355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Теодор Амадей Гофман » Житейские воззрения кота Мурра. Повести и рассказы » Текст книги (страница 20)
Житейские воззрения кота Мурра. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:18

Текст книги "Житейские воззрения кота Мурра. Повести и рассказы"


Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

Итак! Что до моего физического самочувствия, то я ощущал не только изнеможение и бессилие, но и совсем по-особому терзавшие меня дерзостные, непомерные притязания желудка, не достигавшие цели именно по причине своей непомерности и порождавшие только бесполезное бурчанье в моих внутренностях, в коем участвовали даже мои потрясенные нервы, болезненно трепетавшие и содрогавшиеся от непрестанного желания и бессилия моих потуг. То было гнуснейшее состояние!

Но, пожалуй, еще чувствительнее была моя душевная подавленность. Вместе с горестным раскаянием и сокрушением по поводу вчерашнего дня, который я, собственно, не мог счесть достойным порицания, в мою душу сошло безнадежное равнодушие ко всему земному. Я презирал все блага земли, все дары Природы, самое Мудрость, Разум, Остроумие и т. д. Величайших философов, даровитейших поэтов почитал я теперь тряпичными куклами, так называемыми дергунчиками, и – что было пагубнее всего – это презрение перешло и на меня самого, и мне сдавалось, что я – всего-навсего обыкновенный, жалкий крысолов! Что может быть унизительнее! Мысль, что меня постигло величайшее несчастье, что вся твердь земная есть юдоль скорби, повергла меня в неизъяснимую муку. Я зажмурил глаза и заплакал навзрыд.

– Ты кутил, Мурр, и теперь у тебя кошки на душе скребут? Да, так оно и бывает! Ну, выспись хорошенько, старина. Потом станет лучше. – Так обратился ко мне хозяин, когда я оставил завтрак нетронутым и испустил несколько горестных вздохов.

О боже! Хозяин не знал, не мог знать моих страданий, он не подозревал, как компания буршей и кошачий пунш воздействуют на нежную, чувствительную душу!

Вероятно, был уже полдень; я еще не покидал своего ложа, и вдруг, – только небу ведомо, как удалось ему пробраться, – брат Муций предстал передо мной. Я пожаловался ему на мое злосчастное состояние. Но, вместо того чтобы, как я надеялся, пожалеть меня и утешить, он разразился непристойно громким смехом и воскликнул:

– Ха-ха! Брат Мурр, ведь это кризис, и ничего более, переход от недостойного, филистерского отрочества к достойному буршеству, а ты вообразил, будто ты болен и несчастен. Ты еще не привык к благородным студенческим пирушкам. Но сделай мне удовольствие и не жалуйся, по крайней мере, хозяину на свои страдания. И так уж наше племя опорочено из-за этой мнимой болезни и злоречивый род людской дал ей название, указующее на нас; {132} мне неохота его повторять. Но поднимайся скорее, соберись с силами, – идем со мной. Свежий воздух пойдет тебе на пользу, и потом: прежде всего тебе надо опохмелиться. Идем же! Ты узнаешь на деле, что это значит.

С тех пор как брат Муций вызволил меня из филистерства, он приобрел неограниченную власть надо мной; я делал все, что он хотел. Поэтому с невероятными усилиями восстал я с моего ложа, дотянулся, сколько это было возможно при моих изможденных членах, и последовал за верным братом на крышу. Мы прошлись несколько раз туда и назад, и в самом деле, на душе у меня стало немного лучше, светлее. Потом брат Муций повел меня за трубу, и здесь, как я ни противился этому, мне пришлось пропустить несколько глотков селедочного рассолу. Это и значило, как он мне тут же пояснил, опохмелиться.

О! Чудом из чудес было поразительное воздействие этого средства! Что сказать мне? Непомерные притязания желудка умолкли; бурчанье утихло, нервная система успокоилась; жизнь была вновь прекрасна. Я вновь ценил земные блага, Науку, Мудрость, Разум, Остроумие и т. д.; я был возвращен самому себе. Я вновь был дивный, несравненнейший кот Мурр.

О, Природа, Природа! Возможно ль, чтобы несколько капель, поглощенных легкомысленным котом в неукротимом, свободном порыве, могли произвести мятеж против тебя, против благодетельного убеждения, которое ты с материнской любовью взлелеяла в его груди, что этот мир с его благами, жареной рыбой, куриными косточками, молочной кашей и проч. и проч. есть самый совершенный из всех миров {133} и что Кот есть самое совершенное в этом мире, ибо блага эти сотворены лишь для него и ради него? Но философски мыслящий кот познает эту истину; в ней глубокая мудрость – то безутешное, ужасное состояние есть лишь некий противовес, производящий нейтрализующее действие, необходимое для дальнейшего существования в условиях бытия, – и, следственно, оно (то есть состояние) основано на вечных предначертаниях Вселенной. Опохмеляйтесь, коты-юноши, и утешьтесь этим философским выводом из опыта вашего ученого и проницательного товарища по несчастью!

Довольно сказать, что некоторое время я вел бодрую, веселую жизнь бурша на всех соседних крышах в компании с Муцием и другими честнейшими, испытанными, веселыми юношами, белыми, рыжими и пестрыми. Я перехожу к более важному событию в моей жизни, возымевшему некоторые последствия.

Однажды, когда ночью при ярком лунном сиянии я направлялся с братом Муцием на попойку, устроенную буршами, мне повстречался черно-серо-рыжий предатель, похитивший у меня мою Мисмис. Возможно, что, увидев ненавистного соперника, которому некогда мне пришлось, к стыду моему, поддаться, я несколько смутился. Он же прошел мимо, чуть не задев меня, не поздоровавшись, и мне показалось, будто он язвительно усмехнулся в сознании завоеванного им превосходства. Я вспомнил об утраченной Мисмис, о полученных побоях, и кровь закипела у меня в жилах. Муций заметил мое волнение, и когда я сообщил ему о том, что мне почудилось, он сказал:

– Ты прав, брат Мурр. Этот молодчик скорчил такую рожу, он вел себя так дерзко, разумеется, он хотел тебя оскорбить. Ладно, мы скоро узнаем это. Если я не ошибаюсь, пестрый филистер затеял здесь поблизости новую интрижку; каждый вечер он пробирается на эту крышу. Подождем немного. Наверное, мосье скоро вернется, и тогда все разъяснится.

Действительно, вскоре Пестрый надменно возвратился и уже издали смерил меня презрительным взглядом. Я отважно и дерзко направился ему навстречу; мы прошли так близко друг от друга, что наши хвосты несколько неделикатно коснулись один другого. Тотчас же я остановился, обернулся и сказал твердым голосом:

– Мяу!

Он тоже остановился, обернулся и надменно ответил:

– Мяу!

И каждый пошел своей дорогой.

– Он тебя оскорбил! – воскликнул Муций в сильном гневе. – Завтра же я потребую к ответу этого надменного пестрого молодчика!

На следующее утро Муций отправился к Пестрому и спросил его от моего имени, задел ли он мой хвост. Тот велел мне ответить: да, он задел мой хвост. Я на это: если он задел мой хвост, то я должен считать, что он оскорбил меня. Он на это: я могу считать это чем угодно. Я на это: я считаю, что он меня оскорбил. Он на это: я не в состоянии судить, что такое оскорбление. На это я: я знаю это очень хорошо и лучше его. Он на это: я не та личность, чтобы он стал меня оскорблять. Я на это снова: я считаю, что он меня оскорбил. Он на это: я безмозглый малый. На это я, дабы верх был за мной: если Я безмозглый малый, то он – презренный шпиц. Тут же последовал вызов.

Примечание издателя на полях.О Мурр, о кот мой! Или правила чести не изменились со времен Шекспира, или я ловлю тебя на литературной лжи, то есть на лжи, нужной тебе для того, чтобы разукрасить происшествие, о котором ты рассказываешь. Разве рассказ о вызове на дуэль пестрого любителя поживиться за чужой счет не есть чистейшая пародия на ложь, семикратно опровергнутую Оселком в «Как вам это понравится»? {134} Разве не нахожу я в описании твоей так называемой дуэли все ступени перехода от учтивого возражения, тонкой насмешки, прямого выпада, смелого отпора до дерзкой контратаки, и может ли хоть как-нибудь спасти тебя то, что ты заканчиваешь откровенной бранью вместо откровенной лжи? Мурр, кот мой! Рецензенты обрушатся на тебя; но, по крайней мере, ты доказал, что читал Шекспира с пониманием и пользой, а это оправдывает многое.


«Житейские воззрения кота Мурра»

Признаю по чести, я ощутил некоторый трепет, когда получил вызов, где говорилось о дуэли на когтях. Я вспомнил, как изувечил меня пестрый предатель, когда я, побуждаемый яростью и местью, напал на него; и я пожалел, что с помощью Муция одержал верх в споре. Муций, верно, увидел, что при чтении кровожадной записки я побледнел, и вообще заметил мое душевное состояние.

– Брат Мурр, – сказал он, – сдается мне, что эта первая дуэль, которую тебе надобно выдержать, вызывает в тебе некоторый трепет.

Нимало не медля, я открыл другу всю свою душу и сказал ему, что поколебало мое мужество.

– О брат мой! – воскликнул Муций. – О дорогой брат мой Мурр! Ты забываешь, что, когда этот драчливый негодяй так гнусно тебя исколотил, ты был зеленый новичок, не то что ныне – славный бурш. Да и твою борьбу с Пестрым нельзя назвать ни настоящей дуэлью по всем правилам, ни просто поединком, это была только филистерская потасовка, не приличествующая коту-буршу. Заметь себе, брат Мурр, что люди, завидующие нашим особым дарованиям, упрекают нас в страсти к бесчестным потасовкам, и когда нечто подобное случится у них, они с издевкой именуют это «кошачьей дракой». Уже поэтому порядочный кот, кот добрых правил и с честью в душе, должен уклоняться от подобных стычек и тем самым устыдить людей, очень склонных при удобном случае давать и получать колотушки. Итак, дорогой брат, прочь всякий страх и робость! Сохрани мужество в твоем сердце и верь, что в настоящей дуэли ты как следует отомстишь пестрому франту за все испытанные обиды и так отделаешь его, что он надолго забудет о своих любовных интрижках и своей вздорной спеси. Но постой! Мне начинает казаться, что, после всего случившегося между вами, единоборства на когтях совершенно недостаточно, вам надо биться до конца, то есть на клыках. Нам следует выслушать мнение буршей.

Муций доложил собранию буршей о случае, происшедшем между мною и Пестрым. Доклад был так превосходно аргументирован, что все тут же согласились с оратором, и я попросил своего друга передать спесивому обидчику, что хотя я и принимаю вызов, однако тяжесть нанесенного оскорбления позволяет мне драться только на клыках. Пестрый принялся было возражать, ссылаясь на свои тупые зубы и т. д., но когда Муций со свойственной ему твердостью и серьезностью заявил, что в данном случае речь может идти только о поединке с решительным исходом, то есть на клыках, и что, если он, Пестрый, не пойдет на это, ему придется проглотить «презренного шпица», – дуэль на клыках была делом решенным.

Наступила ночь, когда должно было произойти единоборство. В назначенный час я прибыл с Муцием на крышу дома, стоявшего на границе околотка. Вскоре явился и мой противник в сопровождении статного кота, который был, пожалуй, еще пестрее и глядел еще надменнее и наглее того. Как мы и предположили, это оказался его секундант; они были товарищами по разным походам и оба участвовали в покоренье амбара, за что Пестрый получил орден Поджаренного сала. Кроме того, тут же находилась – заботами предусмотрительного и осторожного Муция, как я потом узнал, – маленькая светло-серая кошка, необыкновенно сведущая в хирургии; она умела лечить самые тяжелые и опасные раны и вылечивала их в короткий срок. Было условлено, что поединок состоится в три прыжка, а если и при третьем прыжке не будет решающего исхода, тогда обсудят, продолжать ли дуэль новыми прыжками или считать дело поконченным. Секунданты отмерили шаги, и мы стали в позицию. Как велит обычай, секунданты подняли отчаянный крик, и мы бросились друг на друга.

Только я собирался схватить моего противника, как он поймал мое правое ухо и так укусил его, что я невольно громко закричал. «Разойдитесь!» – воскликнул Муций. Пестрый отпустил меня; мы снова встали в позицию.

Новый вопль секундантов – второй прыжок. Теперь я надеялся ловчей схватить моего противника; но предатель у вернулся и так укусил меня в левую лапу, что кровь брызнула струей. «Разойдитесь!» – снова воскликнул Муций.

«Собственно, дело покончено, – сказал секундант моего противника, оборачиваясь ко мне, – ибо вы, милейший, из-за сильной раны в лапе очутились hors de combat [123]123
  Вне битвы (франц.).


[Закрыть]
. Но от гнева и неистовой злобы я вовсе не чувствовал боли и возразил, что третий прыжок покажет, остались ли еще во мне силы и можно ли считать дело поконченным. «Ладно, – сказал секундант, язвительно усмехаясь, – если вы непременно хотите пасть от лапы превосходящего вас противника, пусть будет по-вашему». Но Муций хлопнул меня по плечу и воскликнул: «Браво, браво, брат мой Мурр! Истый бурш презирает такие царапины. Держись смелее!»

В третий раз вопль секундантов – третий прыжок. Как ни был я разъярен, я заметил хитрость моего противника, всегда прыгавшего немного в сторону, оттого-то я и промахивался, а ему всякий раз удавалось схватить меня. Сообразив это, на сей раз я тоже прыгнул в сторону, и пока он собирался меня схватить, я успел укусить его в шею, да так, что он не мог даже крикнуть и только застонал. «Разойдитесь!» – воскликнул теперь секундант моего противника. Я тотчас отпрыгнул, а Пестрый упал без сознания, и кровь потоком хлынула из глубокой раны. Светло-серая кошка сейчас же поспешила к нему и, чтобы хоть как-нибудь унять кровь до перевязки, пустила в ход одно домашнее средство, которое, как уверял Муций, всегда было в ее распоряжении, так как она постоянно носила его при себе. Она тотчас полила рану некоей жидкостью и, сверх того, окропила ею лежавшего с ног до головы; судя по острому, едкому запаху, эта жидкость действовала сильно и живительно. Однако ни на одеколон, ни на примочки Тедена {135} она не походила.

Муций пламенно прижал меня к своей груди и сказал:

– Брат Мурр, ты отстоял свою честь, как и приличествует коту, у которого сердце не напрасно бьется в груди! Мурр, ты возвеличишься, ты станешь украшением буршества; ты не потерпишь порока, ты будешь всегда первый, когда понадобится поддержать нашу славу.

Секундант моего противника, помогавший тем временем светло-серому хирургу, надменно подошел к нам, утверждая, будто я при третьем прыжке бился не по правилам. Но брат Муций стал в позицию и, сверкая глазами и выпустив когти, заявил, что всякий, утверждающий это, будет иметь дело с ним и что он готов драться не сходя с места. Секундант счел благоразумным не возражать более, молча взвалил на спину раненого друга, который уже немного пришел в себя, и удалился вместе с ним через слуховое окно. Пепельно-серая кошечка спросила, не нуждаюсь ли и я в ее домашнем средстве. Но я отказался, хотя лапа и уши у меня сильно болели, и припустился домой в упоенье от одержанной победы и удовлетворенной жажды мести за похищенную Мисмис и полученные побои.

Для тебя, о юноша-кот, для тебя столь обстоятельно поведал я историю моего первого поединка на поле чести. Помимо того что сия достопримечательная история посвятит тебя во все тонкости кодекса чести, ты можешь почерпнуть из нее также и полезную в жизни мораль. А именно: отвага и мужество – ничто против уловок, и посему доскональное их штудирование необходимо, дабы не быть поверженным на землю, но прочно держаться на ней. «Chi non se ajuta, se nega» [124]124
  Кто себе не помогает, тот себе вредит (итал.).


[Закрыть]
, – говорит Бригелла в «Счастливых нищих» Гоцци, и сей муж прав, доподлинно прав. Намотай это себе на ус, юноша-кот, и нимало не гнушайся уловками, ибо в них, как в недрах изобильных, сокрыта истинная житейская мудрость.

Когда я спустился вниз, я нашел дверь уже закрытой, и поэтому мне пришлось удовольствоваться для ночного ложа соломенной циновкой, лежавшей у порога. Должно быть, я потерял много крови, и со мной приключилось нечто вроде обморока. Внезапно я ощутил, что меня осторожно уносят. Это был мой добрый хозяин, который, услышав меня за дверью, – я, наверное, слегка взвизгивал, – открыл ее и заметил мои раны.

– Бедный Мурр, – воскликнул он, – что с тобой сделали? Однако тебя изрядно искусали! Но я надеюсь, ты не остался в долгу у твоего противника!

«О, если бы ты знал!» – подумал я. И от мысли о полной победе, о славе, коей я покрыл себя, я почувствовал себя снова на седьмом небе. Добрый хозяин положил меня на мое ложе, вытащил из шкафа жестяную коробочку с мазью, приготовил два пластыря и наложил их мне на ухо и на лапу. Спокойно и терпеливо я позволял ему проделывать все это, испустив лишь легкое, тихое «мррр!», когда первая перевязка сделала мне немного больно.

– Ты, Мурр, умный кот, – сказал хозяин. – Ты не отвергаешь, как другие ворчащие сорванцы из твоего рода, желанья твоего хозяина помочь тебе. Только веди себя спокойно, а придет время зализывать рану на лапе, тогда ты сам снимешь повязку. Hy, а что до разорванного уха, – тут уж ничего не поделаешь, бедняга, придется тебе терпеть пластырь.

Я обещал это и в знак моего удовольствия и благодарности за помощь протянул хозяину здоровую лапу; он, как обычно, взял ее и осторожно потряс. Хозяин знал толк в обхождении с образованными котами.

Вскоре я ощутил благодетельное действие пластыря и обрадовался, что отверг злополучное домашнее средство маленького пепельно-серого хирурга. Муций, посетив меня, нашел, что я весел и бодр. Вскоре я уже был в состоянии отправиться с ним на буршескую пирушку. Можно вообразить, с каким неописуемым ликованием меня встретили. Меня полюбили вдвое против прежнего.

С этих пор я зажил прекрасной жизнью бурша, и меня нисколько не заботило, что от нее выпадали лучшие волосы из моей шубы. Но долговечно ли счастье в мире сем? Не подстерегает ли нас враждебная сила в каждом наслаждении, нами вкушаемом, не…

(Мак. л.)…высокий и крутой холм – в равнинной стране он сошел бы за гору. Наверх вела широкая, удобная дорога, обсаженная благоухающими кустами; каменные скамейки и беседки, во множестве расставленные по обеим сторонам, доказывали гостеприимную заботу о путешественнике. Только взойдя наверх, можно было убедиться, как обширно и великолепно здание, которое издали казалось одиноко стоящей церковью. Гербы, епископская митра, посох и крест, высеченные в камне над воротами, показывали, что прежде здесь была епископская резиденция, и надпись «Benedictus, qui venit in nomine Domini» [125]125
  Благословен приходящий во имя господне (лат.).


[Закрыть]
приглашала входить набожных гостей. Но каждый посетитель невольно останавливался, пораженный, захваченный видом церкви с великолепным в стиле Палладио {136} фасадом, с двумя высокими, легкими башнями; она была центром аббатства, а к ней с обеих сторон примыкали флигели. В главном здании находились покои аббата, а в боковых флигелях – кельи братьев, трапезная и другие залы собраний, а также комнаты для приема заезжих гостей. Неподалеку от монастыря расположились хозяйственные строения, мызы, дом управляющего; ниже, в долине, красивая деревушка Канцгейм опоясывала холм как пестрый, пышный венок.

Эта долина простиралась до подножия далеких гор. Многочисленные стада паслись на зеленых лугах, прорезанных зеркально-светлыми ручьями; крестьяне из сел, разбросанных там и сям, весело проезжали через тучные нивы; ликующее пенье птиц звучало из приветливых рощ; из далекого темного леса доносился призывный клич рога; по широкой реке, струившейся через долину, быстро скользили доверху нагруженные лодки, плеща белыми парусами, и можно было слышать веселые возгласы лодочников. Всюду пышное изобилие, щедро ниспосланное благословение природы, всюду деятельная, вечно стремящаяся вперед жизнь. Вид с холма из окошка аббатства на приветливый ландшафт возвышал душу и наполнял ее сердечной отрадой.

При всем благородстве и грандиозности церкви, ее внутреннее убранство, вероятно, справедливо можно было упрекнуть в излишестве и монашеском безвкусии из-за обилия пестро раскрашенных статуй и вызолоченной деревянной резьбы; зато тем больше бросалась в глаза чистота стиля в архитектуре и убранстве покоев аббата. Через алтарь можно было войти в обширную залу, служившую монахам для собраний и одновременно для хранения музыкальных инструментов и нот, а из залы, через длинный коридор, образованный ионийской колоннадой, – в покои аббата. Шелковые обои, картины лучших мастеров всевозможных школ, бюсты, статуи великих людей церкви, ковры, изящная настилка полов, драгоценная утварь – все здесь говорило о богатстве благоденствующего монастыря. Это богатство, видное во всем, не было той блестящей роскошью, что ослепляет взор, но не успокаивает его, ошеломляет, но не радует. Все было на своем месте, не лезло хвастливо в глаза, одно не мешало эффекту другого, поэтому ценность отдельных украшений не нарушала приятного чувства от общего вида покоев. Это приятное впечатление происходило исключительно оттого, что в убранстве не было ничего лишнего, а точное чувство меры и есть, вероятно, то, что обычно называют хорошим вкусом. Удобство и уютность покоев аббата граничили с пышностью, нигде не переступая этой границы, – словом, ничто не оскорбляло священного сана хозяина.

Аббат Хризостом, прибыв в Канцгейм несколько лет тому назад, велел обставить свои покои так, как они выглядели и теперь, и по этой обстановке можно было очень живо представить себе характер аббата и его образ жизни, даже не видав его самого и не зная о его высокой образованности. Ему лишь недавно перевалило за сорок. Высокий, статный, с одухотворенным, мужественно красивым лицом, с обращением, полным привлекательности и достоинства, аббат внушал всякому, кто с ним соприкасался, глубокое уважение, подобающее его духовному званию. Ревностный воитель церкви, неутомимый защитник прав своего ордена, своего монастыря, он казался податливым и снисходительным. Но эта-то мнимая податливость была оружием, которым он, отлично им владея, побеждал любое сопротивление, даже самых высших властей. Если и можно было заподозрить, что за простодушными, елейными речами, казалось полными чистосердечия, таится монашеское лукавство, то, слушая аббата, собеседник обнаруживал лишь гибкость выдающегося ума, проникшего в тайные пружины церковной жизни. Аббат был воспитанник римской Конгрегации пропаганды.

Сам не очень склонный отрекаться от радостей жизни, поскольку они совместимы с церковным уставом и обычаями, он и своим многочисленным подчиненным дал всю свободу, какую только они могли требовать при своем положении. Так и шло в монастыре: одни, увлеченные различными науками, изучали их в уединенных кельях, а в это время другие беззаботно гуляли в парке и развлекались веселыми разговорами; одни, склонные к мечтательной набожности, постились и проводили время в постоянных молитвах, другие же наслаждались яствами за обильно уставленным столом и выполняли только те религиозные обряды, которые были предписаны правилами ордена; одни не желали покидать аббатства, другие же отправлялись в далекий путь или же, когда наступала пора, меняли длинное монашеское одеяние на короткую охотничью куртку и рыскали по окрестностям, превратись в отважных охотников. Наклонности монахов были различны, и каждый мог свободно следовать своей собственной, но все они единодушно сходились в энтузиастическом пристрастии к музыке. Почти каждый из них был образованный музыкантши между ними попадались виртуозы, которые сделали бы честь любой княжеской капелле. Богатое собрание нот, превосходный выбор инструментов давали возможность каждому упражняться в том роде музыкального искусства, в каком ему хотелось, а частое исполнение избранных музыкальных произведений позволяло сохранять должное совершенство в технике.

Этим-то музыкальным увлечениям приезд Крейслера в аббатство дал новый толчок. Ученые захлопнули свои книги, благочестивые сократили свои молитвы, все собрались вокруг Крейслера, которого они любили и чьи произведения они ценили больше всех остальных. Сам аббат был сердечно привязан к нему и вместе со всеми старался выказать Крейслеру свое уважение и любовь. Местность, где стояло аббатство, можно было назвать раем; жизнь в монастыре доставляла весьма приятные удобства, например, отличный стол и благородное вино, о котором заботился отец Гиларий; среди братии царила сердечная веселость, исходившая от самого аббата, к тому же Крейслер, неутомимо занимавшийся своим искусством, купался в родной стихии; поэтому его экспансивный характер стал спокойнее; он сделался кроток и мягок, как ребенок. Но важнее всего была вновь обретенная вера в себя, а с этим исчез и призрачный двойник, что питался кровью, сочившейся из его растерзанного сердца.

Где-то уже говорилось о капельмейстере Иоганнесе Крейслере, {137} что друзья никогда не могли заставить его что-нибудь записать, а если это когда и случалось, то сколько бы радости ни доставляла ему удача, он сейчас же бросал произведение в огонь. Наверное, это происходило в ту роковую пору, грозившую бедному Иоганнесу неотвратимой гибелью, о которой настоящему биографу до сих пор мало что известно. По крайней мере, теперь, в Канцгеймском аббатстве, Крейслер остерегался уничтожать свои сочинения, так и лившиеся из самой его души; и его настроение выражалось в сладостной и благодетельной печали, пронизывавшей его творения, тогда как прежде он часто вызывал из глубин гармонии только могущественных духов, порождавших в человеческой груди страх, ужас, все муки безнадежно страстного томления.

Однажды; вечером на хорах церкви состоялась последняя репетиция законченной Крейслером мессы; ее должны были исполнять на следующее утро. Братья разошлись по своим кельям; Крейслер остался один под колоннадой и смотрел на ландшафт, распростертый перед ним в мерцании последних лучей заходящего солнца. Ему казалось, будто он снова слышит откуда-то издали свое произведение, только что так живо исполненное братьями. И когда наступил черед «Agnus Dei» [126]126
  «Агнец божий» (лат.).


[Закрыть]
{138} , его вновь охватило невыразимое блаженство того мгновения, когда в нем родилось это «Agnus». «Нет, – воскликнул он, и жаркие слезы показались в его глазах, – нет, это не я! Это ты, ты одна, ты, моя единственная мысль, ты, моя единственная мечта!»

Удивительно, как возникла эта часть композиции, в которой аббат и братья нашли выражение самого пылкого благочестия и небесной любви. Полный мыслями о мессе, им начатой, но далеко еще не законченной, Крейслер как-то увидел во сне, будто день святого, для которого предназначалось сочинение, уже настал, звонят колокола, он стоит за пультом, перед ним готовая партитура, аббат, сам служащий обедню, подает знак и его «Kyrie» [127]127
  «Kyrie eleison» – «Господи помилуй» (греч.) – начало католической молитвы. – Ред.


[Закрыть]
начинается.

Часть за частью исполняется его месса, исполнение отличное, сильное, оно поражает его, увлекает – и вот уже «Agnus Dei». Но тут он вдруг с ужасом видит в партитуре белые страницы, на них нет ни одной ноты; братья смотрят на него, ожидая, что внезапно застывшая капельмейстерская палочка сейчас поднимется, что заминке придет конец. Свинцовой тяжестью легли на него смущение, страх, и хотя весь «Agnus» уже готов в его душе, он никак не может перенести его на партитуру. Неожиданно появляется милый ангельский образ, подходит к пульту, начинает небесным голосом «Agnus», и этот ангельский образ – Юлия! В порыве высокого воодушевления Крейслер пробудился и записал «Agnus», прозвучавший ему в блаженном сне. И этот сон приснился Крейслеру ныне еще раз. Он услышал голос Юлии; выше и выше вздымались волны напева, и когда наконец вступил хор: «Dona nobis pacem» [128]128
  «Даруй нам мир» (лат.).


[Закрыть]
, он погрузился в море бесконечной, блаженной радости, переполнявшей его…

Легкий удар по плечу вывел Крейслера из овладевшего им экстаза. Перед ним стоял аббат Хризостом, устремив на него благосклонный взгляд.

– Не правда ли, – начал аббат, – не правда ли, сын мой Иоганнес, теперь ты радуешься от всего сердца, что тебе удалось великолепно и сильно воплотить в жизнь сокровенное твоей души? Я полагаю, ты вспоминаешь о своей торжественной мессе, которую я считаю одним из лучших творений, когда-либо тобою созданных.

Крейслер молча уставился на аббата; он еще был не в силах вымолвить ни слова.

– Ну, ну, – продолжал аббат с добродушной усмешкой, – спустись вниз из горних сфер, куда ты воспарил. Я совершенно уверен, ты мысленно сочиняешь и не оставляешь работы, конечно, радостной для тебя, но опасной, ибо она в конце концов истощит твои силы. Отвлекись на время от творческих мыслей, пойдем погуляем по этому прохладному коридору и непринужденно поболтаем друг с другом!

Аббат говорил об устройстве монастыря, о том, как живут монахи, восхвалял истинно светлое и набожное настроение, охватившее здесь всех, и напоследок спросил Крейслера, не ошибается ли он, аббат, полагая, что Крейслер, с тех пор как он находится в монастыре, стал спокойнее, непринужденнее, постояннее в деятельном влечении к высокому искусству, прославляющему служение церкви.

Крейслеру ничего не оставалось, как согласиться с этим и сверх того уверить, что аббатство открылось ему спасительным убежищем и что здесь все кажется ему таким родным, как будто он и впрямь брат ордена и никогда больше не покинет обители.

– Оставьте мне, достопочтенный отец, – так закончил Крейслер, – оставьте мне иллюзию, которой так способствует это одеяние! Позвольте мне верить, что, сбитый с пути опасной бурей, я, по милости благосклонной судьбы, пристал к затерянному островку, где и скрылся и где никогда не отлетит прекрасный сон, который есть не что иное, как вдохновение художника!

– В самом деле, сын мой Иоганнес, – ответил аббат, и особенная приветливость засияла на его лице, – платье, в которое ты облачился, чтобы казаться нашим братом, тебе очень к лицу, и я хотел бы, чтобы ты его никогда не снимал. Ты самый достойный бенедиктинец, какого только можно увидеть… Однако, – продолжал аббат после некоторого молчания, – не будем этим шутить. Вы знаете, Иоганнес, как я полюбил вас с того мгновения, когда познакомился с вами, как все возрастает моя сердечная дружба вместе с высоким уважением к вашему отличному таланту. Кого любят, о том заботятся, и эта-то забота заставила меня с боязнью наблюдать за вами все время, что вы здесь находитесь. В результате этих наблюдений я пришел к убеждению, от которого не могу отказаться. Давно уже я хотел открыть вам мое сердце; я ожидал благоприятного момента – он настал: Крейслер, отрекитесь от света! Вступайте в наш орден!

Как ни нравилось Крейслеру в аббатстве, как ни хотелось ему продлить свое пребывание там, дававшее ему мир и покой, побуждая к плодотворной художественной деятельности, предложение аббата неприятно поразило его, ибо он весьма далек был от мысли похоронить себя среди монахов, отказавшись от своей свободы, хотя, по правде говоря, такая причуда уже как-то приходила ему на ум, и аббат, вероятно, это заметил. Удивленный, он посмотрел на аббата, а тот, не дав ему вставить ни слова, продолжал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю