мистический трепет ударили ему в голову, но он даже не стал искать сухого островка. Тяжёлое тело князя в роскошной, подбитой дорогим мехом шубе с чавкающим, влажным звуком рухнуло прямо в весеннюю жижу. Грязь брызнула во все стороны, испачкав его лицо и бороду, когда он уткнулся лбом в раскисшую землю в двух шагах от моих сапог.
– Встань, Юре Иванович, – произнёс я ровно, не выказывая ни удивления, ни презрения, после его стандартного представления. Для меня этот жест был лишь очередным доказательством того, что операционная система государства перепрошита успешно. – Негоже моему оружничьему в грязи сей валяться. Отрись да подойди ко мне.
Щетинин, тяжело дыша, поднялся. Его дорогая одежда была безнадёжно испорчена, с пальцев капала жидкая глина, но в глазах светилась лишь собачья преданность и готовность внимать.
– Государь батюшка… – пробормотал он, судорожно обтирая руки о полы испоганенной шубы.
– Не за поклонами я пришёл, – жёстко перебил я его, доставая из-за пазухи свёрнутую пеньку и вкладывая её прямо в его перепачканные грязью ладони. – Внимай же и помни. Дважды говорить не стану, а спрос за исполнение будет скор и строг. Я – голова, княже. Ты – руки мои. Дел государевых у меня довольно, и над каждым мастером стоять мне недосуг.
Мы подошли вплотную к жерлу горна, от которого пылало нестерпимым жаром.
– Перво-наперво, – я указал на верёвку, которую князь держал как величайшую святыню, – вели лучшим кузнецам выковать из железа самого чистого полосу. Плоскую, гладкую, с краями округлыми. Длиною ровно в сию вервь. Ни на волос длиннее, ни на волос короче. Пусть сперва выстругают по ней дощечку деревянную, по лесине сей и сверяют ковку, дабы жар металла не спалил пеньку. А как железо остынет – приложат вервь начисто. Где лишек – сточить напильником. Сделают криво – спрос будет не с них, а с тебя. Когда полоса будет готова, принесёшь её мне, я сам её на равные доли размечу. То будет наше главное мерило длины на всю Державу.
Князь жадно кивал, ловя каждое слово.
– Как мера железная будет мною утверждена, сажай столяров за дело. Пусть точат из дуба сухого, выдержанного да олифой пропитанного, что сырости не боится, сотни таких же мерил. Каждое по железу вымерять и метки ставить. На всяком мериле деревянном, по всей длине, печать мою выжигать клеймом раскалённым. И чтоб к исходу третьей седмицы первые короба с мерилами уже ушли обозами по крупным градам.
Я видел, как расширяются его зрачки от осознания масштабов задачи.
Когда на следующий день он застал меня, утопающего в ворохах бумаг, зрачки его, и без того широкие вчера от масштаба задуманного, сегодня, казалось, вобрали в себя всё пространство моего кабинета, в который превратилась вся Средняя палата. Князь, волнуясь, развернул промасленную ветошь и с благоговением, будто икону, положил передо мной безупречно ровный брусок железа. Я взял его в руки – тяжёлый, холодный, гладкий как шёлк. Кузнецы постарались на славу.
Он же с поклоном протянул мне бархатный свёрток, в котором покоился набор крохотных инструментов, более похожих на забаву ювелира, чем на орудие кузнеца: острое, как игла, зубильце с рукоятью из вишнёвого дерева и маленький молоточек с бойком из полированной стали. Я кивнул, принимая их и его предусмотрительность, и жестом указал ему на стул. Сам же, отложив бумаги, тщательно протёр полосу чистым лоскутом, положив её на бархат.
Сперва, натянув тонкую, пропитанную мелом нить ровно меж торцов, я нашёл точную середину. Приставил острие зубила. Щетинин, как и присутствующие тут же Шигона с Мишуриным, затаили дыхание. Короткий, точный удар. Несильный, но выверенный до последней капли. Дзинь! – звонко ответил металл, и на его глади расцвёл серебряный шрам. Глубокая, чёткая риска – полметра. Есть. Затем, пользуясь той же нитью, я разделил эти половины ещё надвое, отметив их чуть менее глубокими зарубками – по двадцать пять и семьдесят пять сантиметров.
Дальше работал неспешно, тщательно перепроверяя свои внутренние ощущения после каждого движения и перепроверяя их по имеемым зарубкам. Князь молча наблюдал, как под моими руками рождается нечто куда более важное, чем меч или корона. Снова и снова я отмерял равные доли, и лёгкие удары молоточка пробивали всё новые и новые деления. Вот пошли десятисантиметровые зарубки, чёткие, уверенные. Следом, ещё более лёгкими, почти касательными ударами, я пробил деления, кратные пяти сантиметрам, и, наконец, едва заметные царапины-риски, отмечающие каждый сантиметр в отдельности.
Теперь у меня в руках лежал первый Эталон Длины. Я поднял полосу на уровень глаз. Свет от свечей, преломившись в свежих насечках, создал на миг подобие лучистой короны. Железный, прочный, неподвластный прихотям погоды и времени. Он не деформируется от влаги, не растянется от натяжения, не усохнет на жаре и не изогнётся от долгого хранения. Это был не просто кусок обработанного металла. Это был конец обману на торжищах, конец кривым стенам и мостам. От этой единственной полосы теперь можно было штамповать вторичные стандарты для каждого города, каждой ярмарки, каждой строительной артели во всей Державе. Рождался новый порядок, выкованный из железа и точного расчёта. Точнее, он уже сформировался и теперь осталось лишь малое, чтобы явить его в свет.
Я опустил Эталон на стол. Тусклый блеск испещрённого свежими рисками металла словно притягивал к себе свет всех свечей в палате. Шигона, Мишурин и Щетинин смотрели на эту железную полосу так, будто я только что на их глазах сотворил из пустоты новый Завет. В некотором смысле, так оно и было.
– Дело доброе, – произнёс я, прерывая затянувшееся молчание. Усталость вновь начала подбираться к вискам тупой пульсирующей болью, и я заставил себя говорить ровнее, экономя дыхание. – Но железо сиё, княже, мякотно пока. Уронит его дьяк нерадивый на каменный пол, аль мастер напильником тишком пройдётся – и сомнётся риска, сотрётся государева мера. А мерилу сему надлежит быть тверже самой скалы и пережить всех нас. Посему слушай, как укрепить его надобно, дабы резало оно стекло, а само ни единой царапины не ведало.
Князь Щетинин, слегка нахмурившись от таких формулировок, подался вперёд, ловя каждое моё слово. А один из писарей, что стенографировали всё происходящее в палате, тут же взял чистый лист и начал записывать мои слова, чтобы потом передать их князю.
В своей прошлой, вернее, одной из прошлых жизней, я досконально знал процесс науглероживания стали. В шестнадцатом веке чистой высокоуглеродистой стали для таких нужд было не сыскать, железо из кричных печей выходило вязким и мягким. Чтобы поверхность эталона стала неуязвимой, её нужно было насытить углеродом, провести цементацию, а затем резко охладить.
– Вели взять трубу железную, аль короб тесный, дабы полоса наша в него впору легла, – начал я объяснять процесс, переводя химию на язык, понятный средневековому боярину. – Истолките в пыль угля древесного, берёзового. Смешайте его с толчёным рогом, жжёной костью да с обрезками кожи ветхой. Насыпьте той смеси на дно короба, уложите меру нашу, и сверху доверху тем же порошком засыпьте, дабы ни единой щели не осталось. А короб наглухо замажьте глиной жирной, чтоб дух вольный внутрь не пробрался.
Щетинин изумлённо хлопнул ресницами, но кивнул. Для него это звучало как изощрённое знахарство.
– Запечатанный тот короб заложите в горн и калите до вишнёвого цвета. И пусть томится в жару том не менее полусуток. А лучше и все сутки. Железо за то время впитает силу угля и кости. А как срок выйдет… – я поднял палец, привлекая его внимание к самому главному, – вскройте короб тотчас у самого горна. Полоса будет сиять жаром слепящим. Взяв её клещами, стоймя, да побыстрее, дабы не изогнуло, опустите в чан с маслом льняным. Не в воду, княже, в воде её поведёт да трещиной пойдёт! В масло!
– И что же из того выйдет, государь? – затаив дыхание, вопросил оружничий.
– Масло возгорится, зашипит, но ты того не страшись. Как остынет, станет мера изнутри вязка да крепка, дабы не сломилась, а снаружи – тверда аки алмаз. Никакой тать её не спилит, и само время делений не изотрёт. По ней откуйте ещё с десяток мер, коими и будут работать мастера, сию же схорони в ковчежце деревянном на сукне и запри в Государевой Казне. Изымать дозволяю единожды в год, дабы сверять по ней прочие мерила. Уразумел ли порядок?
– До последней буквы уразумел, государь-батюшка, – истово поклонился Щетинин. – Исполню повеление твоё в точности. Очей не сомкну, самолично у горна стоять буду. Дозволь слово молвить, государь-батюшка?
– Речи.
Взгляд старого оружничего вдруг сделался острым, цепким. Страх перед неведомым уступил место профессиональному чутью воеводы и главы оружейного ведомства.
Глава 13
В одночасье с моего собеседника слетел весь придворный лоск, смешанный с въевшимся страхом передо мной. Передо мной сидел уже не глава Оружейной палаты, а несгибаемый воевода, у которого интригами и подковёрной борьбой три года тому назад отняли дело всей его жизни – порубежную крепость Гомий. Он, не жалея ни казённого серебра, ни собственных сил, готовил её к неминуемой литовской осаде, лично следил за обучением пушкарей и пищальников. И всё это лишь для того, чтобы в самый ответственный момент по навету завистников и трусов быть отозванным в Москву.
А принявший после него наместничество и воеводство над Гомьем, в будущем переименованном в Гомель, князь Дмитрий Дмитриевич Щепин-Оболенский, попросту сдал твердыню литовцам без единого выстрела. Он трусливо отступил со своим войском до самой Москвы, где за своё предательство и по сию пору сидит в кандалах под стражей.
Я с горечью подумал, скольких бед и позора можно было бы избежать, останься Щетинин тогда на своём месте. Не пал бы Гомий – и дорога на Чернигов и Стародуб для литовцев была бы наглухо закрыта. А как изменилась бы судьба героических защитников Стародуба, не случись той страшной резни, что учинили над ними поляки и литвины! Не будь этой позорной страницы в истории рода Оболенских, судьба всей войны могла бы сложиться совершенно иначе.
– А можно ли сим способом оружие крепить, аль доспех ратный да клинок? – Задал свой вопрос князь и он мне понравился.
Я позволил тонкой, холодной улыбке тронуть мои губы. В яблочко. Не зря я решил оставить князя на этой должности. Мозг этого человека работал в правильном государственном русле. Услышав о химическом упрочнении куска железа, он тут же прикинул, как это скажется на полях сражений.
– Хвалю, Юре Иванович. Остёр ум твой, – кивнул я. – Воистину, можно. И не просто можно, но и должно. В том и состоит главная хитрость для твоих оружейных палат.
Я потянулся к кубку с отваром, смочил пересохшее горло и продолжил:
– Зри в корень. Железо простое, будь то пластина аль зерцало, вязко, удар молота сдержит, не треснет, но сабля его прорубит, а пуля пищальная промнёт. Чистый же уклад на доспех не гож – он тверд, стрела от него отскочит, но от доброго удара шестопёром разлетится в крошево, аки стекло, и осколки ратнику в грудь вопьются. Способ же сей, что я тебе открыл, дарует нам оба преимущества разом, без недостатков.
Щетинин подался вперёд, опершись о край стола, окончательно забыв о политесе. Впрочем Иван Юрьевич в точности повторил его движение, столь же заинтересованный моими словами. Фёдор Михайлович же не отвлекаясь, начисто переписывал черновики моих приказов.
– Коли ты нагрудник железный в такой короб с углём да рогом заложишь и ночь потомишь, а после закалишь в масле, – разъяснял я, переходя на сухой язык, – то железо вберёт «угольную силу» лишь снаружи. Сверху на доспехе образуется креплёная скорлупа. Сабля по ней скользнёт, тупясь, пуля всмятку расшибётся. А внутри, под скорлупой, железо останется мягким и вязким. Ударь по нему чеканом – оно помнётся, но не лопнет.
– Господи… – благоговейно выдохнул князь. – Да в эдаком доспехе и под пушки стать не страшно!
– То ты, княже, через край хватил. Затинный камень, может, и не пробьёт его, но нутро так встряхнёт, что кровью изойдёшь. Но способ сей годен не токмо для доспеха, – сухо продолжил я. – Замки к ручницам и пищалям. Сами шептала да огнива, о кои кремень искру высекает. Железные огнива мнутся и портятся скоро, а укладные лопаются от частых ударов. Будете же делать их из простого железа, а после в коробах крепить. Век служить будут, не стираясь.
Я сделал паузу, видя, как глаза князя лихорадочно блестят, подсчитывая выгоды для государева войска.
– Но о времени помни, Юре Иванович. От него всё идёт, – предуведомил я. – Силою той железо напитывается неспешно. Подержишь в горне ночь – корка войдёт в лезвие лишь на ноготь. Подержишь сутки – войдёт глубже. Аще же лезвие сабельное тонкое оставишь во углях дня на два-три, то железо пропитается до самой сердцевины. И станет та сабля крепка, но хрупка, яко стекло тонкое. Ударишь ею о чужой шелом – и она со звоном разлетится прямо в зрак. Для сабель да ножей сроки потребны иные, малые, дабы токмо кромку режущую напитать, и закаливать надлежит токмо её. Сие мастерам твоим надлежит самим в горнах опытами вызнать, куя да изламывая полосы для пробы.
Оружничий кивал, впитывая каждое слово, как губка. То, что я ему сейчас передавал, для Европы уже было известно в ремесленных гильдиях, но держалось в строжайшем секрете от чужаков, передаваясь от мастера к подмастерью. На Руси же хорошая сталь, или уклад, как её здесь называли, стоила баснословных денег, а поверхностное науглероживание в промышленных масштабах почти не применялось. Единичные мастера умели подкаливать кромки топоров, но поставить производство несокрушимых кирас и ружейных замков на поток – это был колоссальный скачок для армии.
Чтобы он произошёл, как в просвещённой Европе, требовалось, чтобы несколько условий сошлись в одной точке, подобно звёздам на ночном небе. Необходима была руда, обильная и чистая от вредных примесей, лежащая едва ли не на поверхности. Нужен был сытый пахарь, чья земля родила бы столько хлеба, чтобы он мог прокормить не только свою семью, но и того мастера, что отлучён от плуга и занят лишь одним своим ремеслом. Этот излишек создавал богатство, а богатство рождало спрос – уже не просто на железный гвоздь, а на узорчатый доспех и клинок диковинной работы. И так далее, одно цеплялось за другое, порождая ремесленные города и целые гильдии мастеров, что из поколения в поколение оттачивали своё умение. На Руси, увы, из всего этого имелся лишь спрос, всё же остальное было с обратным, губительным знаком.
Здешняя болотная руда, бурый железняк да серный колчедан, давала в сыродутном горне крицу рыхлую, нечистую, полную серы и фосфора. Из такого металла доброго оружия или надёжной брони не сковать, сколько ни бейся. Вот и стоял кузнец над наковальней, сгоняя семь потов, выбивая молотом из раскалённого комка вредные примеси, и молился, чтобы полоса не треснула. Тут не до опытов и поисков, всё делалось ровно так, как делали деды и прадеды, ибо любой шаг в сторону от проверенного пути грозил лишь напрасной тратой сил, угля и железа. Чтобы выковать один сносный клинок, здешнему мастеру требовалось труда и времени втрое, а то и вчетверо больше, чем его собрату где-нибудь в Милане. Что уж говорить про сказочную индийскую сталь, который звался булатом, клинки из коего стоили на Руси дороже иной вотчины с деревнями.
Так что мой способ, открытый князю, был не просто новой хитростью. Он был одним из тех краеугольных камней, из которых я собирался возводить новое здание промышленности моей Державы. Это был один из тех самых рычагов, которые позволят обойти столетия медленного, мучительного роста, которого Русь попросту не могла себе позволить, зажатая между врагами. Первый шаг к тому, чтобы не покупать сталь за границей за бешеные деньги, а ковать своё, лучшее.
Я подался вперёд, и мой взгляд стал тяжёлым, холодным, придавливая князя к стулу.
– Но ведай же, княже. Тайна сия есть ключ к несокрушимости ратей моих. Учини у себя в палатах Казённых кузню дальнюю, особную. Обнеси её тыном высоким. Мастеров туда избери самых искусных да неболтливых. Жалованье им положи щедрое, дабы нужды не ведали.
Я повысил голос так, чтобы в нём зазвенела привычная уже для них мёртвая угроза:
– Но всяк кузнец, всяк подмастерье и всяк дьяк, кто порог той кузни тайной переступит и способ сей узрит, пущай тебе крест святой целует. Грамоту подпишут кровью, что никому и никогда, ни жене на ложе, ни попу на духу, о том, как железо в уклад обращать, не скажут. Аще же тайна сия утечёт к литве с ляхами, свеям аль татарве… аще прознаю, что болтлив оказался кто из людей твоих…
Я не договорил, лишь медленно откинулся назад.
Щетинин побелел.
– Языки повырываю, на кол посажу весь род болтуна до седьмого колена, а тебя, Юрка, в том самом масле заживо сварю, в коем ты уклад сей калить станешь, – закончил я ровным, лишённым всяких эмоций тоном.
– Крест животворящий целую, государь! – князь рухнул на колени. – Двор оцеплю людьми верными! Аще кто проболтается – сам того своими руками в горн суну! Ни единая душа, опричь доверенных, не сведает!
– Вот и добро, – я кивнул, дозволяя ему подняться. Первый кусочек в сфере военных технологий был успешно закреплён. Но впереди ждали куда более мирные, но не менее важные дела. – А ныне, когда с оружьем и бронёй мы порешили, воротимся к мерам нашим.
Я снова открыл глаза и вперил тяжёлый взгляд в Щетинина:
– Забудьте старые гривенки, берковцы и пуды, что разнятся от Новгорода до Рязани, словно у нас не единая Держава, а лоскутное одеяло. Мы вводим новый вес. Единый, нерушимый, понятный всем. И вывести этот правильный вес из небытия смогу лишь я один.
Шигона и дьяк Мишурин, продолжавший скрупулёзно вести запись моих поручений, переглянулись, не смея перебить. Они не могли знать, что прямо сейчас в моей голове оживает физическая память сотен других жизней. Память мышц рук мясников, аптекарей и торговцев, которые чувствовали этот необходимый мне килограмм с закрытыми глазами.
– К завтрашнему утру, Юре Иванович, ты приуготовишь мне всё для работы, – распорядился я, меняя военный тон на деловой. – Собери в кузне, что потише да посуше, следующее. Найдёшь гончара, пусть принесёт узкогорлые неглазурованные кувшины. Прикажешь принести из Казны самые точные рычажные весы, коими серебро и злато вешают.
Щетинин торопливо кивал, шевеля губами, чтобы ничего не упустить.
– Сверх того. Принесть мне бадью чистейшей воды колодезной. Горсть песку речного, промытого, да гальки мелкой. С поварен возьми изрядный кус мяса сырого, без костей и жил. А главное – лом от пушечной меди, мелко колотой, да тигель огнеупорный. Кузнеца держать у горна наготове. Едва я вес нужный отмерю, пусть немедля медь плавит да в форму глиняную льёт. Форму же вели сделать круглой, с ушком, дабы рукой брать сподручно было.
– Исполним, государь. Всё к утру готово будет, – уверенно отозвался князь. – Токмо… дозволь вопросить, к чему мясо сырое надобно?
Я усмехнулся. Для человека шестнадцатого века мои методы казались чернокнижием.
– Вода, княже, – вот наше главное мерило. В ней истина сокрыта. Я отолью в кувшин воды вровень, как для новой меры свыше определено. Весы же уравновесим пушечной медью. А мясо… мясом я лишь себя проверю.
Щетинин сглотнул, проникшись уважением к этой странной и пугающей ворожбе от собственного государя. Впрочем он не ошибся в внутренней оценке процесса получения эталона килограмма.
Назавтра в тишине кузницы, под застывшими взглядами князя и нескольких ключников из числа моих холопов, я сотворил для них то, что должно было показаться настоящим чародейством. Я взял в руки глиняный кувшин, взвесил его, после чего приказал залить воду по горлышко и, прикрыв глаза, позволил памяти сотен прожитых жизней нахлынуть одной всеобъемлющей волной. Я ощущал вес с абсолютной, почти нечеловеческой точностью. Слишком много. Я осторожно отлил толику воды, снова поднял кувшин, взвешивая его на ладони. Ещё чуть-чуть. Все замерли, боясь даже вздохнуть. И вот я обрёл его – то самое, неоспоримое чувство идеальной меры. Литр.
Поставив кувшин с отмерянной водой на одну чашу точнейших казённых весов которые уже были откалиброваны песком под пустую тару, я повернулся к принесённому куску мяса. Для проверки, как и обещал Щетинину, я обратился к другому своему знанию. Взяв в руки тяжелый нож, я на миг стал мясниками, что за свою жизнь разделали сотни тысяч туш. Один уверенный, выверенный удар – и я оттяпал от бесформенной глыбы ровно столько, сколько подсказывала мне память бесчисленных рук. Когда этот кусок лёг на вторую чашу весов, коромысло качнулось и замерло в идеальном равновесии, подтверждая мою правоту.




























