Текст книги "Детство и общество"
Автор книги: Эрик Эриксон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Нашим вторым важным источником данных стал небольшой семинар, участвовать в котором нас – меня и Микила – пригласили педагоги и социальные работники (белые и индейцы). Цель семинара – обсуждение различных мнений, отстаиваемых учителями Службы образования индейцев. Здесь с самого начала необходимо было отдавать себе отчет в том, что та информация о детстве, которая в невротических конфликтах подвергается подавлению и искажению, в диспуте представителей двух рас лежит в основе почти непроницаемой обоюдной обороны. Каждая группа, независимо от природы, по-видимому, требует от своих детей жертв, которые они впоследствии способны вынести только при твердом убеждении или решительной отговорке, что опирались на неоспоримые абсолюты поведения; усомниться в одном из этих имплицитных абсолютов – значит подвергнуть опасности все. Поэтому и случается так, что мирные соседи, защищая какие-то мелкие вопросы воспитания ребенка, встают на дыбы, подобно разъяренным медведям, встающим на задние лапы, когда медвежатам грозит смертельная опасность.
Внешне выносимые на наш семинар жалобы звучали здраво и профессионально. Самой характерной была жалоба на манкирование школой: испытывая сомнения, индейские дети просто убегали домой. Вторым по значению недугом, представленным в жалобах учителей, было воровство или, во всяком случае, грубое игнорирование прав собственности (как мы их понимаем). За воровством следовала апатия, включавшая весь спектр проявлений: от отсутствия честолюбия и интереса до своего рода вежливого пассивного сопротивления в ответ на вопрос, просьбу или требование. Наконец, отмечалась излишняя сексуальная активность, причем этим термином обозначалось множество неприличных ситуаций, варьирующих от ночных прогулок после танцев до простого собирания кучей тоскующих по дому девочек в интернатских койках.
Меньше всего жаловались на дерзость, и все же чувствовалось, что само отсутствие открытого сопротивления пугало учителей, как если бы это было секретным оружием индейцев. Через всю дискуссию красной нитью проходила озадачивающая жалоба, будто независимо от того, что делаешь с этими детьми, они не дерзят. Индейские дети, мол, уклончивы и ко всему относятся стоически. В общении с ними часто кажется, будто они понимают, что от них хотят, пока вдруг не выясняется, что они все сделали иначе. «Их невозможно понять», – говорили учителя.
Глубокая и часто неосознанная ярость, которую это обстоятельство постепенно вызвало даже у самых благонамеренных и дисциплинированных педагогов, фактически прорывалась только в «личных» мнениях учителей, добавляемых к их официальной позиции. Гнев одного потертого жизнью, пожилого педагога вызвало спокойное упоминание со стороны нескольких учителей индейского происхождения о любви индейцев к детям. Он резко возразил, будто индейцы не знают, что значит любить ребенка. Вступив в спор, он обосновал свое мнение, ссылаясь на голый факт: родители-индейцы, не видевшие своих детей аж три года, приехав наконец навестить их, не плакали и даже не целовались с ними при встрече. Этот опытный педагог не мог согласиться с предположением, подтвержденным, кстати, не менее опытными наблюдателями, что подобная сдержанность с ранних пор направляла встречу между индейцами-родственниками, особенно в присутствии чужих людей. Для него такие книжные знания опровергались двумя десятилетиями личных – вызывающих возмущение – наблюдений. Он настаивал, что родители-индейцы меньше сочувствуют своим детям, чем животные – своим детенышам.
При условии, что именно культурная дезинтеграция и невозможность экономически или духовно заботиться о детях, могут приносить с собой безразличие в личных отношениях, было, конечно, ужасно столкнуться с таким радикальным заблуждением, которое никак нельзя считать пережитком менее понимающего периода. Полковник Уилер, знавший сиу как завоеватель, а не как педагог, утверждал, что «едва ли на земле существует такой народ, который бы любил свои семьи больше американских индейцев». Кто же прав? Сделался ли побеждающий полководец излишне сентиментальным или усталый учитель стал слишком циничным?
Самые серьезные мнения высказывались добровольно лишь частным образом. «На самом деле, труднее всего справиться с энурезом», – сказал учитель (наполовину индеец), а затем добавил, – «но мы, индейцы, не могли обсуждать энурез в группе, включающей женщин». Он считал, что отсутствие надлежащего приучения к туалету служило причиной большинства трудностей в воспитании индейцев. Белый служащий по собственной инициативе указал на другую проблему, в его глазах «действительно самую скверную». Ссылаясь на конфиденциальные высказывания специалистов-медиков из Службы образования индейцев, он заявил: «Родители-индейцы не только позволяют своим детям мастурбировать – они их этому учат». По его мнению, именно в этом сокрыт корень всех зол; однако он не хотел обсуждать проблему детского онанизма в присутствии индейцев. По тем фактам, которые удалось установить, и энурез, и мастурбация встречались в индейских школах не чаще, чем в любых других школах-интернатах или приютах. Фактически, мастурбация оказалась только предположением, ибо никто из упоминавших о ней не видел ничего, кроме того, что маленькие дети трогали себя за половые органы. В таком случае интересно отметить, что «подлинное», самое возмущенное и скрытое (неофициальное) недовольство касалось областей раннего обусловливания, которое вызвало внимание психоаналитиков в Западной культуре (и которое обсуждалось в разделе о прегенитальности).
Оказалось, активно участвующие в воспитании белые считают каждое такое упущение в воспитании ребенка, как то: полное отсутствие внимания родителей-индейцев к анальным, уретральным и генитальным проблемам у маленьких детей, явно злонамеренным и преступным деянием. Индейцы, с другой стороны, будучи снисходительными к младшим детям и только на словах суровыми к старшим, считали активный подход белого человека к вопросам ухода за ребенком явно деструктивной и преднамеренной попыткой обескуражить малыша. Белые, по их мнению, хотят отдалить своих детей от этого мира с тем, чтобы заставить их перейти на следующую ступень жизни с предельной быстротой. «Они учат своих детей плакать!» – с негодованием заметила одна индейская женщина, столкнувшись с практикой разлучения (из гигиенических соображений) матери и ребенка в государственной больнице; особенно возмутил ее эдикт больничных сестер и докторов, будто младенцам полезно кричать, пока не побагровеют от напряжения. Пожилые индейские женщины обычно смиренно ждали появления на свет внука, подобно иудеям перед священной стеной, оплакивающим уничтожение своего народа. Но даже образованные индейцы не могли подавить ощущения, что весь этот дорогостоящий уход, предоставляемый их детям, есть не что иное, как дьявольская система национальной кастрации. Сверх того, среди индейцев было распространено странное предположение, будто белые испытывали необходимость в том, чтобы уничтожать своих детей. Со времени самых ранних контактов между двумя этими расами индейцы считали наиболее отвратительной чертой белых добиваться согласия детей шлепками или битьем. Индейцы обычно лишь пугают ребенка, говоря, что может прилететь сова (или прийти «белый человек») и забрать его. Какие конфликты они тем самым вызывали и увековечивали в душах своих детей, индейцы, конечно, знать не могли.
В таком случае, неофициальные жалобы предполагают (в согласии с нашими самыми передовыми теоретическими допущениями), что даже казалось бы произвольные моменты воспитания ребенка выполняют определенную функцию, хотя в тайных жалобах это прозрение используется большей частью как средство выражения и распространения взаимных предубеждений и как прикрытие для индивидуальных мотиваций и бессознательных интенций. Здесь поистине нетронутое поле деятельности для «групповой терапии» того сорта, которая нацелена не на улучшение психиатрического статуса отдельного участника сеансов, а на улучшение культурных связей у собранных вместе лиц.
Из вопросов, играющих важную роль в культурных предрассудках, я кратко проиллюстрирую три: отношение к собственности, чистоплотность и дееспособность.
Однажды школьный учитель принес с собой список своих учеников. В нем не было ничего примечательного, за исключением, пожалуй, поэтичности детских имен (эквиваленты: «Звезда-которая-появляется-на-небе», «Утренняя Охота», «Боящаяся лошадей»). Все дети отличались благонравным поведением, уступая белому учителю в том, что имело отношение к учению, и следуя индейской семье в том, что было связано с домом. «У них две правды», – пояснил учитель, выражаясь более вежливо по сравнению с некоторыми его коллегами, убежденными, что индейцы «рождаются лгунами». В целом, его удовлетворяли успехи учеников. Единственную проблему, которую он хотел обсудить, преподнес один мальчуган, живший относительно изолированно среди других детей, как если бы оказался почему-то отверженным.
Мы исследовали положение семьи мальчика среди индейцев и белых. И те, и другие характеризовали его отца тремя роковыми словами: «У него есть деньги». [По-английски «Не has money». – Прим. пер.] Регулярные посещения банка в ближайшем городке, по-видимому, придали ему тот «чужой запах», который приобретает муравей, пересекая территорию другого «племени», и за который его убивают по возвращению в свой муравейник. Здесь же, вероятно, изменник становится социально мертвым после того, как он сам и его семья раз и навсегда обрели порочную идентичность «того-кто-бережет-свои-деньги-для-себя». Она оскорбляет один из старейших принципов экономики сиу – щедрость.
«Идея длительного накапливания средств чужда индейцам дакота. Если мужчина имеет достаточно средств, чтобы не умереть от голода, по крайней мере, в ближайшем будущем, и к тому же располагает резервом времени для медитации и еще чем-то, что можно дарить другим по случаю, он относительно доволен… Когда еды мало или вовсе нет, он может запрячь лошадей и отправиться со своей семьей в гости. Еда делится поровну, пока ее совсем не остается. Самый презираемый человек – тот, кто богат, но не делится своим богатством с окружающими его людьми. Вот он и есть действительно «бедный».» [Н. S. Mekeel, The Economy of a Modern Teton-Dakota Community, Yale Publications in Anthropology, №№.1–7, Yale University Press, New Haven, 1936.]
Венцом принципа уравнивания богатства в экономической системе сиу было «раздаривание», т. е. предложение всей собственности хозяина гостям на празднике в честь друга или родственника. Чтобы полнее почувствовать эту идеальную антитезу мерзкому образу скряги, нужно понаблюдать за тем, как даже сегодня индейский ребенок на каком-нибудь обрядовом празднике раздаривает свои скудные сокровища (монетки или вещи), которые его родители скопили именно для такого случая. Он буквально излучает нечто такое, что позднее мы сформулируем как чувство идеальной идентичности: «Я действительно такой, каким вы меня видите сейчас, и такими же всегда были мои предки».
Экономический принцип раздачи (дарения) и высокий престиж щедрости были, конечно, в давние времена тесно связаны с необходимостью. Кочевники нуждаются в неприкосновенном минимуме домашнего имущества, который они способны переносить с собой, и не более того. Племена, живущие охотой, зависят от щедрости наиболее удачливых и умелых охотников. Однако насущные потребности изменяются гораздо быстрее истинных добродетелей, и одна из самых парадоксальных проблем человеческой эволюции заключается именно в том, что добродетели, первоначально предназначавшиеся для обеспечения самосохранения индивидуума или группы, затвердевают под давлением анахронического страха вымирания и, поэтому, могут сделать людей неспособными адаптироваться к изменившимся нуждам. Фактически, такие окаменелости былых добродетелей становятся неподатливыми и, в то же время, трудноуловимыми препятствиями к перевоспитанию. Ибо, однажды лишенные универсального экономического значения и всеобщего почтения, они распадаются. При этом они сочетаются с прочными чертами характера, которыми одни люди наделены в большей степени, другие – в меньшей, и сливаются с особенностями окружающей группы, такими, например, как расточительность и беззаботность белой бедноты. В конце концов, администратор и учитель могут и не отличить, когда они имеют дело со старой добродетелью, а когда – с новым пороком. Взять хотя бы денежные пособия или продуктовую и техническую помощь, причитающуюся отдельным семьям на основе прошлых договоров и официально распределяемую в соответствии с нуждой и заслугами. Так вот, всегда можно узнать, когда кто-то получил такие «дары», ибо по всей прерии в маленьких фургонах к нему съезжались бы его менее удачливые (в данный момент!) родственники для законного участия в празднике первобытного коммунизма. Значит, несмотря на продолжавшиеся несколько десятилетий попытки посредством образования добиться включения индейцев в нашу монетарную цивилизацию, их древние аттитюды сохраняют господство.
Первый инсайт, который возник при обсуждении этих вопросов в нашем семинаре, состоял в следующем: нет ничего более бесплодного во взаимоотношениях отдельных лиц или групп, чем подвергать сомнению идеалы противной стороны, демонстрируя, что, согласно логике сомневающегося, представитель противной стороны непоследователен в своей проповеди. Ибо всякая совесть, индивидуальная или групповая, обладает не только специфическим содержимым, но и своей специфической логикой, которая охраняет ее согласованность.
«Они безынициативны», – говорили обычно раздраженные белые учителя по поводу индейских детей. И действительно, желание индейского мальчика выделяться и состязаться, вполне выраженное при одних обстоятельствах, может полностью исчезать при других. Члены легкоатлетической команды, например, могут колебаться на старте забега. «Почему мы должны бежать? – говорят они. – «Ведь уже известно, кто собирается победить». Возможно, у них существует подсознательная мысль, что того, кто выигрывает, ждет не слишком хорошее будущее. Ибо история Мальчика-Чей-Отец-Имел-Деньги имеет свои параллели в судьбе всех тех индейских мальчиков и девочек, которые показывают, что всерьез принимают требования своих педагогов и находят удовольствие и получают удовлетворение, выделяясь среди других в школьных занятиях. Их оттягивают назад, к среднему уровню, неуловимые насмешки остальных детей.
Микил проиллюстрировал особые проблемы индейской девочки, обратив внимание участников на одну поистине трагическую подробность. Первое впечатление, неизбежно получаемое маленькой индейской девочкой от поступления в белую школу, состоит в том, что она (девочка) – «грязная». Некоторые учителя признаются, что они вряд ли способны скрыть свое отвращение к домашнему запаху индейского ребенка. Разборные типи североамериканских индейцев, конечно, легче освобождались от накопленного запаха, чем их сегодняшние каркасные дома. В школьные годы ребенка приучают к опрятности, личной гигиене и пользованию стандартным набором косметики. Отнюдь не усвоив полностью других аспектов свободы действий и амбиций белых женщин, преподносимых ей с исторически гибельной внезапностью, девочка-подросток возвращается домой привлекательно одетой и чистой. Но скоро приходит тот день, когда родная мать и бабушки назовут ее «грязной девушкой». Ибо чистая, в индейском смысле, девушка – это такая девушка, которая научилась избегать определенных вещей в период менструации; например, предполагается, что она не будет брать руками определенную пишу, поскольку та, мол, портится от ее прикосновения. Большинство девушек неспособны снова принять статус прокаженных на время менструального периода. И все-таки они еще не достаточно эмансипированны. Им почти никогда не дают возможности, да и сами они, фактически, не готовы и не хотят жить жизнью американской женщины; но и снова быть счастливыми в условиях замкнутого пространства, негигиеничной интимности и бедности окружения они способны лишь в редких случаях.
Прочно укоренившиеся образы мира не поддаются ни ослаблению посредством фактологии, ни согласованию путем идеологической аргументации. Несмотря на идеологические расхождения, продемонстрированные в этих примерах, многие родители-индейцы, по сообщениям учителей, предпринимают искренние и удачные попытки склонить своих детей к послушанию белому учителю. Однако дети, казалось, соглашаются с таким давлением, просто делая уступку, не подкрепленную чувством более глубокого долга. Они часто реагировали на него с невероятным стоицизмом. И это был, на наш взгляд, самый удивительный факт, заслуживающий отдельного исследования. То есть индейские дети могли без открытого бунта или без каких-либо признаков внутреннего конфликта годами жить между двумя системами норм, которые отстояли друг от друга несравнимо дальше, чем нормы любых двух поколений или двух классов в нашем обществе. Нам не удалось найти у маленьких сиу признаков индивидуальных конфликтов, внутреннего напряжения или неврозов, то есть всего того, что позволило бы применить наши знания психической гигиены, какими мы располагали, к решению индейской проблемы. То, что мы обнаружили, относилось к культурной патологии, иногда в форме алкогольной делинквентности или мелкого воровства, но, большей частью, в форме общей апатии и неуловимого пассивного сопротивления всякому дальнейшему и более решительному воздействию норм белого человека на совесть индейца. Лишь у нескольких «индейцев белого человека», обычно успешно работающих в органах федерального управления, обнаружили мы невротическое напряжение, выражавшееся в компульсиях, гиперответственности и общей ригидности. Однако среднему индейскому ребенку, по-видимому, было не знакомо то, что мы называем «нечистой совестью», когда в пассивном сопротивлении белому учителю он уходил в себя. Не терзался он и отсутствием сочувствия со стороны родственников, когда решал стать прогульщиком. Следовательно, в целом, никакой истинно внутренний конфликт не отражал конфликта двух миров, в каждом из которых индейский ребенок существовал.
Казалось, жизнь такого ребенка вновь обретает свой былой тонус и темп только в те редкие, но яркие моменты, когда старшие члены семьи превозносили прошлую жизнь; когда расширенная семья или остатки старого отряда укладывали свои повозки и съезжались вместе где-то в прерии на церемонию или празднество, чтобы обмениваться подарками и воспоминаниями, новостями и сплетнями, шутить и, теперь уже реже, танцевать старинные танцы. Именно тогда его родители и, особенно, бабушки и дедушки ближе всего подходили к чувству идентичности, которое снова связывало их с беспредельным прошлым, где не было ничего, кроме индейца, игры и врага. Пространство, в котором индеец мог чувствовать себя свободно, по-прежнему было без границ и давало возможность для произвольных скоплений и, в то же время, для внезапного распространения и рассеивания. Индеец охотно принял центробежные моменты белой культуры, такие как лошадь и ружье, а позднее легковой автомобиль и мечту о трейлерах. В остальном же могло существовать лишь пассивное сопротивление бессмысленному настоящему с мечтами о реставрации, когда будущее вело бы обратно в прошлое, время вновь стало бы аисторическим, пространство – безграничным, а запасы бизонов – неистощимыми. Племя сиу, как целое, все еще ждет, что Верховный Суд США возвратит им Черные горы и вернет на прежнее место пропавших бизонов.
С другой стороны, федеральные педагоги продолжали проповедовать систему жизни с центростремительными и локализованными целями: участок, очаг, счет в банке, – каждая из которых приобретает смысл в таком пространстве-времени, где прошлое преодолевается и где полная мера осуществления в настоящем приносится в жертву все более высокому уровню жизни во все более отдаленном будущем. Путь к этому будущему – не внешняя реставрация, а внутренняя реформа и экономическая «модернизация».
Таким образом, мы узнали, что историко-географические перспективы и экономические цели и средства содержат в себе все то, что группа усвоила из своей истории, и поэтому характеризуют концепции действительности. Способы воспитания сохраняются, по возможности, в своем первоначальном виде, а при необходимости, – даже в искаженных копиях, упорно указывая на то, что новому образу жизни, навязанному завоевателями, еще не удалось пробудить образы новой культурной идентичности.