412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнесто Сабато » Туннель » Текст книги (страница 7)
Туннель
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:36

Текст книги "Туннель"


Автор книги: Эрнесто Сабато



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

XXXI

Прождав час, я решил уйти. И впрямь, что я выиграл бы, оскорбив эту дуру? Кроме того, за час я перебрал много аргументов, которые в конце концов успокоили меня: письмо прекрасно написано, и хорошо, что оно попадет к Марии. (Со мной часто бывало такое: сначала я, как дурак, сражался с каким-нибудь препятствием, которое, казалось, стояло на пути к намеченной цели, потом в бешенстве признавал свое поражение и в конце концов мирился с происшедшим, решив, что все получилось правильно.) На самом деле я писал письмо достаточно бездумно, более того, я не был уверен, что многие оскорбления так уж необходимы. Но теперь, возвращаясь мыслями к событиям, предшествующим письму, я вдруг вспомнил сон, который приснился мне в одну из ночей моего забытья: я следил за кем-то из укрытия и видел себя самого, сидящего на стуле посреди полутемной комнаты, где не было совершенно ничего, даже мебели, а за моей спиной стояли двое и переглядывались с дьявольской иронией – одним был Хантер, другой – Мария.

Меня охватила безутешная тоска. Я отошел от двери почтамта и тяжело зашагал по улице.

Вскоре ноги привели меня на кладбище Реколета, к скамейке, что стоит под огромным деревом. Эти места, тропинки и деревья – свидетели наших лучших с Марией минут – постепенно меняли направление моих мыслей. Что, в конце концов, я конкретно имел против Марии? Воспоминания о светлых моментах нашей любви, о лице Марии, ее взгляде, прикосновении рук к моим волосам медленно заполняли душу; эти воспоминания хранились с той же бережностью и осторожностью, с какой берут на руки любимое существо, попавшее в аварию и не выносящее сколько-нибудь резких движений. Мало-помалу тоска сменилась беспокойством, ненависть к Марии – ненавистью к самому себе, а мое оцепенение – потребностью немедленно бежать домой. По дороге в мастерскую я понял, что нужно делать: звонить в имение, говорить с Марией, не теряя ни минуты. Как это раньше не пришло мне в голову?

Когда нас соединили, у меня почти не было сил разговаривать. Подошел слуга. Я попросил срочно позвать сеньору Марию. Через минуту тот же голос сказал, что сеньора позвонит приблизительно через час.

Ожидание было невыносимым.

Не помню, о чем точно мы говорили тогда, но вместо того, чтобы просить у нее прощения за письмо (а это и было целью моего звонка), я стал оскорблять ее еще более жестоко. Конечно, не без причины: в начале разговора я был полон смирения и нежности, но безжизненный голос Марии и то, что она опять не ответила ни на один мой конкретный вопрос, разозлило меня. Этот диалог – точнее, мой монолог – становился все яростнее, и чем больше я злился, тем более измученной казалась она, отчего я приходил в совершенное отчаяние, ведь я не сомневался в своей правоте и необоснованности ее страданий. Я закончил разговор криком, что убью себя, что она – комедиантка и что мне необходимо поскорее встретиться с ней в Буэнос-Айресе.

Мария не ответила ни на один конкретный вопрос, но в конце концов, уступив моей настойчивости и угрозам покончить с собой, пообещала завтра же приехать в Буэнос-Айрес, «хотя неизвестно зачем».

– Единственное, чего мы добьемся, – добавила она очень тихо, – это еще раз сделаем друг другу больно.

– Если ты не приедешь, я убью себя, – повторил я. – Подумай хорошенько, прежде чем принять какое-либо решение.

Я повесил трубку, ничего больше не сказав: в тот момент я действительно верил, что убью себя, если она не приедет и не поможет разобраться в недоразумении. Как ни странно, я был удовлетворен. «Посмотрим», – думал я, будто речь шла о мести.

XXXII

Это был отвратительный день.

Я в ярости вышел из мастерской. Мысли о нашей завтрашней встрече не спасали от глухой, необъяснимой ненависти. Сейчас мне кажется, что эта ненависть была направлена против меня самого, ведь в глубине души я сознавал: жестокие оскорбления были беспочвенны. Но я бесился оттого, что Мария не защищалась, а ее страдальческий и кроткий голос еще больше раздражал меня.

Я презирал себя. В тот вечер я много выпил и под конец стал ввязываться в драки и цепляться к девкам в одном из баров на улице Леандро Алема. Я выбрал женщину, которая показалась мне самой порочной, и затеял спор с матросом, непристойно над ней подшутившим. Не помню, что произошло потом, кажется, к удовольствию посетителей, мы подрались, и нас растащили. Затем мы с этой женщиной оказались на улице. Свежий воздух пошел мне на пользу. Под утро я повел ее в мастерскую. Как только мы вошли, она стала смеяться над картиной, стоявшей на мольберте. (Сказал ли я, что после «Материнства» моя живопись понемногу менялась, будто герои и предметы прежних работ пережили вселенскую катастрофу? Я вернусь к этому позднее, но сейчас мне хочется продолжить рассказ о том, что случилось в те роковые дни.) Женщина смеясь стала разглядывать картину, а потом посмотрела на меня, как бы требуя объяснений. Вы догадываетесь, что мне было наплевать на мнение, которое эта несчастная могла составить о моем искусстве. Я сказал, что не стоит тратить времени на ерунду.

Мы были уже в постели, как вдруг меня поразило страшное сходство: выражение лица этой румынки напоминало то, какое я однажды подметил у Марии.

– Шлюха! – закричал я исступленно, с отвращением отодвигаясь. – Конечно, она шлюха!

Румынка изогнулась, как змея, и до крови укусила меня в руку. Она решила, что я говорю о ней. Я пинками выставил девку из мастерской, крича, что убью ее как собаку, если она сейчас же не уберется прочь. Меня тошнило от презрения и ненависти ко всему человечеству. Она ушла, осыпая меня бранью, хотя я бросил ей вслед очень много денег.

Я долго стоял ошеломленный, не в силах разобраться в своих чувствах. Наконец я принял решение: пошел в ванную комнату, наполнил ванну холодной водой, разделся и залез в нее. Мне хотелось прояснить некоторые вещи, и я оставался там, пока не пришел в себя. Постепенно ко мне вернулась обычная четкость суждений. Я старался размышлять как можно более трезво, чувствуя, что нащупал точку опоры. От чего я повел отсчет? В ответ на ум пришло сразу несколько слов. Ими были: румынка, Мария, проститутка, наслаждение, симуляция. Из этих слов должно было сложиться нечто существенное, в них таилась истина, от которой необходимо было оттолкнуться. Я сделал несколько усилий, чтобы расставить слова в нужном порядке, наконец мне удалось сформулировать ужасный, но неизбежный вывод: выражение лица проститутки и Марии было одинаково; проститутка симулировала наслаждение, значит, и Мария симулировала наслаждение; Мария – проститутка.

– Шлюха, шлюха, шлюха! – закричал я, выскакивая из ванной.

Голова работала с безжалостной ясностью, как в лучшие времена. Я прекрасно понимал, что надо покончить со всем этим, что измученный голос Марии и ее ломание больше не обманут меня. Теперь нужно подчиняться только логике и без страха раз и навсегда объяснить себе все подозрительные высказывания, все взгляды, все загадочные молчания Марии.

Будто видения из кошмарного сна проходили передо мной в диком шествии, выхваченные полосой зловещего света. Пока я поспешно одевался, меня обволакивали подозрительные воспоминания: наш первый телефонный разговор и ее удивительная способность к притворству; различные оттенки голоса, выработанные долгой тренировкой; незримые тени вокруг Марии, мелькавшие в некоторых ее загадочных высказываниях; ее боязнь «причинить мне горе», а это могло значить одно: «Я причиню тебе горе ложью, непоследовательностью, тайнами, неискренними чувствами и ощущениями», ведь она не могла сделать мне больно настоящей любовью; мучительная сцена со спичками и то, как Мария вначале избегала даже моих поцелуев и согласилась на близость, лишь когда я заявил, что, наверное, я отвратителен ей или ее чувства ко мне – в лучшем случае материнские, что, конечно, мешало мне верить неожиданному безумному наслаждению и возбужденным глазам; ее несомненный сексуальный опыт, вряд ли приобретенный с философом-стоиком Альенде; ее разговоры о любви к мужу, еще раз подтверждавшие, что она способна притворяться; ее семья, состоящая из лицемеров и лгунов; беззастенчивость, с которой она успешно дурачила своих родственников, выдумав несуществующие наброски; сцена за ужином, там, в имении, и спор в гостиной, и ревность Хантера; эта фраза, которая сорвалась с ее уст, когда мы сидели на склоне: «Как я ошиблась когда-то» – с кем? когда? как? – и «мучительные и жестокие события» с тем, другим кузеном; слова, которые Мария произнесла бессознательно, ведь, когда я попросил объяснить их, она не расслышала меня, просто не расслышала, погрузившись в воспоминания детства, будучи, возможно, единственный раз искренней со мною; и, наконец, отвратительный случай с румынкой или русской, черт ее знает! У этой грязной свиньи, смеявшейся над моими картинами, и у хрупкого создания, вдохновившего меня написать их, в сходные моменты было одинаковое выражение лица! Боже мой, как же не презирать человеческую природу, видя, что мелодию Брамса и клоаку соединяют потайные сумрачные подземные ходы!

XXXIII

Многие выводы, сделанные мною в процессе этого блестящего, фантасмагоричного изыскания, были весьма предположительными, я не мог их доказать, хотя и был уверен, что не ошибся. Я неожиданно подумал: до сих пор я пренебрегал важнейшей частью изысканий – мнением других людей. С жестоким удовлетворением и невиданной ясностью я впервые задумался об этой стороне дела и нашел нужного мне человека – Лартиге. Он был другом Хантера, причем близким другом. Этот другой заслуживал не меньшего презрения, чем сам Хантер; Лартиге написал книжку стихов о суетности человеческой жизни, но сетовал, что не получил за нее национальной премии. Я не собирался церемониться с ним. Решительно, хоть и не без отвращения, я позвонил, сказал, что срочно должен с ним увидеться, и приехал. Похвалив книжку, я, к великому его разочарованию (Лартиге предпочел бы продолжить разговор о книге), выпалил приготовленный заранее вопрос:

– Как давно Мария Ирибарне живет с Хантером? Моя мать никогда не спрашивала нас, съели ли мы яблоко без спроса, догадываясь, что мы не сознаемся; она спрашивала, сколько яблок мы съели, хитро давая понять, что ей и так уже известно то, что она хочет выяснить, а мы, пойманные на эту приманку, отвечали, что съели всего по одному яблоку.

Лартиге при всем своем тщеславии отнюдь не был глуп: он уловил в моем вопросе подвох и предпочел обойти его.

– Я об этом ничего не знаю.

И снова принялся рассуждать о книге и премии. Я закричал, не сдержав отвращения:

– Как несправедливо поступили с твоей книгой! И выбежал на улицу. Лартиге не дурак, но он не догадался, что его слов мне было достаточно.

Время приближалось к трем. Мария уже должна была вернуться в Буэнос-Айрес. Я позвонил ей из кафе – у меня не было терпения добраться до дому. Когда она взяла трубку, я сказал:

– Мне необходимо срочно тебя увидеть.

Я постарался скрыть свое волнение, боясь, что Мария что-то заподозрит и не придет. Мы условились встретиться в пять на кладбище, на нашем обычном месте.

– Хотя я не думаю, что мы от этого что-то выиграем, – грустно добавила она.

– Многое, – ответил я. – Многое.

– Ты уверен? – печально спросила Мария.

– Конечно.

– А мне кажется, что мы еще раз порядком помучаем друг друга, еще больше разрушим то, что нас пока связывает, снова нанесем друг другу жестокие раны… Я приехала только потому, что ты об этом очень просил, но мне следовало бы остаться в имении: Хантер заболел.

«Еще одна ложь», – подумал я.

– Спасибо, – ответил я сухо. – Итак, мы встречаемся ровно в пять.

Мария только вздохнула.

XXXIV

Около пяти я уже был на кладбище, на скамейке, где мы всегда встречались. Эти деревья, дорожки и скамейки – свидетели нашей любви – вконец расстроили мое и без того болезненное воображение. Я с тоской вспоминал мгновения, проведенные здесь и на площади Франсиа, которые теперь казались мне невероятно далекими. Все было так чудесно и ослепительно, а сейчас стало мрачным и застывшим в равнодушном мире, потерявшем смысл. На какой-то миг боязнь уничтожить то немногое, что еще оставалось от нашей любви, заставила меня призадуматься. Нельзя ли отбросить все подозрения, мучившие меня? Что мне до того, какой была Мария за пределами наших отношений? Увидев знакомые деревья и скамейки, я понял, что никогда не решусь утратить ее поддержку, хотя бы только в те редкие минуты единения, которыми одаривала нас наша таинственная любовь. Обдумывая все это, я окончательно склонялся к тому, что надо принимать любовь такой, какая она есть, без всяких условий, и мысль о том, что я останусь один, совершенно один, все больше и больше пугала меня. Этот страх породил и укрепил покорность, присущую только существам, у которых нет выбора. В конце концов, когда мне показалось, будто ничто еще не потеряно и с этого момента просветления может начаться иная жизнь, безудержная радость охватила меня.

Увы, Мария опять не сдержала обещания. В половине шестого, встревоженный, взбешенный, я позвонил ей. Мне сказали, что она неожиданно вернулась в имение. Не соображая, что делаю, я закричал горничной:

– Но мы же договорились встретиться в пять часов!

– Я ничего не знаю, сеньор, – ответила она, немного оторопев. – Сеньора недавно уехала на машине, предупредив, что пробудет в имении самое меньшее неделю.

Самое меньшее неделю! Все кончено, все пусто и нелепо. Я вышел из кафе точно во сне. То, что я видел вокруг, казалось бессмысленно: фонари, люди, снующие туда-сюда, как будто от этого была какая-то польза. Она уехала, несмотря на мои мольбы, именно сегодня, когда я так нуждался в ней! А ведь сейчас мне было как никогда трудно просить ее о чем-нибудь! Но, обиженно подумал я, вместо того чтобы успокоить меня там, на дорожках Реколеты, она выбрала постель Хантера, в чем не было никакого сомнения. Когда я понял это, то догадался еще об одном обстоятельстве. Точнее, почувствовал, что это должно было произойти. Пробежав несколько кварталов, отделявших меня от мастерской, я вновь позвонил в дом Альенде. Я поинтересовался, не разговаривала ли сеньора перед отъездом с кем-нибудь из имения.

– Да, – ответила горничная, слегка замявшись.

– С сеньором Хантером, не так ли? Горничная вновь помедлила. Я отметил обе паузы.

– Да, – ответила она наконец.

Горечь обиды наполнила меня дьявольским торжеством. Все, как я и думал! К чувству страшного одиночества примешивалось удовлетворение: я был горд тем, что не ошибся.

Я вспомнил о Мапелли.

Уже в дверях я решил сделать последнее дело. Побежал на кухню, схватил большой нож и вернулся в мастерскую. Как мало оставалось от прежней живописи Хуана Пабло Кастеля! Теперь идиоты, сравнивавшие меня с архитектором, смогут получить полное удовольствие! Будто человек в силах измениться до такой степени! Кто из этих кретинов подозревал, что под стройными конструкциями и чем-то «глубоко интеллектуальным» таится вулкан, готовый вот-вот извергнуться? Никто. Теперь им хватит времени, чтобы насладиться колоннами, развалившимися на куски, искалеченными статуями, дымящимися руинами, адскими лестницами. Все они были здесь, в пантеоне окаменевших Кошмаров, в музее Отчаяния и Стыда. Но одно мне хотелось уничтожить бесследно. Я в последний раз взглянул на картину, судорога сдавила мне горло, но я не колебался. Я видел сквозь слезы, как разлетался на кусочки берег и с ним – далекая тоскующая женщина, ее ожидание. Я топтал ногами остатки полотна до тех пор, покуда они не превратились в грязные тряпки. Это наивное ожидание так и останется без ответа. Теперь яснее, чем когда-либо, я понимал, что оно было бессмысленным!

Я побежал к Мапелли, но не застал его дома: мне объяснили, что он, наверно, в книжной лавке Виау. Я помчался туда, разыскал его, оттащил в сторону и сказал: мне нужна его машина. Он удивился и спросил, что случилось. Я ничего не придумал заранее, но догадался соврать: отец очень болен, а поезда не будет до самого утра. Мапелли предложил отвезти меня, однако я отказался, объяснив, что хотел бы поехать один. Он вновь недоуменно посмотрел на меня и все-таки дал ключи.

XXXV

Было шесть часов вечера. По моим расчетам четырех часов езды на машине Мапелли вполне хватало, чтобы к десяти добраться до имения. «Хорошее время», – подумал я.

Как только я выехал на шоссе, ведущее к Мар-дель-Плата, то увеличил скорость до ста тридцати километров и почувствовал необычный подъем, который сейчас объясняю уверенностью: наконец-то я смогу сделать с Марией что-то определенное. С той, что обитала будто за непроницаемой стеклянной стеною, – ее можно было видеть, но нельзя ни слышать, ни прикоснуться, – и так, разделенные этой стеклянной стеной, мы и прожили свою томительную и печальную жизнь.

В моем сладострастном умопомрачении противоположные чувства сменяли друг друга: вина, ненависть, любовь… Мария придумала болезнь, и это меня огорчало, она знала, что я еще раз позвоню к Альенде, и это меня бесило. Она могла легкомысленно смеяться, могла отдаться этому наглецу, бабнику, лживому и самодовольному треплу! Как я презирал ее тогда! Я испытывал болезненное удовлетворение, цинично фантазируя, как она принимает свое последнее решение. С одной стороны был я, наше свидание, о котором мы условились. Зачем? Чтобы говорить о мучительных и непонятных вещах, еще раз очутиться по разные стороны стены, обменяться отчаянными, безнадежными взглядами, стараясь уловить таинственные знаки, тщетно пытаясь протянуть руку и приласкать друг друга, чтобы еще раз пережить немыслимый сон. С другой стороны был Хантер, которому стоило набрать ее номер, чтобы она примчалась и легла с ним в постель. Как нелепо, как безнадежно все это!

Я приехал в имение в четверть одиннадцатого. Не желая привлекать внимание шумом мотора, я поставил машину на главном шоссе и зашагал к дому. Стояла невыносимая жара, затишье было изнуряющим, и только шепот моря нарушал тишину. Временами лунный свет проникал сквозь тяжелые тучи, и я без труда прошел по центральной аллее, обсаженной эвкалиптами. Показался дом: окна первого этажа были освещены, – значит, Мария и Хантер еще ужинали.

Жара была тяжелой и зловещей, как всегда перед летней бурей. Очевидно, после ужина они пойдут в парк. Я спрятался в укромном уголке, чтобы наблюдать за парадной лестницей, и приготовился ждать.

XXXVI

Ожидание было нескончаемым. Не знаю, сколько прошло этого отвлеченного, неизвестного времени, равнодушного к нашим чувствам и судьбам, к зарождению любви или ее краху, к приближению смерти. Но для меня оно было чудовищно долгим, заполненным событиями и воспоминаниями; оно было то темной и бурной рекой, то вечным морем, до странности спокойным и гладким, в котором Мария и я, неподвижно стоя друг против друга, созерцали себя; потом море вновь становилось рекой и увлекало нас, как в детском сне, и я видел Марию, бешено скакавшую на лошади, – волосы развеваются по ветру, глаза горят, а я, в родной южной деревушке, больной, заточенный в своей комнате, смотрю через оконное стекло на снег такими же горящими глазами. И казалось, будто мы оба прожили жизнь в параллельных коридорах или туннелях, не подозревая, что идем совсем рядом, – две близкие души, для которых время течет одинаково, – чтобы встретиться в конце коридора, перед написанной мною картиной: она была ключом, предназначенным лишь для одной Марии, как тайное предостережение, что я уже здесь, что коридоры наконец пересеклись и настал час нашей встречи.

Настал час нашей встречи! Но пересеклись ли коридоры и соединились ли наши души? Какое глупое заблуждение! Нет, коридоры продолжали идти параллельно, как и раньше, хотя стена, которая разделяла нас теперь, стала стеклянной, и я мог видеть Марию, молчаливую и недоступную… Хотя и эта стена не всегда бывала прозрачной, временами она вновь превращалась в черный камень, и тогда я не знал, что творится по ту сторону, что делает Мария, когда она скрыта от меня, какие странные события приключаются с нею. Мне даже чудилось, будто и лицо ее менялось, искажалось ироничной гримасой, и, возможно, она смеялась с другим, а история с коридорами была моей детской выдумкой, нелепым заблуждением; так или иначе, существовал только один туннель, темный и одинокий, – мой туннель, по которому я прошел детство, молодость, жизнь. И когда в одном из прозрачных просветов стеклянной стены появилась эта девушка, я наивно решил, что она пришла из другого туннеля, соседнего с моим, хотя на самом деле она принадлежала огромному миру, миру без границ, недоступному жителям туннелей; возможно, она приблизилась к странному окошку из любопытства, стала свидетельницей моего неизлечимого одиночества, или ее заинтриговал немой язык – ключ к моему полотну. И пока я брел по коридору, она снаружи жила обычной жизнью, той суетливой жизнью, которой живут все люди снаружи, странной, абсурдной жизнью с ее танцами и праздниками, радостью и беспечностью. Лишь изредка, когда я проходил мимо окон, я видел, что она молча, тоскливо ждет меня (почему меня и почему молча, тоскливо?); но бывало, она не появлялась вовремя или вообще забывала о погребенном заживо существе, и я, прижавшись лицом к стеклянной стене, видел, как она беззаботно танцует или смеется вдалеке, или, что еще хуже, совсем не видел ее и воображал, будто она сейчас в самых недоступных, неожиданных местах. И тогда я чувствовал, что одиночество, на которое я осужден, куда страшнее, чем казалось вначале.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю