355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Теодор Амадей Гофман » Сестра Моника » Текст книги (страница 2)
Сестра Моника
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:41

Текст книги "Сестра Моника"


Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

Мать моя была натурой в высшей степени сладострастной, чувства ее постоянно нуждались в выходе; отец же, напротив, редко соблазнялся одними женскими прелестями, и если он уж очень хотел удовлетворить свою похоть с моей матерью, то для возбуждения ему требовалось нечто особенное.

Поэтому сразу же после свадьбы он открыл моей матери пару сокровеннейших сердечных тайн, обещавших ей радостное будущее; она же, как мне кажется, намеревалась пожертвовать эти тайны материнским инстинктам, а не обернуть их себе во благо. Однако после двух лет замужней жизни Луиза поняла, что кроме меня от супружеской связи ей не стоит больше ждать никаких плодов, и твердо решила, что коли она и так чуть ли не вдова, то может без всякого стеснения принять к сведению кое-какое данное ей позволение.

Позволение это в определенных выражениях дал ей мой отец.

– Я заполучил тебя весьма своеобразно, – сказал он, – значит и потерять тебя я могу лишь каким-нибудь причудливым образом. Я знаю – я понял, что твой темперамент, жаждущий плотских утех, пренебрегает границами благопристойности, ты намного охотней готова служить философии чувственности, нежели любви к нравственности.

Я не желаю сейчас спорить с тобой о дозволенности или недозволенности чувственного удовлетворения, в еще меньшей степени я намерен прекословить природе, которая с одинаковой силой проявляет себя и в зной, и в студеную пору; я не хочу ни тебе, ни ей платить той же монетой.

С сегодняшнего дня я предоставляю тебя себе самой, в соответствии с теми принципами, которые я открыл тебе в начале нашей связи; сегодня Бовуа в первый раз увидел тебя в исподнем и с обнаженной грудью. Тебе самой, твоим удовольствиям вверяю я тебя, но взамен, так будет по справедливости, я должен получить от тебя ту часть тела, которой не видел с нашего первого раза: твой зад. Учти! Всякий раз, когда мне откроется твоя измена, твой зад будет за это расплачиваться.

Моя мать рассмеялась и пообещала, сверх того, каждый раз исповедоваться ему, чтобы потом ее не терзали угрызения совести, которые могли бы воспрепятствовать ей воспользоваться его щедрым предложением.

– Признаться честно, – отвечал (как она мне потом живо пересказывала) ей отец, – я не могу вменять тебе в вину твою натуру, ни в коем случае; совершенно невозможно требовать, чтобы один разумный человек был в рабстве у другого; рабство, плен – это, в самом крайнем случае, право войны, а в естественном праве – вообще совершеннейшее безумие, попирающее все здоровые представления. Заповеди священников или заповеди Господни, данные нам им самим, напрямую или через посредников, или же общественный договор – суть рудименты, которые мы терпим до тех пор, пока они нам приятны или необходимы; они, однако, не могут надолго сохраняться в природе всецело образованного человека, вышедшего уже из детского возраста. Свобода духа и сердца, тела, моральной и физической силы – во благо частного и общего – вот цель, не поддающаяся никакому законодательному ограничению, по крайней мере до тех пор, пока варварство и культура не сталкиваются друг с другом на поле боя, и злоба не одолевает их обоих. Так, например, заповедь брака у христиан должна накрепко связать природу с душой и телом, но обретаем ли мы благодаря ей бессмертие? Есть ли хоть кто-нибудь, кто сумел восстать из мертвых и сказать: там, по ту сторону, где уже нельзя ни свататься, ни жениться, я вновь обрел своих жену и детей? А делает ли подобное законодательное ограничение природных влечений наших братьев и сестер ближе друг к другу? Конечно, нет! А распутство? Ах! кто-нибудь хочет рассказать еще что-то о распутстве нынешнего философствующего и эстетствующего поколения? Даже юристы нынче знают таблицу прогрессии простоты нравов так же хорошо, как знали ее Мирабо с Руссо[48], хотя юрист – и об этом рассуждает в «Музее» Шлегель[49], – должен заботиться лишь о малом, не иметь мнения о великом и не позволять себе его иметь... Способствовал ли семейный эгоизм чему-нибудь полезному, чему-нибудь, кроме пополнения монашеских орденов? И кто же захочет, обладая добродетелями любви, доброты, сострадания, говорить о распутстве, трубящем, межу прочим, во все трубы, во всех сочинениях, на всех перекрестках, лишь о том, что добродетели завидуют ему черной завистью, о распутстве, одним этим своим дудением уже принесшим вреда больше, нежели все тридцать два ветра вместе взятые...

– Ах! Полковник, ты молвишь, словно ангел! – воскликнула в упоении моя мать, сорвала с себя нагрудную косынку и прижала лицо супруга к своей вздымающейся от восторга груди, расстегивая при этом ему штаны; она подвернула его рубашку и мягкими пальцами подняла колосса на месте холодного и необрезанного Саваофа[50] ее храма.

Отец засмеялся, задрал моей матери юбки и исподнее и засунул ей палец туда, куда она, разумеется, хотела бы вставить кое-что другое.

– Я позволил тебе заглянуть в потаенные глубины моего сердца, – продолжал он, возбуждая ее рукой, в то время как моя мать с трепетаньем в членах продолжала перед ним, перед этим великим умом! занимать себя плотью, – мир не расположен к подобным сердечным излияниям, но я люблю тебя, ты прекрасная женщина, – с этими словами он раздвинул ее чресла, – что станется со мною, если, и, возможно, очень скоро, кто-то другой будет хозяйничать в твоем горячем лоне; если другой будет раздвигать эти алые губы, созданные для любви, будет, как еврейский бог некогда разделил Красное море[51], разделять их своим жаром, своей яростью, – ведь твой супруг, в общем-то, не дотянул и, в отличие от Дона Жуана, наверняка не дотянет и до тысячи и трех совокуплений...

Едва акт примирения был завершен, отец продолжил излагать свои аргументы:

– Не правда ли, Луиза, – заметил он, кроме прочего, – пока закон не затрагивает естественного и свободного отношения человека к человеку и человеческой природе и со всей суровостью применяется лишь в случае извращения или преступления, он терпим; когда же с законом свыкаешься, то думаешь уже, что даже и наказание полезно?

– Разумеется, – отвечала Луиза, – наказание всегда обосновано.

– В этом пункте, – продолжал отец, – государство и церковь отделились друг от друга; государство занято преступлениями против естественного и гражданского порядка, церковь наказывает проступки против порядка божественного и морального. Мы бы сами ничего не узнали о грехе, коли бы не закон, гласящий: не прелюбодействуй; или если бы последствия грехов не убедили нас в силе законов...

Преступления имеют и еще один невыносимый противовес: ведь Каин[52] страдал, осужденный собственной совестью; а если бы у какой-нибудь нации или у какого-нибудь народа было бы дозволено безнаказанно убивать или калечить, красть или клеветать, ненавидеть или завидовать, то там закон противовеса не имел бы, в отличие от жестокости, никакой силы. История знает подобные примеры. De gustibus non est disputandum![53] То, что, в отличие от льва или тигра, розы или можжевелового куста, воды или камня, не является законом для себя самого, должно определяться законами извне. Мы также можем допустить, что в самой природе вещей ничто не может быть определено в своем устройстве на века. Например, вода, замерзающая у нас лишь в определенное время года, на Сатурне превратится в камень! И, конечно же, будет оставаться камнем, пока с этой планетой не случатся какие-нибудь изменения. Но могла бы ты представить себе невозможность таких изменений?

– Нет, разумеется, нет, милый Август, – ответила мать и оправила платье.

– В общем, – продолжал отец, – ты должна сделать выбор! Моя философия и мои права, моя любовь и мои принципы никогда не переступят границ справедливости... потому как страсть почти не вмешивается в мои дела.

Здесь возникла пауза, а затем отец спросил:

– Как далеко зашло у вас с лейтенантом? Я знаю, он любит тебя и жаждет удовлетворить свою страсть... Видел ли он что-нибудь еще, кроме твоей груди?

– Да! Надеюсь, что да!

– И что же? И как же?

– Вчера я обрывала вишни, он стоял внизу, и я приметила, что каждый раз, когда я наклоняюсь, он заглядывает мне под исподнее. Признаюсь, это меня возбуждало. Я расставляла ноги как можно шире, он определенно все видел, потому что расстегнул ширинку и воскликнул: «Божественная Луиза!..», а потом вытащил из штанов рубаху и начал призывать своего буяна к законному порядку. Я не могла произнести ни слова, только обнажила себя и, прислонившись к дереву, осмелилась пальцами охладить свой пыл.

– Мужчина, стоит заметить, не лишен утонченности, Луиза, – молвил мой отец, – но подобная утонченность не подобает людям, исполняющим государственный долг. В словаре евреев два слова: זזת – обрезать и תךבזת – распутничать, стоят рядом; мы обязаны преподать лейтенанту закон обрезания. Он заслужил обрезания, ведь тот, кто перед обнаженными прелестями женщины, которую он знает, вытворяет подобное, должен, по меньшей мере, быть обрезан...

– Это мало поможет, – возразила моя мать...

– Ах! пускай это послужит знаком, навроде выжженного в соответствии с уголовным правом на коже преступника клейма в виде виселицы или колеса, это придаст цену его чувственности. Он должен быть обрезан, Луиза! Причем ты сама должна сделать это, и таково будет мое второе условие: от каждого, кто насладится тобой, ты должна мне принести крайнюю плоть.

– Ха! – воскликнула моя мать и положила ногу на ногу. – Ты – бесподобный мужчина. Я постараюсь быть достойной тебя! Лейтенант станет моей первой принесенной тебе жертвой.

– Пожалуй! – улыбаясь, ответил отец. – Ты сделаешь Бовуа евреем, а я сделаю тебя... святой: я дам тебе вкусить пищи богов и перед этим наряжу тебя так же, как Артаксеркс нарядил Эсфирь[54] той ночью, когда он соизволил сделать свой член продолжателем еврейского феодализма; нет, лучше: я украшу тебя, как украсил честолюбивый Мехмет Завоеватель[55] свою Ирену, прежде чем отрубить ей голову.

– Непременно, мой милый, и я сама приготовлю все необходимое, а пока пришлю-ка к тебе нашу Каролину; прошу тебя, сделай ей что-нибудь приятное; ее Хельфрид подхватил в Галле[56] горячку и умер, и она безутешна; тебе понравится ее красивая грудь, и, коли ты того пожелаешь, Каролина тебе ее покажет и даже не будет при этом плакать.

– Неужели? Она уже так образована?

– Она прошла мою школу.

– Ага! тогда понятно. Пускай придет.

Мать удалилась, а Каролина явилась перед моим отцом.

– Что прикажете, милостивый господин?

– Не прикажу, дочь моя, попрошу. Подойди ко мне!

Линхен подошла к нему.

– Ты красивая, добродетельная, милая девушка!

– Ах, прошу вас, милостивый господин! Не смущайте меня – мне думается, я такая, какой должна быть...

– Какой же?

–Добродетельной, милостивый господин!

– А какова моя легкомысленная супруга, она ведь не добродетельна... правда?

– Ах, она сама добродетель, сама любовь.

– Что же ты называешь добродетелью и любовью?

Каролина благовоспитанно потупила взор и зарделась.

– Моя жена тебя совратила, то бишь посвятила в тайны любви.

– Милостивый господин, – воскликнула Линхен и упала полковнику в ноги. – Ах! я прошу вас, ради всего того хорошего, что еще во мне осталось, пощадите меня!

– Дурочка! Что тебе пришло в голову, неужели ты меня так плохо знаешь?

– Ах, – вздохнула Каролина, наклонилась еще ниже и, целуя полковнику руку, оттопырила зад.

–Тьфу! Стыдись, Каролина! Не заставляй меня думать, будто у тебя совсем нет совести, ведь подобная поза редко свидетельствует о чем-то другом. Теперь же, в наказание за то, что ты так во мне ошиблась, покажи-ка мне свои ягодицы.

– Ах, милостивый господин! – пролепетала Каролина; но мой отец встал с места, взял девушку, уложил ее на кушетку и задрал ее юбки и исподнее.

– Да ты писаная красавица, Линхен! – сказал, отводя взгляд, мой отец, возбужденный выпуклыми прелестями Каролины. – Но я не должен созерцать эту красоту, дабы ты не разочаровалась ни во мне, ни в себе.

С этим словами он опустил исподнее на положенное место, накрыл его юбками и аккуратно все расправил.

Линхен пылала.

– Скажи-ка мне, Линхен, что же наша Мальхен по-прежнему шаловлива?

(Вы же знаете, сестры, что меня назвали Мальхен!)

– Все так же, милостивый господин! И, думаю, в этом ее счастье, а то бы была она, как я в ее годы – задумчивой... рассеянной... и... – тут Линхен запнулась.

– То есть ты считаешь, что озорство не следует наказывать?

– Нет, милостивый господин! Впрочем, и девушек моего сорта не стоит наказывать. Лишь раз мне в школе всыпали розог, но я и по сей день помню, как мне потом было плохо.

– Значит после того наказания ты не стала лучше?

– Нет, ни на чуточку!

– Странно.

– В тот раз со мной наказали еще двух парней; из-за их неосмотрительности в сарае при господском замке случился пожар, а я была с ними, и каким бы добрым не был господин фон Фламминг, он не захотел оставить наш проступок безнаказанным, чтобы в следующий раз из-за подобной нерадивости не случилось какого-нибудь большего несчастья. Я первой получала наказание, меня уложили на школьную скамью, и я вытерпела тридцать ударов розгами по голому заду.

– Бедная девочка! – воскликнул мой отец и запустил стоявшей перед ним Каролине руку под юбки.

– Потом подошла очередь тех парней, Хельфрида с Хейльвертом, мне было их очень жалко, особенно Хельфрида, с которым теперь, увы! меня разлучила смерть. – На ее глазах заблестели слезы. – Сначала на скамье растянули Хейльверта, и, когда с него стянули штаны и задрали ему рубаху, я чуть не лишилась чувств и забыла про боль, и думала лишь о том, сколько же ему, бедняжке, придется вытерпеть...

Полковник задрал ей юбки и исподнее и просунул ей руку между ног. И тут, распахнув двери, в комнату с букетом цветов для отца влетела я – я успела увидеть голые ноги Каролины и руку моего отца между ними. Отец быстро опустил платье Линхен и вскочил.

– Что ты принесла, Мальхен? – смущенно воскликнул он.

Я подбежала к нему, отдала букет и поцеловала его руку. Отец прошептал Каролине, чтобы она связала новые розги.

– Ой, милостивый господин! Неужели для меня? – наивно отвечала та.

Отец рассмеялся и громко сказал:

– Ты слишком жалостлива, иди и выполняй, что приказано.

Каролина ушла, а отец взял меня за руку и повел к отцу Гервасию.

– Господин Гервасий, – начал он, – с сегодняшнего дня вы с Мальхен должны приступить к изучению физики; вы ведь сейчас свободны, мне хотелось бы, чтобы следующий час вы с Мальхен посвятили разговору об этом предмете.

Брат Гервасий подобострастно раскланялся, и мне нашлось, чем заняться.

Эти занятия приносили мне немало радости, я еще расскажу, что мне преподавали во время этих уроков, но прежде я должна закончить историю своих родителей, то, что мне поведала мать.

Не успел мой отец вернуться в комнату, как появилась мать в белом атласном платье.

– Ага! – воскликнул отец, – дамы, как я погляжу, хотят сдержать данное моему другу слово и посетить остроумную госпожу фон Тифенталь?

– Если позволишь.

– Без охоты! Ты ведь знаешь, я терпеть не могу эту женщину – в ее черной душе перемешались злословие и коварство. Была б она шлюхой, я бы не имел ничего против такого характера – а так...

– Прошу тебя, друг мой! Ты к ней слишком суров.

– Отнюдь, Луиза! Я-то знаю всю подноготную ее гнусной души...

Тут появилась Каролина с розгами...

Мать побледнела.

– Ты же не собираешься?.. – спросила она, смутившись...

– Собираюсь! – Произнеся это, отец подошел к дверям и запер их на ключ.

Каролина не могла сдвинуться с места и лишь дрожала; полковник же взял у нее розги и велел ей поставить к окну скамеечку. Под окнами проходил парад.

– Прошу тебя, Август, не сейчас!

– Сейчас, – отрезал отец, и за окном забила барабанная дробь... – Ты столько раз нахваливала мне грудь Линхен – теперь я хочу ее видеть.

«Что это даст», подумала моя мать, подошла к Каролине и сняла с нее нагрудную косынку. Полковник тоже подошел к девушке и стремительно сорвал с нее рубашку, так, что обнаженные груди Линхен затряслись.

– Ты и в самом деле красивое существо, Линхен! – произнес полковник. – Будет жаль, коли из-за моей жены ты окажешься в когтях порока.

Луиза покраснела и промолвила:

– Чего же я тебе такого сделала, Линхен, что подобные подозрения...

– Молчи, Луиза, время разговоров закончилось, пришло время наказывать и быть наказанной. Подойди сюда.

Полковник подвел обеих к окну.

– Линхен, задери госпоже платье до исподнего.

Линхен повиновалась, ее грудь колыхалась. Полковник поцеловал пышные возвышенности девушки и стянул с ног жены шелковые чулки. После этого Луиза должна была встать коленями на скамейку, облокотиться на подоконник, а Линхен было велено ее держать. Затем полковник взял розги, задрал жене исподнее и, придерживая его одной рукой, другой хлестал Луизу до тех пор, пока не увидел кровь. Лишь пару раз вскликнула Луиза; казалось, будто через боль она хотела познать наслаждение; она даже не шевельнулась, а ее ягодицы упрямо держали удары, словно... окаменели.

Как только отец решил, что пришло время остановиться, он приказал Каролине обтереть Луизу и добавил:

– Ну, теперь ты можешь идти к госпоже фон Тифенталь, а можешь учить Линхен тому, что выучивается само собой, или же принимать нашего друга Бовуа.

Моя мать плакала, и Каролина тоже плакала.

– Я останусь дома, Август! – отвечала мать. – На сегодня мне достаточно. Мы, женщины и девицы, купаемся в вечном сладострастии и если хотя бы однажды позволим подвергнуть наши необузданные желания и тайные греховные страсти добровольному наказанию, то сразу же поймем, какой полезной для духа и сердца является дисциплина. Раздень меня!

– Да, раздень ее, Линхен, я скоро вернусь, и мы завершим начатое нами доброе дело.

Каролина отвела мою мать в спальню и раздела ее до нижней рубашки.

Едва Луиза оказалась в таком виде, на пороге, ведя под руку Бовуа, появился отец.

– Гляди-ка, лейтенант, – сказал отец Бовуа, -моя супруга уже готова идти с тобой.

Бовуа едва не ослеп, увидев обнаженные груди Луизы и Каролины.

– Pour Dieu! Halden, que faites-vous?[57]

– Сейчас я тебе покажу, Бовуа, – ответил тот, подвел Линхен к кровати и отбросил покрывало.

– Быстрее, Луиза, ложись лицом вниз...

так...

Бовуа уже пылал. Отец что-то прошептал на ухо Линхен, ты вышла и вскоре вернулась с чашей, наполненной уксусом, в котором растворила соль.

– Ты ведь знаешь, Бовуа, – начал отец и стянул с моей матери исподнее. – Ты знаешь, что в жизни человека удовольствие и боль сменяют друг друга так же, как солнце сменяет дождь; хотя для человека было бы намного лучше, если бы однажды он начал испытывать их одновременно...

Бовуа вскрикнул, увидев на прекрасных ягодицах моей матери следы от розог.

– Не удивляйся, Бовуа! Я знаю, ты любишь мою жену – ну! – ты готов?..

Бовуа опустил глаза, покраснел и произнес:

– Кто бы отказался насладиться... любить твою супругу!

– Вот и ладно! Каролина, проверь-ка достоинство Бовуа, а чашу пока дай мне.

Каролина подошла к Бовуа, извинилась, сняла с него портупею, спустила лейтенанту штаны и обнажила его член, находившийся в таком отличном состоянии, что Луиза, увидев его, моментально раздвинула бедра и стала ждать каменного гостя.

– Залезай, Бовуа! – приказал мой отец, и Бовуа лег на мою мать и так к ней подольстился, что если бы отец не приказал Каролине напомнить уязвленным местам моей матери о том, что они уже позабыли, та вполне смогла бы испытать прекраснейший из кризисов природы. Однако Линхен принялась старательно обмывать едкой щелочью нежные ягодицы Луизы, и моя мать была вынуждена ждать кульминации через боль и наслаждение.

Полковник, между тем, задрал Каролине платье и, прежде чем девушка успела опомниться, прибыл к месту удовольствия, обнаруживавшему, в его первозданности, больше прелести, нежели весь освобожденный в стихах Тассо Иерусалим[58].

Бовуа фыркал, точно тигр, стонал как выпь и вздыхал, словно отправлялся в Гадес.

В то время как мой отец дулом исследовал средоточие тела Каролины, иногда губами прикасаясь к ее алебастровым бедрам, та, обходя фланги Бовуа и удерживая, словно Геба[59], в одной руке чашу, другую руку погружала в целительную эссенцию, отцеженную из грудей Мнемозины[60], и водила ею по розовым холмам Луизы, предрекая им жаркое лето вослед уходящей весне.

Но Луиза не чувствовала ничего, кроме фельдмаршальского жезла Бовуа внутри, и под его командованием выступила так мощно, что затряслась постель; Линхен выронила чашу и, охая, ждала ультиматума от моего отца.

А представьте себе разъяренного отца! Не успел он и почувствовать приближения бога любви, как выдернул свою стрелу из раны, и Линхен, так и не получив удовлетворения, должна была, дрожа бедрами, впустую расплескать все содержимое своих мыслей на красное дерево кровати!

Ствол отца еще стоял, словно свечка, но полковник, невзирая на то, что все его умственные

силы находились в состоянии флюктуации, верный своим принципам, хотел, подспудно продемонстрировав исключительное владение телом, подать пример того, как надобно действовать, дабы сохранять равновесие между природой и законами разума...

Бовуа наслаждался высшим счастьем.

Моя мать парила между болью и наслаждением; Каролина... целовала руку полковнику в благодарность за... его бережное к ней отношение.

– Да, дитя! У тебя есть причина для благодарности, – отвечал ей полковник, – не будь мне стыдно перед Бовуа, не имеющим ни малейшего представления о деликатном обхождении, твои прелести вполне могли бы одержать победу.

С этими словами он подошел к стенному шкафу, достал бутылку бургундского и два бокала и налил в бокалы вина, один протянул лейтенанту, а второй оставил себе.

После того, как оба чокнулись и выпили за столь редко встречающиеся и приносящие усладу дружбу с любовью, мой отец пожал лейтенанту руку и вышел вон.

Не успела за ним закрыться дверь, как Бовуа, и так уже распаленного, охватил, словно Мелеагра[61], свирепый огонь. Он стащил с моей матери нижнюю рубашку и назвал ее своей Венерой, уложил Каролину, с силой задрал ей юбку и исподнее, себя назвал Юпитером, а обнаженную Линхен – Гебой, и набросился на нее так же яростно, как некогда Эццелино набросился на Бьянку делла Порта[62]. Впрочем, не успел он и коснуться своим утешителем небесных врат, как тотчас же свалился, будто куль и... уснул.

– Скорей, Каролина, сюда! Снимай с него штаны!

Каролина повиновалась; Бовуа был просто вылитый царь Приам[63] из «Энеиды» Блюмауэра[64]; его перенесли на кровать, раздели, и, пока он лежал перед ними, будто первый человек перед своим Творцом, Каролина по велению моей матери взяла в руку и крепко сжала его утешитель, ставший почти незаметным. Мать достала острые ножницы, натянула крайнюю плоть преступного члена над головкой и одним махом отрезала ее от места, на котором та находилась целых тридцать два года. Опиум действовал сильно – Бовуа даже не проснулся, он лишь вздрагивал во сне: ужасная боль добралась до скованной наркотиком души; женщины изгнали эту боль с помощью целебного бальзама.

Доза опиума, которую приняли Бовуа с полковником, должна была действовать, по меньшей мере, четыре часа; Луиза с Каролиной надеялись, что со временем обрезанный Бовуа перенесет боль потери. Ведь и разорванная девственная плева ноет ровно до тех пор, пока страдалица не убеждается в том, что это необходимо для грядущих удовольствий.

Пока Бовуа спал, а полковник храпел в соседней комнате, Луиза и Каролина залезли в ванную и предались утехам, каким обычно предается женский пол: пальцами Луиза начисто прогнала досаду и горечь, которые ощущала внутри Линхен от того, что полковник слишком быстро вытащил из нее свой неумолимый член.

Я, впрочем, слишком задержалась на истории матери и ее подруг; тут и моя история становится интересной, а разве ж сможет кто из женщин пренебречь своими прелестями, собственными желаниями или красотой ради других? Немного лишь в завершение истории моих родителей: прежде чем Бовуа очнулся, мать, Каролина, я и Гервасий были уже на пути в Тешен65. Наш побег оказался столь поспешен, что у Гервасия даже не было времени меня одеть. Поводом к раздеванию – все слушательницы засмеялись – было вот что: наш урок по физике Гервасий начал с того, что человек может быть вписан в круг и разделен на две равные части.

– Не могли бы, вы, милостивая госпожа, лечь передо мной на стол? – спросил он, продолжая занятие.

Я легла.

– Вытянитесь.

Я вытянулась.

– Теперь раскиньте руки так, чтобы они образовали прямую линию.

Сделано.

– Так-так! А теперь смотрите, – сказал духовник, -я с легкостью смогу доказать, что вы пропорциональны как в ширину, так и в длину. Глядите-ка, – тут он принялся мерить меня пядями, начиная с правой руки, через все тело и до пальцев левой руки. – В вас семь пядей в ширину и столько же должно быть в длину, иначе природа ошиблась в пропорциях и схалтурила. – После чего он измерил меня от головы до ног, и роста во мне, действительно, оказалось семь пядей. – Таким образом, моя госпожа, вы можете видеть, как мудро природа подходит к своим творениям. Для души и духа природа имеет иной эталон, который ни первая, ни второй не могут превосходить, также как не могут они отрицать и своей независимости от тела, в котором поселились. Человеческое тело, – здесь я хотела подняться... – Я попрошу! – скомандовал Гервасий и снова уложил меня на стол, – человеческое тело, как вы знаете, состоит из двух частей: верхней и нижней, благородной и срамной, и эти части равновелики, если отсчитывать их от пупка. Чтобы я мог доказать вам это наилучшим образом, вы должны позволить мне поднять ваши юбки и исподнее до пояса, – и он задрал мое платье как можно выше. – Плотно сожмите бедра.

Я сделала, как он просил; когда я однажды увидела Медицейскую Венеру[66] в ее знаменитой позе, мне пришло на ум тогдашнее мое положение, и я подумала: тебя-то, Венера, ведь не нужно измерять, ведь ты богиня, и осознание собственной значимости возносит тебя над любой плотью; ... Гервасий же измерил меня еще раз: от макушки до пупка я составляла три с половиной пяди, и от пупка до ступней – тоже три с половиной.

Я даже не успела подняться и опустить исподнее, как вошла моя мать в сопровождении Линхен.

– Поторопитесь, вы оба! Давайте... как есть! Прочь!

– Прочь? – спросил Гервасий. – Вы изъясняетесь слишком туманно!.. Прочь – на Сириус или к Дарданеллам, в Америку или к готтентотам?[67]

– Ах, болтун, – с улыбкой отвечала моя мать. – В Тешен!

– Вы желаете там кого-то подстрелить или взять на мушку?

– Нет! Нет! Хочу отдать там в чистку вашу ржавую трубу.

– Коли так, – кланяясь, произнес Гервасий и снял меня со стола, – то мы готовы!

Мне, сестры, конечно же не нужно вам говорить, что те преимущества, которые духовные лица имеют в отношении женских прелестей, были бы законом и для моей матери, если бы Гервасий, в силу диковинного договора между моими родителями, отважился бы его отстаивать со всей мощью своего оружия.

Гервасий посчитал возможным, подавая моей матери одну руку, вторую запустить ей под юбку, а потом и задрать платье Линхен до самых бедер и лишь после этого направиться вместе с нами к нашей колымаге.

Во весь опор пронеслись мы мимо ворот; мы могли рассчитывать на то, что до момента, как очнется, а, может, и захочет броситься за нами в погоню Бовуа, пройдут еще два часа.

В карете мать фигурально, в виду моего присутствия, описала Гервасию трагикомическую катастрофу и зачитала ему в конце рассказа записку, которую оставила.

Дорогой Август! Дорогой Бовуа! Я на некоторое время оставляю ваш столь дорогой для меня круг. Памятка, которую несколько часов назад я получила от Августа, побудила меня рассчитаться с ним за нее по полной стоимости: удалением, причем и от тебя, мой дорогой Бовуа! Делаю это без охоты, а мое сердце этого никогда не забудет. Не сердитесь, вы оба! Я буду вам верна так долго, сколько смогу...

Луиза фон Хальден

Гервасий не мог надивиться на ее геройский поступок, и, когда моя мать положила ноги на заднее сиденье, на котором мы с ним сидели, а солнце в полном сиянии как раз осветило нашу колымагу, он попросил разрешения взглянуть на памятку, оставленную на ней розгами полковника и заставившую ее воскликнуть то самое многозначительное прочь! Моя мать подняла правую ногу, ее юбки и исподнее сползли, и взору, словно луна в полдень, предстал прекрасный, так жестоко оскорбленный зад.

Гервасий хотел было оказать ему особое внимание, но мать быстро поставила ноги на пол... и... призвала к благоразумию.

Едва мы прибыли в Тешен... здесь, впрочем, первый этап моей жизни начинает приобретать ясные очертания... Звонят к вечерне... Завтра – больше.



Из всех живых существ лишь человек имеет то преимущество, что в кругу необходимости, который из прочих природных существ никто не в силах разорвать, он может поступать по своей воле и зачинать в себе самом целый ряд новых явлений.

Шиллер





    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю