Текст книги "Сестра Моника"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
До шатра мне оставалось десять шагов, но я узрела вблизи все это великолепие, попятилась от изумления и застыла, как вкопанная, на месте; тут из шатра выступил рыцарь в золотых одеждах, в латах и с поднятым забралом, а под руку он вел великолепно одетую даму.
– Ну и где вы пропадали, фройляйн?! – воскликнул рыцарь. – Герцогиня, ваша мать, столько страху из-за вас натерпелась, и как вы выглядите? Клянусь святым Дионисием[97], тут дело неладно! Дайте-ка вас рассмотреть, подойдите-ка ко мне!..
– Ну, Кунигунда! – сказала герцогиня, – что это ты там стоишь, призадумавшись? Может, ты уже не желаешь с нами знаться, или мы с дядей Карлом должны приветствовать твое инкогнито?
Я ничего не понимала, в то же время мне было понятно ровно столько, сколько мне давали понимать. Наконец я отважилась и подошла к матери-герцогине, то ли свалившейся с неба, то ли поднявшейся из преисподней, и дядюшке, сверкавшему огнем, упала перед ними на колени и опустила глаза долу.
– Злое дитя, – нежно произнес герцог, наклонился ко мне и аккуратно приподнял мои юбки и исподнее, – ты заслужила наказания! Это крестьянское платье, которое никак не идет принцессе чистых кровей, и этот хорошенький зад, попытавшийся сегодня от нас сбежать со всеми его прелестями.
И тут господин герцог своей дюжей рукой так отвесил мне по заду, что обе мои ягодицы, должно быть, запылали.
Это, однако, было еще не все, что хотел сказать мне герцог; он подозвал двух пажей, те схватили меня за ноги и подняли таким образом, что я оказалась головой вниз с разведенными в стороны ногами, как одно из Bijous indiscrets Кребийона[98], и представляла собой самое, как я думаю, непристойное зрелище на свете. Одежда упала мне на лицо; мой живот, лоно, бедра, зад – короче, все сияло в лучах вечернего солнца, которое, пылая красным, стояло над лесом и вскоре собиралось с нами попрощаться.
Потом герцогиня Матильда, моя новая мать, подошла ко мне, раздвинула мои половые губы, и герцог Карл из колбы влил мне в чрево что-то, что тут же потекло по моим жилам, разжигая во мне неистовый пламень.
В тот же самый момент я почувствовала, что преображаюсь. Пажи с громкими вздохами стали меня опускать, герцог подхватил, и, когда я оказалась на ногах, то была по меньшей мере на два фута выше, чем прежде, и сияла, облаченная в серебристое одеяние с белоснежным кружевным воротом, полностью открывавшем мою шею и грудь, напоминая даму из рыцарских времен.
– Ага! – воскликнул, улыбаясь, герцог. – Вот теперь наша фройляйн Кунигунда такая, какой и должна быть! Дай-ка посмотреть, девица, каково у тебя под платьем, так ли все ладно, как снаружи?
– Подними юбку, дитя! – приказала герцогиня Матильда.
Я повиновалась и подняла юбку.
– И исподнее! – скомандовал герцог.
Я сделала, как он просил, и теперь два пажа снова схватили меня, а герцог вывел из шатра рыцаря, на котором были лишь серебряные латы и больше ничего, кроме кожи, которую, как вы знаете, Господь дал еще Адаму. Не успела я даже рассмотреть его и его выставленное вперед копье – как он бросился ко мне и с такой яростью вонзил орудие в мое обнаженное сердце, что сердце это вмиг изменило свой облик и кровавыми знаками возвестило о своем уничтожении. Пажи во время турнира были так учтивы, что обнажили меня и сзади и после каждого нападения поворачивали меня израненными местами так, чтобы тактичные зрители могли внимательно все рассмотреть.
Трижды осаждал меня рыцарь, но после третьей схватки объявил всем зрителям словами Густава Адольфа в сражении при Лютцене[99], что он... сыт по горло, и действительно его копье уже было в совершенно непригодном состоянии.
– Раз так! – крикнул герцог, – то подкрепим себя снедью и вином и будем готовиться к дальнейшему наступлению на Венгрию; я обещал Зигмунду навестить его, а вам, рыцарь Хариберт[100], было бы неплохо поберечь силы, прежде чем мы... встретимся лицом к лицу с турками.
Рыцарь Хариберт почтительно поцеловал руки Матильде и Карлу, а я, после того, как пажи заботливо отерли и отмыли все земные грехи, опустила платье, взяла предложенную мне Харибертом руку, и мы направились к шатру.
Сумерки уже царили над полями, лес стоял перед нами пепельно-серый, словно парик лютеранского учителя из Опавы, а заходящее солнце пылало таким светом, какого я никогда и не видывала. В шатре все блестело серебром и золотом; один из миннезингеров прочистил горло и пропел нам песню всем известного Бурманна из Лейпцига[101]:
Ни голос звонкий соловья,
Ни пастуха жалейка -
То громко призываю я:
Хозяин, мне подлей-ка!
и мы с громким смехом расселись вокруг стола.
Но, мой бог! где это видано! Ничего кроме пирогов! ничего кроме пирогов! Пироги на любой вкус! Ни зуба сломать, ни губы скривить, и это разнообразие печеного такое ошеломляющее, что мы и не знали, за какой кусочек в честь Котито[102] нам взяться сначала. Вина тоже было достаточно, серебряные бокалы постоянно наполнялись из трех оставшихся кувшинов мадам Шоделюзе, стоявших в углу, и мы только и делали, что ели и пили.
Пока мы с рыцарским достоинством вкушали эти яства, один старый миннезингер, в меховой шапке и венгерских штанах а la маультроммель[103], спел следующую балладу:
ПРИВИДЕНИЕ ЗАМКА ГОВОРИТ РЫЦАРЮ, ЗАГЛЯДЫВАЮЩЕМУ ПОД ИСПОДНЕЕ СВОЕЙ СПЯЩЕЙ ДАМЫ
ЛЕГЕНДА ИЗ ВРЕМЕН ГОГЕНШТАУФЕНОВ
Рыцарь! выстави копье;
На врага правь острие!
Бедер сладостных венец
Наградит тебя, храбрец.
Рыцарь! выстави копье;
То не дикое зверье -
То пленительная щель,
Нежной девы жаркий хмель
Рыцарь! выстави копье;
Смело вторгнись в храм ее,
Огляни скорей свой путь:
Не давай врагу вздохнуть.
Рыцарь! выстави копье;
Поле битвы – не твое?
Задери ей юбку, вдарь -
Сделай так, о государь!
По мере того как еда и питье исчезали в наших утробах, а вино ударяло нам в головы, все вокруг нас тоже переменялось. Лица, не принадлежавшие нашему кругу, постепенно исчезали, а вместе с ними и окружавшие нас лакомства, и когда мы все доели, то почтенные братья капуцины и мадам Шоделюзе со своими ученицами улеглись на мягкой траве под шатром и лежали без движения.
Вокруг не было видно ни зги, и небо стояло совершенно беззвездным, но это продолжалось недолго. Огненные зигзаги молний вспыхнули над шатром, г-н Пьяно, дрожа, взял скрипку и играл на ней до самого утра. Мы же, пока непогода бушевала над нашими головами, спали, а когда утром, изнемогшие, открыли тяжелые веки, то не могли понять, мертвыми или же живыми узрели мы... гроб Господень.
Приор Герундио Параклет первым собрался с силами, приподнялся, протер глаза и увидел исподнее мадам Шоделюзе, спавшей в крайне рискованной для всего собрания позе, наподобие той, в какой накануне совершались подношения церкви и рыцарям; ее бедра были раздвинуты и приподняты и открывали то опасное место, которое немногим из нынешних воспитанников Минервы104 удается оставлять sain et saut[105]. И так как приор не сумел сам себя убедить, что оказался в беде, он попытался избавиться от окружавшей его со всех сторон прелести; пока мы, ученицы, сонные и дурманные, одна за другой пытались подняться на ноги, приор, наслаждаясь первыми лучами утреннего солнца, придумал сцену, наполнившую его новой живительной силой.
Как только почтенные братья увидели, что приор совершенно серьезно намерился пропеть заутреню между белых, мягких чресл нашей учительницы, они отвели всех нас в угол, поставили там на колени, натянули нам на головы наши юбки и исподнее и велели нам с голыми задами слушать то... что нам не нужно было понимать. Фредегунде ничего другого не оставалось, как встать в углу напротив, задрать свое платье и заниматься тем... от чего он не мог удержаться.
Потом монахи встали перед усердным приором лицом к нам и запели, задрав рясы: all unisio и весьма ладно из Officium defunctorum benedectale: «Pelli meae... consumptis carnibus ad... haesit os meum[106]». Тут исповедуемая проснулась под напором своего духовника – и я разглядела краем глаза – ее ягодицы выпятились под звуками этого гимна плоти так сильно, что en profil напоминали толстого Юпитера в окружении своих трабантов. Синьор Пьяно схватил скрипку и стал наигрывать et derelicta sunt tantummodo labia circa dentes meos.
Тут вступил и настоятель, тихо затянувший: «Miseremini mei, misere...re mini ... mei, saltern vo ... s ami... ici ... mei, quia ma... anus ... Do... o... mini teti ...ti... titigit me...» Монахи продолжили: «Quare persequimini me sicut Deus et carnibus meis saturamini?» На что приор спросил на выдохе: «Quis mihi tribuat ut scribantur sermones mihi?» после чего замолк. «Quis mihi det? – спрашивали тогда монахи от его имени, а тот рассматривал прелести Матильды, – ut exarentur in libro stylo ferreo et plumbi lamina? Vel caelo sculpantur in silice?..»
– Amen! – пропел наставник, поцеловал подергивавшийся зад совершенно равнодушной к жалобам Иова духовной сестры, и все произнесли:
– Amen.
Приор быстро встал, схватил мадам Шоделюзе за платье и сказал:
– А теперь, моя прекрасная Марпесса[8]8
Во время царствования Полимнестора, царя Аркадии, спартанцы, с которыми аркадийцы постоянно враждовали, осмелились напасть на Тегею. После того, как битва между спартанцами и аркадийцами не смогла выявить победителя, на помощь аркадийцам пришли женщины, самой отважной из которых была вдова Марпесса, и троянцы были побеждены. Спартанцев во главе с их царем Харилаем, племянником Ликурга, заковали в цепи, которые спартанцы взяли с собой, чтобы пленить аркадийцев. Амуницию Харилая и Марпессы повесили в храме Минервы.
[Закрыть], не пора ли повесить эти сакральные предметы в храме Минервы и обменять их там на девственных весталок?
– Еще нет, – отвечала та, – сначала я должна позаботиться о своих овцах и только потом fiat pax in virtute mea[107], – и шлепнула настоятеля так, что тот выпустил платье из рук.
– А этот наш Харилай? – спросил он, подходя к Фредегунде.
– Этот всегда со мной! – был ему ответ.
Положение, в котором мы находились, становилось все более мучительным, и когда мы были уже готовы самовольно из него выпутаться, ко мне подошел проповедник и сказал:
– Подожди, прекрасная сестра любви, наслаждения и боли! Сперва скажи мне, кто самый несчастный из всех, рожденных женщиной?
Я отвечала:
– Должно быть это Иов[108].
– Нет, дитя мое – тот, кому не посчастливилось родиться без рук и ног. Скажи мне тогда: кто счастливейший среди людей?
Я сказала:
– Тот, кто всем доволен.
– Нет, дитя мое! Тот, кто потерял рассудок! – И все ему зааплодировали. – А теперь ответь мне на третий и последний вопрос: сколько будет двадцать плюс пять?
Я молчала.
– Ах, так! И этого ты не знаешь, а раз не знаешь, то должна эти двадцать и пять почувствовать, – и он вытащил плеть и отпустил мне, словно Doctor optime[109], двадцать пять таких ударов, что я кричала, будто одержимая, в то время как другие давали себя гладить и ласкать и звонко смеялись над моим несчастьем. Когда проповедник закончил, синьор Пьяно пожалел меня, взял за руку, встал передо мной и заиграл:
Qual nuvol grave е torbida
Sulla tua fronte accolto
Copre il sereno, о Filida,
Del tuo leggiadro volto?[110]
– Оставьте меня в покое! – рассердилась я и оттолкнула его; проповедник прочитал мне лекцию, которую я теперь буду носить с собой четырнадцать дней.
– Pauvre enfant[111], – вступила Шоделюзе, – мне жаль тебя! Но ты должна понимать: твоя мать доверила тебя мне лишь с тем условием, что я научу тебя переносить боль. Поэтому...
Я молчала, сестры окружили меня; Герундио еще раз поцеловал свой трофей, и мы с пустыми кувшинами отправились домой.
Пьяно шел впереди нас и играл на скрипке:
Если кувшин разбит,
Мрачный делают вид!
В такой канители Проходят недели,
Проходят недели!
Все весело подпевали, я же была тиха, как мышь.
Это случилось, сестры мои, на Крещение. В Страстную пятницу все было иначе. Но, прежде чем я расскажу о том, что там произошло, хочу вам поведать историю переодевшегося в Фредегунду Сен-Валь де Комба, которую я записала и выучила наизусть.
Когда, уставшие и изнеможденные телом и душой, мы вернулись домой, я вместе с Евлалией и Фредегундой ушла в свою комнату, и там, после удивительных событий последних двух дней, мне ничего не хотелось, кроме покоя, поэтому я разделась и легла в постель; Фредегунда решил пошалить со мной, но я с силой оттолкнула его. Разозлившись, он схватил Евлалию, бросил ее на мою кровать мне в ноги, раздел и два, три раза удовлетворил свою похоть; после этого они выпили чаю с печеньями, улеглись у меня под боком, и Сен-Валь сказал:
– Я должен рассказать вам свою историю, Амалия! Вы уже познали мое тело, теперь же я желаю показать вам свою душу, хотя бы немного, столько, сколько под крайней плотью необрезанного можно разглядеть его достоинства.
Я далеко не такой грешник, как император Василий, приказавший выколоть глаза пятнадцати тысячам болгарам[112]. Я не лишил девственности даже и сотни девушек, тем не менее, меня нередко мучает Сатана, он выставляет естественные поступки – мои смертные грехи – перед зеркалом моей совести, и, когда такое случается, я не нахожу ничего лучшего, чем засунуть руку под исподнее первой попавшейся девицы вольного поведения. .. и у нее испросить отпущения грехов.
Когда я размышляю о всемирной истории, мне хочется попрать ее ногами, но ни с одной красивой девушкой не смог бы я так поступить: отсюда я заключаю, что красивая девушка стоит большего, чем вся всемирная история, и я готов поставить Вилен[113], на берегах которого я так часто предавался утехам и в котором я потом отмывался, против своих дурных поступков, если это не так...
Я был младшим из двух братьев и трех сестер. С детства у меня обнаружилась склонность к уединению, и известные чувства, которым в пору первого цветения доверяешься особенно сильно, наполняли мою фантазию все новыми образами и предметами.
Мой отец арендовал недалеко от Ренна поместье Травемор, одно из многочисленных владений мадмуазель де Саранж, богатейшей наследницы того края. Из года в год мы занимались виноградниками, клеверными полями и садом, и наши вишни были в Ренне нарасхват.
Мой брат сбежал из дому в двенадцать лет, потому что отец однажды нашлепал его по голому заду в присутствии сестер и пары старух; с тех пор я о брате ничего не слыхал.
Моя старшая сестра вышла замуж за богатого священнослужителя из города и часто навещала нас, когда поспевали вишни.
Мы с моими сестрами, Манон и Мадлен, жили с родителями.
Мои сестры были красивы, но их красота меня не трогала. Я видел их обнаженными; во время легкомысленных игр я похотливо задирал им юбки и исподнее, но никогда при этом не возбуждался. Узы крови наделили их сокровенные прелести холодной обыденностью, которую ни одно дерзкое чувство не было в состоянии изгнать.
Но все, чего я не замечал в сестрах, вдвойне поражало меня во всяком приближавшемся ко мне женском существе; поэтому моя история будет неполной, если я не поделюсь с тобой всеми анекдотами из моей чувственной жизни.
Мне исполнилось тринадцать лет, была пора сенокоса, отец послал меня со значительной суммой арендных денег в Ренн к мадмуазель де Саранск, которая тогда собиралась замуж. Недалеко от Вирти, в красивой долине, заросшей ольхами и буками, я заметил премилую девушку, спавшую в траве. Ее лицо было закрыто большой соломенной шляпой, она повернулась во сне, и ее левая коленка обнажилась до серой подвязки. При виде этой коленки по моим жилам разлился электрический огонь, и вот уже мой продолжатель рода стоит готовым к бою, едва завидев поле брани.
«Здесь, Камиль! – сказал я себе. – Здесь должны начаться твои приключения». Недолго думая я нагнулся и увидел под короткой юбкой славную Сефизу[114]; изящная нижняя рубашка закрывала упругие бедра, но то, чего я желал увидеть, я рассмотреть не мог, потому что спящая ворочалась во сне. Я запустил руку ей под исподнее, и легкая дрожь между ее чресл воодушевила меня на победу. Я осторожно поднял ее изящные ножки и увидел между двумя прелестными половинками розовую бабочку (Lithosia rosea), красивую настолько, что моя сладострастная фантазия даже и не мечтала такую поймать.
Я и сейчас с замиранием сердца вспоминаю это первое в моей жизни удовлетворенное желание. Я вынул свой платок, постелил его на колыхаемую ветерком траву, осторожно положил на него нежные ляжки девицы, раздвинул их, задрал ей до пояса одежду и закончил свой труд без малейших затруднений.
Только тогда притворщица проснулась и начала так трогательно плакать и убиваться, что я испугался и не мог придумать для нее иного утешения, чем развязать свой пояс и бросить ей на
подол пару золотых из денег за аренду. Это помогло, и слезы просохли.
Я попросил разрешения еще раз взглянуть на ее прелести и поиграться розовой бабочкой сзади и, не дождавшись ответа, положил ее на живот, раздвинул ей бедра и на этот раз повторил то, чему учит лишь мать природа, так прилежно, что девушка не пропустила из заученного мною ни слога и языком стонов в восхищении поведала о своих ощущениях.
Я спросил ее имя и узнал, что звать ее Фаншон, что она из Вирти и идет проведать родственницу, остановившуюся у одной благородной вдовы в часе ходьбы от того места, где я ее нашел. Я поцеловал ее еще раз, еще раз раздел и пообещал, что, когда вернусь от мадмуазель, снова навещу ее; она сказала мне, что живет с родителями, поэтому я должен придумать какой-нибудь повод, чтобы без подозрений войти в их дом...
«Что ты затеял, Камиль», – говорил я сам себе, продолжая путь и думая о том, чем моя щедрость может мне обернуться.
После долгих размышлений мне пришла в голову мысль распороть шов на поясе, позволить нескольким золотым упасть мне в штаны и, защитив себя таким образом от лишних подозрений, с совершенно невинным видом рассчитаться с мадмуазель де Саранж. Когда показались башни Ренна, из-за невинного Corpus delicti[115] мое сердце забилось так громко, что, казалось, все вокруг слышат его биение; но чем ближе я подходил к городу, тем свободнее мне дышалось, и когда я поднимался по каменным ступеням лестницы мадмуазель, мне не доставало лишь дерзости, с которой обманщики выдают ложь за правду.
На втором этаже никого не было. Я увидел коридор и длинный ряд комнат. Я шел от двери к двери и... внимал замочным скважинам. Опустелые комнаты, заставленные мебелью! и ни единого обитателя. Странный народ эти аристократы! Нигде им нету места, даже в собственном доме!.. Наконец подошел я к приоткрытой двери. Смотреть в замочную скважину было неудобно, а войти без предупреждения я не мог, потому что я слишком хорошо воспитан; я скромно постучал; никакого «Входите!», никакого «Кто там?». Я постучал еще раз. Ничего не слышно, ничего не видно! Я потерял терпение, толкнул дверь и вошел. Это была приемная. Следующая дверь, которую я увидел, была открыта настежь. Не церемонясь, я прошел дальше. Тогда я очутился в роскошно убранной комнате; ряд картин на какое-то время занял мое внимание; потом мне показалось, будто из соседней комнаты доносится шум; я постучался, открыл, потому что никто не хотел мне отвечать; это была спальня. Такого блеска и великолепия я в жизни не видел! Сусанна и Потифар[116] во всем своем обнаженном величии отражались в двух хрустальных зеркалах; распутная Маргарита Анжуйская[117], предающаяся утехам со своим лейб-кучером, и благородная и восторженная Иоанна Д'Арк, томящаяся по смерти под серым хвостом огненного осла, украшали штофный балдахин кровати. У блаженной Иоанны упругие бедра были так вывернуты, что все черти, изображенные над хвостом осла, а кроме того и часовня св. Дионисия могли бы уместиться в ее мускулистом лоне.
Я не мог отвести взгляда, быстро вытащил своего Миноса[118] из штанов и хотел было уже заняться тем, чем из вредности занимался Онан в книге Бытия, как вдруг раздались голоса. Мне совсем не хотелось, чтобы меня увидели; недолго думая я залез под кровать, все еще держа в руке своего утешителя, не желавшего покидать своей поэтической формы без подобающей рифмы.
Едва я улегся, как вошла мадмуазель де Саранж под руку с каноником.
– Значит, моя сладкая Божу, – начал каноник, -нам, несчастным рабам ваших губительных прелестей, уготована судьба Тантала[119].
– Могу ли я иначе? – отвечала мадмуазель. – Все же я не в таком критическом положении, в каком однажды оказалась Анна Бретонская, невеста Максимилиана, став женой Карла Восьмого; я сумею разрешить свою ситуацию[9]9
Людовик XI, из-за интриг которого Франция и Германия теряли одна за другой свои земли, передал весла правления Анне де Божё, и той удалось женить Карла VIII на Анне Бретонской, которая в то время была помолвленной невестой Максимильяна (его сыном и наследником был Карл V), противника французской короны; Людовик осадил Ренн и увез Анну в Париж. Как говорит пословица: «Кому повезло, того и невеста!» Анна Бретонская стала королевой Франции.
[Закрыть].
– У церкви больше прав на натуральную святую, подобную вам, моя прекрасная Аврелия, нежели у Санчеса[10]10
Sanchez, de matrimonio. [«О супружестве» иезуита Томаса Санчеса (1550 -1610)].
[Закрыть] и Офранвиля, – возразил каноник, – и посудите сами, – здесь он вытащил из штанов единственно истинный ключ церкви, – найдется ли в мирской жизни что-нибудь, что смогло бы умалить эту непревзойденную силу?
– Верганден! – воскликнула Аврелия, и глаза ее загорелись. – Вы же знаете, что я не дам себя уговорить ни государству, ни церкви; ни даже своему сердцу, если я этого не захочу. Но я люблю вас обоих, и единственное, что меня беспокоит – невозможность решить, кому из вас всецело себя посвятить, не потеряв при этом другого. У Офранвиля – право, на стороне Вергандена – природа, государство соединяет их в единое тело. Вы, Верганден, – рыцарь Мальтийского ордена[120] и каноник, следовательно, потеряны для уз брака; Офранвиль – солдат и слуга государства, и как таковой...
– Halte la! Ма chere[121], – прервал ее каноник, хватаясь за свое кропило. – Вы – помолвленная невеста церкви.
– Неужели? – возразила Аврелия. – Тогда докажите мне ваше право прямо сейчас, на этом месте, на этой молитвенной скамейке. Дисциплина, говорили вы мне не раз, – это душа церкви, я еще девственница, еще не осквернена – такова была до сего дня моя воля, и воля эта – то, что сближает меня с вами, а не с Офранвилем. Я состою в переписке с аббатисой монастыря клариссинок[122] в Б., она моя подруга, и кто знает, что я предприму, если однажды мне придется выбрать между вами. Скорей, попробуйте хотя бы раз испытать силу своего убеждения на моем теле, попробуйте, так ли легко меня одолеть, как вы себе воображаете!
Тут Аврелия взяла лежавшую под молитвенной скамейкой толстую розгу, бросила ее канонику и опустилась перед ним на колени. Верганден, ни слова не говоря, поднял ей юбку, положил Аврелию на скамейку, задрал ей исподнее и начал пороть. Аврелия подставляла свой прелестный белоснежный зад навстречу строгому инструменту дисциплины, не проронив ни звука. Я чуть не потерял сознание при виде этой небесной красоты, и даже Сатана, прикованный архангелом к скале, был не настолько ничтожен, как я в тот упоительный момент. Не успел еще Верганден высечь и дюжину предложений на этих плотяных скрижалях закона, как прозвучало громкое: «Ха! Сладострастная экзекуция», и в дверях заблестел обнаженный меч.
Офицер, про которого я позже узнал, что он из Пентьеврского полка, с пылающим лицом помешал церковному насилию.
– Ah! Bien venu, Офранвиль![124] – воскликнула Аврелия и бросилась ему навстречу; каноник быстро засунул одну розгу под мышку, а другую спрятал в своем черном одеянии.
– Vous m’avez vaincu![125] – сказал Офранвиль канонику. – Вы победили, ведь я не видел и половины груди Аврелии, вы же, – тут Офранвиль приблизился к Вергандену, – вы в моей власти, я бы мог приколоть вас к стенке, но вы – соперник, и мне следует обращаться с вами по закону и совести, к тому же вы – рыцарь Мальтийского ордена; ждите меня сегодня вечером у ворот.
– Нет, Офранвиль, – отвечал тот, – на клиросе П-кой церкви, этим вечером между семью и восьмью часами.
– Так тоже хорошо, но вы там будете как рыцарь Мальтийского ордена.
– Да!
Аврелия взяла Офранвиля под руку и усадила на стул, и сама села между ним и каноником. После этого соперники обменялись злыми взглядами, а она нежно, но решительно взяла шпагу из рук Офранвиля, вложила ее в ножны и начала рассказывать:
– Офранвиль! – сказала она. – Я хочу вам кое-что рассказать, чтобы представить доказательства того, что слишком хорошо понимаю деспотический нрав людей, живущих во славе, и поэтому не
могу позволить себе слепо подчиниться одному из них. Вот слушайте: турецкий султан Мехмет Второй, юный и дерзкий, решил, подобно Александру Великому, покорить весь мир. Его сабли уже подчинили себе все восточные империи, и ничто не могло бы удержать его от дальнейших побед, если бы не его необузданное сладострастие. Ирена, прекрасная гречанка, привязала Мехмета к своему чреву; истощенный и лишившийся воинственного духа завоеватель Азии был погребен под изобилием ее чар. Главный визирь, Мустафа-паша, осмелился сказать ему об этом. «Я прощаю тебе твою дерзость, сказал султан; собери завтра утром на плацу янычар...» Отдав это распоряжение, Мехмет еще раз одарил Ирену, которую он любил больше всего на свете, нежнейшими ласками и приказал ей предстать перед ним поутру в самом красивом наряде. Ирена повиновалась, Мехмет вывел ее на плац, где собрался весь цвет его воинства. Все были поражены красотой девушки и пали перед нею ниц. «Солдаты! – сказал Мехмет. – Я хочу, чтобы вы сами решили, создала ли природа более совершенное чудо, чем женщина, стоящая перед вами». «Нет! Нет! – закричали солдаты, еще недавно недовольные своим султаном. – Да здравствует Ирена! Да здравствует ее счастливый супруг!» – «Так же, – обращаясь к окружившим его генералам и пашам, продолжал Мехмет, – как вы сейчас, думал и я, невзирая на то, что целью всех моих устремлений всегда была слава. Теперь же, узнав, что вы порицаете мою любовь, я снова думаю о славе и хочу доказать вам, что властвую не только над всем миром, но и над самим собой». С этими словами он вытащил свой меч, хладнокровно схватил Ирену за ее длинные косы и одним махом отделил прекрасную голову от чарующего тела.
– Diable! c’est bien vrai, – воскликнул Офранвиль, когда Аврелия закончила свой рассказ, и вскочил, – mais[126]...
– Никаких возражений! – ответила Аврелия и тоже поднялась. – Вы меня поймете, вы почувствуете, чего я должна остерегаться, если решусь связаться с вами.
– Аврелия, – пробормотал Офранвиль, – ты любишь каноника больше, чем меня, ведь ему ты обнажила часть своих прелестей.
– Офранвиль, я люблю тебя так же, как и каноника, поэтому покажу тебе другую часть моих прелестей, ту, которую до сего дня, кроме меня самой, еще никто не видел.
Тут она подвела Офранвиля к кровати, под которой, совершенно изничтоженный лежал я, попросила каноника отвернуться и подняла свои одежды до пояса.
– Ах, – воскликнул, изнемогая от восхищения, Офранвиль, вытащил саблю и приложил ее к таинственному входу страстей. – Черт! – пробормотал он. – Черт! Прекрасней всех ангелов, воплощенных во плоти, черт! Вы позволите?!
– Негодяй! – вскрикнула Аврелия, оттолкнула Офранвиля, и могучий герой оказался на полу в полуобмороке, как если бы при виде обнаженных прелестей Аврелии его хватил удар. Она же опустила платье, помогла ему встать на ноги и сказала: – Верганден! Офранвиль! Оставьте ваш спор до дня святой Марии Магдалины, а потом вы его разрешите в моем присутствии.
– Хорошо, – пробормотал Офранвиль, – и где?
– В крестовом ходе П-кого монастыря...
– Вы ангел, Аврелия, – воскликнул Верганден и поцеловал ей руку.
Офранвиль обнажил ей грудь и поцеловал ее в грудь.
Аврелия попросила одурманенных ее прелестями мужчин уйти, и те повиновались приказу своей повелительницы и удалились рука об руку.
Будто заколдованный, лежал я во время этой импозантной сцены под кроватью; я не мог пошевелиться и из-за агонизирующего желания был словно опьянен шампанским.
Едва странные любовники ушли, еще более странная мадмуазель де Саранж, исколотая шипами сдерживаемого вожделения, легла, задрав юбки, на кушетку, широко раздвинула ноги и собственноручно принялась доказывать себе преимущество всех земных наслаждений, да так неопровержимо, что кушетка начала раскачиваться, как в сочинениях Кребийона; весь этот неописуемо возбуждающий акт подействовал на меня настолько, что я, обезумев, рванул из своей норы и со спущенными штанами, словно метеорит, упал у обнаженных ног мадмуазель.
Громкий вскрик, мощная судорога, потрясшая ее чресла, бурный поток, хлынувший из раковины любви, и как затяжной ливень приходит на смену буре с грозами и молниями, так и меня накрыло оцепеняющее бессилие.
Глаза Аврелии были закрыты в упоении, мои уставились на ее изумительные прелести; я наслаждался, словно ягненок, пасущийся в цветущих долинах жизни и...
– О, прошу тебя, моя любовь! Откройся, – попросил Фредегунда.
Я повиновалась, плут разомкнул прелестные губы, обхватил ими жесткие волосы, украшающие мое чувствительное место, и, испив бальзама кипрейской богини, сказал:
– Вот так бы я щипал траву на волшебной поляне мадмуазель де Саранж, если бы оставались у меня силы поднять свое повергнутое тело...
Аврелия очнулась от сладкого забытья, уставилась на меня ласковым взором; потом поставила левую ногу на пол у алебастровой колонны, поднялась, от чего занавес небесного театра сразу же упал, и стремительно приблизилась ко мне:
– Comment, Drelesse![127] – начала она сердито и подняла меня. – Qui veut-on dire avec cette masquerade?..[128] В мужском платье – под моей кроватью?.. – И не говоря больше ни слова, даже не дав мне опомниться, она схватила колокольчик и принялась звонить.
Клементина, ее камеристка, которую я знал, появилась в дверях.
– Смотри-ка! Клемане! – воскликнула Аврелия. – Фредегунда сошла с ума.
С этими словами она взяла стул и велела Клементине меня на него уложить.
Клементина молча повиновалась. Ведьма схватила меня, словно охапку белья, и, прежде чем я успел сообразить, что произошло, я уже лежал с задранной рубашкой, как и был должен; Клементина держала меня крепко, будто я был петух, в последний раз прохрипевший «Gare a vous!»[129], а Аврелия так крепко прикладывала свою нежную руку к южным и северным полушариям моей сельской плоти, что я громко орал...
Во время этой экзекуции я дергался так резко, что мой пояс развязался, и красивые монеты рассыпались по ковру и скользкому полу.
– Что это, Фредегунда? – воскликнула Аврелия, увидев деньги. – Предательница! Ты сбежать хотела... видишь, Клементина, это испытание моей доброты!.. Бесстыдница! Убежать она хотела... предать меня! Ах! ты заслужила порки! – И тут же был повторен акт наказания, да такой жестокий, что мои бедные ягодицы разгорелись, будто ковкое железо в кузнице Вулкана[130]. – Клементина, продолжала Аврелия, – золотые забери себе, а эту плутовку отведи в зеленую комнату и лупи ее розгами, пока она не сознается, что задумала...
Клементина подняла меня и потащила за собой.
– Где Евгения? – (это была племянница Аврелии), спросила та вслед.
– Она должна быть в ванной, – отвечала Клементина.
Аврелия приказала Клементине надеть на меня белое неглиже Евгении, но прежде бросить в ванну[11]11
Доказательством величайшей чистоты женщины перед мужчиной, говорит Агриппа из Неттесгейма, является то обстоятельство, что после невинной женщины вода в ванной никогда не будет грязной, мужчина же оставляет после себя в воде лишь нечистоты.
[Закрыть], как только Евгения ее покинет; а с покаянием можно и подождать.
Клементина приказала мне следовать за ней; я шел, придерживая руками спадавшие штаны – вот было зрелище!
Мы прошли длинный ряд комнат и остановились перед закрытой приемной.
Клементина постучала.
– Вы готовы, мадмуазель? – прокричала она, и звонкий голос ответил: «Сейчас иду»; тотчас же двери открылись, и нам навстречу выпорхнуло прелестное создание. Клементина засмеялась, подмигнула и сказала, что я беглянка Фредегунда, которую она должна проводить в ванную, только что покинутую Евгенией. Евгения улыбнулась, раскрыла шаль, взглянула на свою белоснежную девственную грудь, будто желала заглянуть себе в сердце, и прошептала: «С дорогой тетей случаются чудесные озарения... она, нужно признать, единственная в своем роде». С этими словами она нас покинула, а я через две минуты лежал в чем мать родила в ванне, в той самой воде, что несколько мгновений назад обнимала нежное тело прекрасной Евгении.