Текст книги "Сестра Моника"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Однако примирительно откроется наше сердце и чрево, если косое око приличий и презренная политика себялюбия, если подстрекаемые властью страсти начнут творить беззаконие, станут толкать несчастных на край бездны отчаяния.
Да, Люцилия! Раздевайся-ка!.. Фредегунда, помоги нам, травяная ванна должна привести нас в чувство. Добро и зло, законное и незаконное зачастую перепутаны настолько, что они меняются ролями и приносят ужасные несчастья...
Я стянул с Люцилии шелковые чулки... Ах, Моника, какой она была соблазнительной.
– И еще никогда, – продолжала Аврелия, – не жил на этой земле ни один человек, который мог бы сказать: я ничего не разрушил, не препятствовал добрым делам, никогда отплачивал злом за добро, не обращал добро во зло!..
Поэтому, дорогая Люцилия! я привыкла ко всему относиться по-философски, и сегодня я хочу вам показать, как я могу любить и как могу ненавидеть. Пойдемте!
Аврелия уже стояла передо мной нагая; Люцилия приспустила юбку; дрожащими руками снял я этот последний покров стыдливости с алебастрового тела.
Прелестные гетеры обняли друг друга, и Аврелия знаком приказала мне следовать за ними, мы шли через многочисленные комнаты в ванную.
– Повсюду торжествует физико-половое, нигде или редко – божественно-разумное, и это вменяется в вину свободному человеку. Materia genetrix является и Materia peccans[186], поэтому не имеет смысла даже и думать о равновесии природы и религии, свободы и необходимости до тех пор, пока в здравомыслящем человеке животная душа торжествует над божественной душой, а законы делают из него разумную машину.
Мы пришли в купальный павильон; Аврелия запрыгнула в мраморную ванну и увлекла за собой медлительную Люцилию; мне намекнули, что я могу слушать либо их, либо птиц в саду. Я встал возле высокого окна и повернулся лицом к двум самым прекрасным грациям из всех, которых я когда-либо видел!
Аврелия продолжала:
– Во всем, что природа – из своей морали – дает познать нашей чувствительности, она выказывает себя простой и единой, сведенной в один элемент. Но в существе свободно действующего человека эта простота субстанции теряется; душа – самое простейшее из всех явлений – в каждой части тела является не тем, чем она была бы без него.
Природа рассеивается во всех своих бесконечных созданиях, устремляется от единства к простоте и соединяется лишь генетически в своем содержании; человек же соединяется и связывается физически и морально в однородности и усложненности своего опыта и знаний. Хотя это не значит, что не существует простых людей, характеров и существ, обладающих свойством смешиваться с другими, оставаясь при этом самостоятельными, могущих отдаваться другим всецело, не утрачивая при этом оригинальности. Эта способность, которая есть проводник на пути от духа к людям, и какою, в частном и общем, не обладает ни неорганическая, ни животная природа... может быть привита людям с помощью искусства.
Это замечательное искусство, посредством которого человек, словно Бог, сможет управлять природой и самовольно разрушать ее крепкие преграды, посредством которого он сможет связывать воедино различное, должно нас учить тому: „Чем с помощью человеческого гения мы можем быть, коли того захотим“[21]21
Мюнхгаузен таким способом даже вернул себе залетевший на Луну топор.
[Закрыть] пока остальным созданиям требуется сперва всемогущество создателя для того, чтобы себя преодолеть.
Но напрасно мы протягиваем руки людям; люди действуют без рук; нужда пожирает одну половину; порок жадно заглатывает другую половину этих двуногих существ на четырех ногах; и нам ничего не остается, как называть их обезьяньей породой. Хотя человек и возвысился над животными за счет своего разума, но нрав и свою самостоятельность он все еще должен искать среди них...
И поэтому, дорогая Люцилия! и мы стоим на том месте, на котором нас охотно видят мужчины. Доставим же им эту маленькую радость!.. Их власть – на земле, мы же облетаем небесные пространства, а на земле вместо нас остается, несмотря на воодушевление, инертное существо...
Поди сюда, Фредегунда, разденься и начни очищать наши тела, – закончила свою тираду Аврелия, и я повиновался. Вооруженный благоухающим мылом и полотенцами я прыгнул к ним в чуть теплую ванну, подготовленную по рецепту Хуфеланда[187], и так рьяно принялся тереть роскошный низ Аврелии, особенно ее выпуклости и ложбинки, что не успел я и моргнуть, как она открыла розовые уста и велела мне попытать счастья с Люцилией. Я повиновался, Аврелия поцеловала Люцилию в грудь и приказала той лечь на спину и пошире раздвинуть ноги. Люцилия легла, а я принялся тереть ее между двумя самыми прекрасными точками жизни, между девственно-тугой розой и прелестнейшим отверстием выпуклого зада, с таким решительным благоразумием, с такой бережностью и знанием дела, что нежная невеста, когда я завершил работу, отблагодарила меня поцелуем. Во время этих искусных манипуляций и месмеристских растирок[188], Аврелия говорила вот что:
– Если тебе хотя бы раз, Люцилия, представилась возможность рассмотреть свою кожу под увеличительным стеклом, то тогда ты без труда смогла бы заметить сходство между устройством человеческого тела и строением мироздания. Вечная неподвижная масса звезд – это мозг вселенной, оттуда нисходят в дух человека все знания и вся мудрость о силе и чувствительности органов. Огонь и кровь – один и тот же флюид. Глядя на созвездие Скорпиона, я думаю о могуществе Господа, о созидающем принципе; глядя на созвездие Девы – о власти женщин, а Сатурн – есть открытая тайна зачатия. Все, что человек в малом, то мир – в великом, все части образуют единое целое.
Соединения и связи химических и механических импульсов снаружи и внутри животно-человеческого тела вместе с переизбытком хилуса приводят к такому накоплению сладострастных ощущений, что под их влиянием мы, вместе с одеждой, отбрасываем доводы разума, строгость и добродетель приличных манер и стыдливость, и кладем их перед собой, обрекая на сладостное бездействие. Небо и Земля пребывают в движении; а величие и сила творения подобна празднику, пред которым в восторженном благоговении преклоняются чувства и разум...
Однако, дорогая Люцилия! наслаждаться подобной палигинезией[189] творения и удовлетворять такое сладострастие может лишь здоровая душа, свободная совесть, но никак не земные тела, какими тела наши, очевидно, уже стали и будут оставаться в результате перманентных революций. В неорганическом мире властвуют природные химические реакции, и чем дальше культура отдаляется от мира физического, чем больше становится понятной чувственному человеку, тем больших благ наслаждения мы лишаемся, а им на смену приходит наше высокомерие.
Геркулесы исчезли тогда, когда в моду вошли парики с косичками, а чудовищные заросли локонов времен прекрасной Лавальер[190] – настоящая сатира на наших лысых воздыхателей.
Когда Моника, рассказывавшая собравшимся вокруг нее сестрам свою историю, дошла до этого места, двери локутории распахнулись, и всегда стремительная сестра-привратница вручила Монике толстый-претолстый конверт, заметив, что его доставил гонец.
Было время полуденной трапезы, и монахини перешли в рефекториум, и Моника пообещала за десертом почитать вслух, что подруга, бывшая камеристка ее матери, Линхен, ей написала.
После латинской застольной молитвы, которую сначала прочитала настоятельница, а затем и все монахини, настоятельница заметила, что некоторые сестры все еще не в должной мере овладели латинским языком, языком церкви, языком чистейшем, не шипящем и не гнусавящем.
Немец – шипит; француз – гнусавит, – продолжала она, – француз даже не сможет произнести слово non[191], если зажмет нос.
– Достопочтенная мать! – перебила ее Моника. – Позвольте мне спросить: откуда берет свое начало немецкое слово монашка, Nonne?
– Я расскажу тебе об этом все, что я знаю, милое мое дитя, – отвечала настоятельница...
Первый женский монастырь был построен и учрежден св. Бенедиктой[192], благородной испанкой, по правилам св. Фруктуоза[193], в месте под названием Ноне; и в самое короткое время в него пришли восемьдесят набожных девственниц...
– Можно даже подумать, – открыла свои красивые уста Анунчиата, – что монашки по-немецки называются так потому, что числом девять, Neun, завершается совершенство, а дальше следует нуль – могила – царство вечной жизни, в которое приведет нас Вечный, Единый – Христос.
– Воистину! Ты мыслишь по-христиански, дорогая сестра! Должна тебе признаться, что мне со всем моим знанием духовных предметов такая мысль даже и в голову не пришла.
– Ах, – вмешалась одна монашка, – французские шельмы скоро нас всех разгонят.
– Нас – никогда! – возразила с улыбкой аббатиса, – ни Симон маг, ни старый Мерлин, ни Мерлин из Тьонвиля[194] никогда не осмелятся к нам притронуться...
О пользе монастырей давно известно; даже протестанты это понимают.
Каждый знает, говорит Гиппель[195], насколько важно заблаговременное образование разума и сердца нежных девиц. Возвышающие душу христианки, благочестивые супруги, благоразумные матери семейств вносят немалый вклад в счастье супружества, в мир и спокойствие семьи, в надлежащее воспитание детей, а значит и в благосостояние целых государств; порядочных и добродетельных женщин рвением и терпением воспитывают визитантки[196], их растят в святых обителях и достопочтенных конгрегациях нашей основательницы, в питомниках урсулинок и институтах св. Девы Марии, и, образованные там, держат они мир в своих руках...
Другим нашим сестрам, из других монастырей, посвященным в культ Девы Марии, выпал лучший удел, а именно: чистая, занятая молитвенным раздумьем жизнь, они сидят у ног нашего Господа Бога и внимают его священному слову, то есть упражняются в молитве и созерцании, в священнопении и других блаженных делах, и они уже на земле обрели лучший из миров. И даже если бы церковь не приносила им пользы, они бы все равно были ее украшением, а их молитвы – это молитвы и за тех, кто не молится, кто живет как скотина.
Девственные, живущие в Господе души, они словно прекрасные жемчужины и алые рубины в украшении Христовой невесты. Collum tuum sicut monilia[197] – говорится в Песне песней. – Но не дадим нашей трапезе остынуть...
Когда к столу принесли фрукты и пироги, Моника достала полученное письмо и прочитала вот что:
Дорогая Моника!
Господь сильно наказал меня, но мне же во благо; и сейчас я не ищу от жизни ничего другого, как жить ради Господа и на пользу моего супруга.
Брат Элегий, который однажды так сильно тебя выпорол, сказал мне, что ты ушла в монастырь и зовешься Моникой. Я рада, что ты оставила этот дурной и злой мир, здорова душой и телом, потому что если человек болен, то нигде ему не будет покоя. Лишь почаще давай себя бичевать, сверху и снизу, это, как говорит Сирах, пойдет на пользу твоему здоровью... – (Монахини одобрительно захихикали.) – Я сделалась баронессой, но мой муж не какой-нибудь мучитель крепостных – он само добросердечие... Когда мы праздновали свадьбу, он сказал собравшимся подданным: «Знаете ли вы, что такое человек, и каким он должен быть?» – «О да, милостивый господин! Человек зол, а должен быть добрым». – «Да нет же, – отвечал мой супруг, – человеку больше не по пути с природой, он должен думать о хороших манерах. Человек – негодяй, а должен быть аристократом...» После этого мой муж обнажился перед крестьянами и крестьянками до пояса и велел двум прислужницам бичевать его до тех пор, пока не потечет кровь... Крестьяне застыли как вкопанные и даже не знали, что и сказать, а девушки закрыли ладонями лица и плакали А потом пришла и моя очередь.
«Сердце человека бесполезно... и, – здесь я должна была лечь поперек каменного стола, и муж обнажил мой низ, – чувства человека, – сказал он и ударил меня розгами, – тоже ничего не стоят... Поэтому... Кто не любит, тот не бьет... Бей и люби!..»
С того дня в каждый трехдневный пост две красавицы бичуют его до крови, а мой зад каждый трехдневный пост исполосовывают два крестьянских молодца... Ах, Моника, как это хорошо! Лучше розги, чем боль и унижение низменных страстей. Две мои девушки-прислужницы так приручены, что, когда я того пожелаю, они ложатся мне на колени и расплачиваются со мной за супруга... Боль наслаждения горше, чем наслаждение болью, в душе святых и мучеников, должно быть, что-то переворачивается, что позволяет им стойко выносить такие жестокие пытки...
Но, дорогая Моника!.. Я должна поведать тебе свою историю с самого начала, с того места, как твоя мать разлучила нас в Тешене... Ты узнаешь, что она пропала, и мне нечего тебе о ней сообщить, но тем больше я смогу рассказать о себе.
Твоя тетка велела выделить мне комнату, и я как раз стояла перед зеркалом и расшнуровывала корсет, когда вошел брат Гервасий.
– Я ухожу к своим братьям, к иезуитам, – начал он и покосился на мою грудь, которую я пыталась прикрыть от его похотливого взгляда... – Не желаете ли и вы, Линхен, посмотреть на чудесные церкви?
– Я бы с удовольствием, – был мой ответ, – но вы же видите, отец, я еще в дорожном платье.
– О, вы выглядите прекрасно, словно мадонна, мое дитя! – отвечал на это Гервасий, – легкий ветерок сдует по пути дорожную пыль, которая легла на складки этой юбки и на этот белоснежный корсет, а то тут, как я погляжу, даже и щетки-то нету... Пойдем! – он схватил меня за руку, и я машинально последовала за ним, но не без ужасных предчувствий...
Мы проходили мимо известного монастыря ***; у ворот стоял святой отец, он поприветствовал нас... В его глазах было что-то такое приветливое и доверительное, что неотразимо притягивало и составляло странный контраст с напряженным и боязливым взглядом Гервасия.
– Ай, ай! Ты куда, дорогой мой брат во Христе? – крикнул ему старый монах, когда мы уже были в нескольких шагах от него, готовые войти.
– Храни тебя Господь, отец Сильверий! – ответил Гервасий, подводя меня к старику. – Я хочу навестить своих братьев и показать этой женщине их чудесную церковь.
– А вам я уже стал таким чужим, что со мной вы даже не желаете пропустить и стаканчик вина? Раньше, коли позволите мне вам об этом напомнить, вы с удовольствием со мной выпивали.
Гервасий рассмеялся, пожал старику руку и сказал:
– Это называется admonere amicum alicui rei, быть другом другу, пока позволяет совесть... не правда ли, мадмуазель... нет в мире ничего совестливей, чем стаканчик вина!
Я рассмеялась и заметила старику, что не знаю о таком и не научена оценивать дружбу или любовь стаканами вина или вообще материальными предметами, и господин Гервасий, как мне кажется, мог бы истолковать такое высказывание неоднозначно...
Они засмеялись, Гервасий взял меня за руку и сказал:
– Нет, дорогая Линхен! Для меня это серьезно, пойдемте с нами, и вы увидите, на что мы еще способны.
Я не решалась.
– Ах, вы же не боитесь моего алтаря, дитя мое! – сказал отец Сильверий, схватил меня за руку и потащил за собой. – Мы пойдем к нашему брату плотнику. Пара стаканчиков старого венгерского вина, и вы будете благодарить Господа за его дары...
Отец Сильверий действительно привел нас в мастерскую плотника, который был занят тем, что красил гроб...
– Rex trementis majestatis[198], ты вступаешь в наши стены, – воскликнул отец Сильверий, – прими то, что готово умереть, и пощади того, кто любит жизнь, и пусть за вином обнаружится предатель. – Наливай, Бернхард! – попросил он плотника, и тот доверху налил красного вина в три стакана и протянул их нам...
Я не хотела пить, но старик взял стакан и протянул его мне с таким взглядом... что я не могла ему отказать.
Мы выпили все залпом. Но не успела я и допить... как... уже не понимала со мной происходит... густая пелена опустилась мне на глаза, я упала на колени и еле смогла ухватиться за
гроб...
Я услышала, как плотник сказал: «Она мертва -живой труп», и почувствовала, что двое других подняли меня и уложили в гроб.
– Долой! Дитя вожделений и порока, – прокричал мне в ухо Гервасий. ..-Ты– живой труп!
Все это я слышала как бы издалека; но мои ощущения были живы, потому как я почувствовала, что мне задрали юбку и исподнее и мой зад оголился, чувствовала, как проваливаюсь в сон, и как холодный сырой воздух ложится на мою обнаженную плоть.
Большего я не знаю... Я потеряла сознание, но лишь для того, чтобы во сне снова стать живым трупом.
Мне приснилось, будто я выступаю в мюнхенском театре – я знаю этот театр, потому что видела там несколько представлений, а с парой красивых актеров из него даже забавлялась в своих фантазиях – в роли мессинской невесты[199], вместе с доном Цезарем и доном Мануилом на сцене... Сцена представляла подземную темницу... Дон Цезарь и дон Мануил были доминиканскими монахами, а я была одета как цистерианка[200]. Мой капюшон был откинут, а грудь совершенно обнажена...
Дон Цезарь отвел меня на просцениум; я видела весь театр, доверху заполненный зрителями. Продекламировал:
Наглая сука, давай!
Новые прелести тебе показать придется
И о власти рока рассказать небылицу -
Человечность розгой в тело твое вобью.[22]22
Так Юнона у Гомера обращается к Артемиде.
[Закрыть]
Дон Мануил взял меня на руки, а дон Цезарь безо всякого стыда раздел меня перед всем честным народом, раздвинул мне ноги и с силой отобрал у меня то, что даже твой отец, дорогая Моника, благородно не тронул...
Я чувствовала его член в своем чреве, чувствовала, как моя девственная кровь течет по ляжкам, чувствовала – стоит ли отрицать? – невыразимое блаженство.
Если ты думаешь, что во время этого блаженства я проснулась, ты ошибаешься.
После того, как дон Цезарь вынул из моего влагалища свой член, который был даже тверже и толще, чем прежде... дон Мануил опустил мое платье, а зрители рьяно зааплодировали, дон Цезарь схватил меня и произнес:
Шлюха, давай!
Избавь от оков нас
Презренного тела
И раскрой тюрьму наших душ.
Потом я стояла вместе с ними перед высокими железными воротами... Дон Цезарь поднял мои юбки и исподнее и держал их в руке вместе с громадным замком от чугунных ворот, он... велел мне встать на четвереньки и оттопырить зад, а дон Мануил принялся жестоко сечь меня березовой розгой, и я почувствовала, что моя кровь потекла во второй раз, причем сильней даже, чем у святого Януария[201]. ...Я кричала, а зрители декламировали a gara, сначала справа:
С одной стороны дешево, с другой – наоборот.
По миру шатается проклятый род -
Сестру брат грабит без чести.
Потом слева:
С одной стороны дешево, с другой – наоборот.
Один был слугою, другой глядел в рот,
Не всегда хозяин на месте.
С последней строчкой занавес упал; загрохотали и открылись створки железных ворот; и я стала засыпать во сне с мыслями из Сираха[202]: «Публичное наказание лучше, чем тайная любовь», а надо мной звучало: «по Воскрешении вы не сможете ни свататься, ни быть сосватанными».
Но я не могла заснуть во сне! Я будто бы очнулась в гробу; с распятием в руке я поднялась и увидела себя в храме Диа-На-Сор[203]. Государство должен был он презирать; он считал его мыслящей машиной, заведенной, разросшейся, набрасывающейся тут и там, никакого уважении к Я, повсюду власть обыденности... и... скотское, счастливый...[23]23
Anima humana non est immortalis per suam essentiam. – Anima humana est sua natura immortalis. – Anima etiam separata a corpore cogitare potest. – Nulla vis creata existere potest, quo minus mens existat, mens existere sine essentialibus nequit: at inter essentialia animae est vis confuse aeque ac distincte cogitandi, ergo fieri nequit, ut hac vi mens nostra per vires hujus universi destitatur. – Sic canis, si ei flagellum ostendas, qui semel aut iterum vapulavit, mox fuga et calmore prodit denuo in se reproductas esse longam absentiam tandem domim redeunzem cernit, variis laetitiae signis resuscitatis in se pristinorum beneficiorum ideas conscientiasque palam facit etc. etc. etc. Bruta ergo facultate cogitandi praedita sunt etc. etc. etc. Etc.[204]
[Закрыть]
–
Дорогая Мальхен! Вчера я неожиданно была вынуждена прервать свое письмо с описаниями важных решений и поучений моего доброго Жерома... Подумай только! Твоя мать, Луиза, графиня фон X. у меня в гостях!..
Графиня фон X.?
Да! Да!.. Граф фон X. самым оригинальным способом на свете познакомился с ней в купальнях Бадена в Швейцарии... Прежде, однако, ты должна узнать, что твой отец и Бовуа закололи друг друга. Они оба должны были трагически погибнуть, Бовуа – оттого, что из набожного христианина он превратился в жалкого еврея, а твой отец потому, что истинное, справедливое и четвероякий корень Шопенгауэра[205] для него значили больше, чем доброта и красота твоей матери...
«В век фантазии человек живет без царя в голове», имел обыкновение повторять граф фон X., когда речь заходила о каком-нибудь безрассудстве, которое совершает человек. Он считал всех людей в определенной степени фантазерами, а бремя, которое они несут, вдвойне тяжелым, а значит и любовь к ним вдвойне обязывающей.........То, о чем я пишу вкратце, твоя мать расскажет тебе потом сама: граф как-то раз испытывал жеребца соловой масти, граф был высокого роста и поэтому прямо с земли запрыгнул на крепкую, словно железо, спину великолепного зверя... Все зааплодировали... Луиза подошла к нему, ее красота и элегантное купальное платье притягивали взоры, и прямо в лицо заявила графу, что она-де на его сивого так может вскочить, как даже Пентесилея с Тамирис[24]24
Пентесилея была дочерью Марса и царицей амазонок; она убила Ахилла, а Тамирис, скифская царица, убила Кира.
[Закрыть] не умели... И она сдержала слово; как только граф спрыгнул с лошади, она подняла платье до самого пояса и с такой быстротой, раскинув ноги прыгнула сзади и оседлала необъезженного зверя, что даже Чиарини[206] не смог бы этого достойно изобразить...
С этого времени граф фон X. стал ее обожателем, а когда, наконец, вместе с «Леонтиной» Коцебу[207] пришло известие о том, что луизин супруг вместе с Бовуа собственноручно лишили себя жизни, то граф заинтересовал Луизу еще больше.
Между тем, домашний врач прописал графу поменять купальни Бадена на купальни Пьемонта, и граф, который, с тех пор, как переболел в детстве оспой и лишил девственности камеристку, ни о болезни, ни о здоровье ничего толкового сказать не мог, слепо последовал совету врача.
Твоя мать поехала с ним, и в Пьемонте для нее открылось новое поле боя. Ты, конечно, знаешь про неодолимую прелесть своей матери, дорогая Моника! Но ты будешь изумлена, что ее вид... Достаточно! Весь Пьемонт, иностранцы и местные жители были бешено, без памяти в нее влюблены. Когда она появлялась на променаде и приподнимала свое легкое платье так, что показывались восхитительные икры, а иногда даже и подвязка, порой – голая коленка, а то и белоснежная нижняя рубашка, то все вокруг замирало в сладостном восторге, и никто и не думал о своей болезни...
Четыре студента даже поклялись друг перед другом жизнью, – или овладеть ею и насладиться, или умереть... и божественный промысел, казалось, благоприятствовал их гнусному намерению.
Графа фон X., закоренелого холостяка сорока девяти годов, неожиданно хватил удар, тогда-то он и вспомнил обо всех грехах своей молодости; он завещал Луизе владение Фламмерсбах, тридцать тысяч гульденов годового содержания, обвенчался с ней и испустил дух в ее объятиях, не дожидаясь, пока второй удар напомнит ему о смерти...
Луиза тяжело перенесла смерть графа, ты же знаешь ее неравнодушное сердце – ей опротивел и Пьемонт, и пресмыкающиеся перед ней любовники...
Она собралась, тайно покинула Пьемонт и направилась к своим поместьям...
На полдороги к ее владениям как раз начинаются мои поместья. Березовая рощица с романтическими полянками, окруженная гесснеровскими[208] буками, отделяет владение Лебенсциль от городка ***.
Четыре студента, про которых я тебе написала, и в каждом преобладал свой телесный сок, преследовали ее станция за станцией... Я рассказываю тебе, что она мне рассказала, и как получилось, что я застала ее вместе с этими студентами...
Паулини, медик из Иены, Хильдебрант, теолог из Марбурга, Бек[209], юрист из Геттингена и Будеус[210], философ из Галле, заключили этот союз.[25]25
Паулини, автор книги «Целебные грязи» достаточно известен.[211]
Хильдебранд – Григорий VII[212] – «Адский пламень» забыть невозможно.
Бек написал: de ео quod justum est circa stupriim? о беременностях девственниц и вдов, Нюрнберг, изд-во Лохнера, 1741. О беременностях женщин он ничего не знает – но довольно увлекательны такие пассажи: «Миранда хвалилась своими прелестями, задрав юбку». Budeaus, elementa philosophiae practicae. 8. Halle 1719, весь тираж раскуплен.
[Закрыть]
У Паулини при себе был пистолет, у Бека – шпага, у Хильдебранта – казацкая сабля, а у Будеуса – труба.
Еще с ними был слуга, гасконский портной, которого они окрестили Jean de Paris, он был отличным скрипачом и такие пьески и пьесы наигрывал!.. А теперь представь себе, дорогая Мальхен! как эта безумная процессия проезжала по нашей почтенной Германии.
С Луизой был только камердинер графа. Кучер был нанятый и к тому же старый забулдыга...
В тот день, когда судьбой мне было написано встретиться с твоей матерью, дорогая Моника, со мной что-то творилось, я сама не понимала что. Но только не могла я оставаться дома... Мой супруг уехал по делам; и я помчалась в поля и долины, через клевер и коноплю... и как только добралась я до березовой рощицы, моя душа успокоилась.
И здесь, представь себе, что я там увидела...
Я еще не дошла до рощицы, как мне навстречу бросилась крестьянка, от ужаса потерявшая дар речи. Она вцепилась в меня и, задыхаясь, еле слышно прошептала:
– Ради бога... по...мо...гите... пойдемте... помогите... милостивой гра...фине... четверо – четверо-на ней...
И так сильно потянула меня в кусты, что мое платье зацеплялось за ветки, а колючки впивались через чулки мне в ноги...
Еще несколько шагов, и мы оказались на одной из самых прелестных полян в моей округе, красотой она была подобна поляне, на которой блаженствуют окрыленные души Платона, к которым мне, увы! нельзя причислить своих петухов и гусей...
Боже милостивый, что я увидела – я хочу тебе описать все так, как мне объяснила твоя мать...
Прямо посреди поляны стояла путевая карета графини... Кучер распластался рядом с лошадьми... Камердинер встал рядом со мной и показывал на поразительную сцену...
Луиза лежала, наполовину вывалившись из кареты, окаянный Jean de Paris сидел на карете и держал ноги Луизы, а между ними – скрипку, на которой наяривал La Fidelt’y Канне[213].
Юбки и исподнее Луизы ниспали, обнажив ее сокровенные прелести.
Осатаневший Хильдебрант пригвоздил луизины юбки и исподнее казацким копьем к земле и проповедовал: «Nous jouissons, et s’il plait au Seigneur, notre posterité la plus гесu1éе jouira la prosperité de la sainte liberté qui nous est éсhuе en partage[214]». Возле него стоял на коленях Будеус и трубил прямо Луизе в вагину: «Как три рыцаря из ворот выезжали», и, когда отнимал трубу от своей пасти, декламировал:
«В основном люди, – говорит аббат Мабли[215], – несчастны лишь потому, что они слишком глупы, чтоб не пренебрегать блаженством, которое им на своих путях предлагает природа (id est! обнаженная потаскуха!), и предпочитают гоняться за химерами собственных страстей...»
Бек обнажил Луизе грудь и одну половину покрывал поцелуями, а у другой, где в страхе билось сердце, держал шпагу и выкрикивал:
Suum cuique!
Omne tulit punktum!
Diktum et faktum![216]
Паулини же, тот, который с пистолетом, раздвинул ей ноги и, не произнося ни слова, так хорошо ей себя отрекомендовал, что я поняла: напрасно было бы в этот момент взывать к их человечности...
Как потом я услышала от Луизы, Хильдебранд и Будеус, Паулини и Бек устроили между собой дуэль – и незаряженный пистолет Паулини расправился со шпагой Бека даже лучше, чем труба Будеуса с проклятым казацким копьем, почти как Идоменей[217], когда он чуть было не проткнул божественную руку Ареса; и единогласным решением прелести Луизы ему были предоставлены первому.
Потом Паулини удовлетворил свою похоть, за ним трое остальных сделали по очереди то же самое – а когда и они насытились, и Жан фон Пари уже спускал штаны, мы решили, что пора поспешить бедняжке на помощь.
Во все горло мы закричали: «На помощь! На помощь!» Разбойники вскочили на лошадей, а твоя мать, дорогая Мальхен! очнулась в объятиях подруги...