Текст книги "Детство и общество"
Автор книги: Эрик Эриксон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Здесь важно добавить, что наш пациент оказался втянутым в этот конфликт родителей с их предками и соседями в худший из возможных для него периодов времени, ибо проходил в своем развитии стадию, характеризуемую возрастной интолерантностью к ограничениям. Я говорю о том быстром приросте локомоторной энергии, пытливости ума и детской жестокости садистического свойства, который обычно наблюдается в возрасте 3–4 лет, проявляясь сообразно различиям в обычаях и темпераментах. Без сомнения, наш пациент был не по годам развит как в этих, так и в других отношениях. На данной же стадии развития любой ребенок склонен демонстрировать возросшую нетерпимость к попыткам ограничить свободу его передвижения и возможность постоянно задавать вопросы. Резкий рост инициативы в поступках и фантазиях делает проходящего эту стадию ребенка особенно уязвимым в отношении принципа талиона, – и вот он уже неутешительно близок к расплате по правилу «око за око, зуб за зуб». В таком возрасте маленькому мальчику нравится притворяться великаном, ибо он боится великанов, поскольку отлично знает, что его ноги слишком малы для башмаков, которые он носит в своих фантазиях. Кроме этого, раннее развитие всегда предполагает относительную изоляцию и беспокойную неуравновешенность. Значит, толерантность Сэма к тревогам и заботам родителей была особенно низкой в то время, когда приезд бабушки добавил латентные родовые конфликты к социальным и экономическим проблемам дня.
В таком случае, это – наш первый «экземпляр» человеческого кризиса. Но прежде чем продолжить его анализ, позвольте сказать несколько слов о терапевтической процедуре. Была предпринята попытка согласовать во времени педиатрическую и психоаналитическую работу. Дозы успокоительного постепенно снижались по мере того, как психоаналитическое наблюдение стало различать, а инсайт – укреплять слабые места в эмоциональном пороге ребенка. Специфические для этих слабых зон стимулы обсуждались не только с ребенком, но и с родителями, чтобы они тоже могли критически оценить (каждый в отдельности) свою роль в заболевании сына и достичь определенного проникновения в существо проблемы еще до того, как не по годам развитый сын мог бы догнать родителей в понимании им себя и их самих.
Как-то днем, вскоре после того случая, когда я заработал удар в лицо, наш маленький пациент натолкнулся на мать, которая отдыхала, лежа на кушетке. Он положил ей руку на грудную клетку и сказал: «Только очень плохому мальчику хотелось бы вспрыгнуть на маму и встать на нее ногами. Ведь только очень плохому мальчику захотелось бы это сделать, да мама?» Мать рассмеялась и ответила: «Спорю, что тебе хотелось бы этого сейчас. Я думаю, и хорошему мальчику могло бы прийти в голову, что ему хочется сделать такое, но он бы знал, что на самом деле не хочет этого делать». Неизвестно, произнесла ли она именно эту фразу или нечто похожее; подобный разговор трудно воспроизвести точно и формулировки здесь не столь уж важны. Принимается в расчет их дух и определенный подтекст, а именно: есть два различных способа чего-то хотеть, которые можно разделить посредством самонаблюдения и сообщить другим. «Да, – согласился Сэм, – но я этого не сделаю». И добавил: «Мистер Э. всегда спрашивает меня, почему я бросаюсь вещами. Он все отбирает». Мгновение спустя: «Мама, сегодня вечером не будет никакой сцены».
Таким образом, мальчик научился делиться результатами самонаблюдения с матерью – тем самым человеком, против которого, вероятно, были направлены его приступы сильного гнева – и, следовательно, превращать ее в союзника своего инсайта. Было крайне важно положить этому начало, ибо такой опыт давал мальчику возможность предупреждать мать и предостерегаться самому всякий раз, когда он чувствовал приближение особой, ни на что не похожей космической ярости, или ощущал (часто очень слабые) соматические симптомы приближающегося припадка. Мать немедленно связывалась с лечащим ребенка врачом, располагавшим полной информацией и тесно сотрудничавшим с семьей. А он, в свою очередь, прописывал определенные профилактические меры. Таким способом малые припадки удалось свести к редким и скоротечным случаям, с которыми мальчик постепенно научился обращаться при минимуме смятения. Больше припадки не повторялись.
Здесь читатель может справедливо возразить, что подобные припадки у маленького ребенка могли прекратиться сами собой, во всяком случае без таких сложных процедур. Вполне возможно. Впрочем, речь и не идет о притязании вылечивать эпилепсию психоанализом. Мы претендуем на меньшее, хотя стремимся, в определенном смысле, к большему.
Мы исследовали «психический стимул», который в особый период жизненного цикла родителей помог выявить скрытую потенциальность эпилептических припадков. Наша форма исследования увеличивает знание, так как служит источником инсайта у пациента; а инсайт исправляет последнего, поскольку становится частью его жизни. Независимо от возраста пациента мы обращаемся к его способности исследовать себя, понимать и планировать. Поступая так, мы, возможно, совершаем исцеление или ускоряем спонтанное выздоровление; величина вклада не имеет значения, когда принимаешь во внимание ущерб, наносимый сильными неврологическими грозами, периодически повторяющимися и ставшими уже привычными. Но не претендуя на вылечивание эпилепсии, нам хотелось бы в принципе думать, что терапевтическими разысканиями в отрезке истории одного ребенка мы помогаем всей семье признать кризис в ее среде кризисом в истории данной семьи. Ибо психосоматический кризис – это эмоциональный кризис в той степени, в какой больной человек особым образом реагирует на скрытый кризис у значимых лиц в его окружении.
Конечно, это не имеет ничего общего с возложением или принятием виныза нарушение здоровья. В действительности, наоборот, самообвинения матери в том, что она могла повредить мозг ребенка тем самым сильным ударом, составляли значительную часть «психического стимула», поиском которого мы занимались. Поскольку эти самообвинения увеличивали и подкрепляли общую боязнь насилия, служившую отличительным признаком истории данной семьи. В особенности страх матери, что, возможно, именно она причинила вред сыну, был зеркальной копией и поэтому эмоциональным подкреплением действительно господствующего патогенного «психического стимула», найти который от нас требовали врачи Сэма и который мы наконец-то установили. Им оказался страх мальчика, что и мать тоже могла умереть из-за того, что он повредил ей зуб, и из-за его более общих садистических действий и желаний.
Нет, обвинение не помогает. Как только появляется чувство вины, так сразу возникают безрассудные попытки возместить нанесенный ущерб; а такое виноватое возмещение часто заканчивается еще большим ущербом. Большее смирение перед управляющими нами процессами и способность выносить их с большей непритязательностью и честностью – вот что пациент и его семья могли бы, как мы надеемся, извлечь из нашего изучения их истории. Каковы же эти процессы?
Существо интересующего нас заболевания предполагает, чтобы мы начали с процессов, свойственных организму. Здесь пойдет речь об организме как процессе, а не вещи, ибо мы имеем дело с особенностями гомеостаза живого организма, а не с патологическим материалом, который можно было бы продемонстрировать, сделав вскрытие или приготовив срез для анализа. Наш пациент страдал соматическим нарушением, вид и сила которого предполагают возможность патологического раздражения (анатомического, токсического или иного происхождения) головного мозга. Такое повреждение мозга не было локализовано, однако мы должны спросить себя, каким бременем его наличие легло бы на жизнь этого ребенка? Даже если бы удалось доказать существование подобного повреждения, оно составляло бы лишь потенциальное, хотя и необходимое условие судорожного припадка. Вряд ли его можно считать причиной конвульсий, ибо, мы должны признать, многие живут с подобной церебральной патологией без всяких припадков. Тогда повреждение мозга, вероятно, просто способствует разрядке напряжения (независимо от его источника) в мощных судорожных припадках. В то же время мозговая травма служит непрерывно существующим напоминанием о пункте внутренней угрозы – низкой толерантности к напряжению. Такая внутренняя угроза, можно сказать, снижает порог ребенка относительно внешних воздействий, особенно тех, что кроются в раздражительности и тревогах родителей, защита которых так нужна ему именно вследствие внутренней угрозы. Тогда послужило ли поражение мозга причиной изменения темперамента мальчика в сторону большей нетерпимости и раздражительности, или его раздражительность (разделяемая с другими родственниками по принципу маятника) сделала повреждение мозга более значимым, чем оно могло быть у мальчика иного типа, жившего среди других людей, – это лишь один из многих полезных вопросов, ответа на который нет.
Все, что мы можем сказать, сводится поэтому к следующему. В период кризиса «конституция» Сэма, так же как его темперамент и возрастная стадия развития обладали общностью своих специфических тенденций – все они конвергировали в направлении интолерантности к ограничениям локомоторной свободы и агрессивной экспрессии.
Но в таком случае потребности Сэма в мышечной и психической активности не носили исключительно физиологического характера. Они составляли важную часть развития его личности и поэтому относились к его защитному снаряжению. В опасных ситуациях Сэм прибегал к тому, что мы называем механизмом «контрфобической» защиты: когда он пугался, то нападал, а когда сталкивался с известием, от которого другие предпочли бы уклониться (чтобы лишний раз не расстраиваться), то с тревожной настойчивостью задавал вопросы. Эти способы защиты, в свою очередь, основательно подкреплялись санкциями его раннего социального окружения, где он вызывал наибольшее восхищение, когда бывал предельно груб и ловок.
Тогда при некотором смещении фокуса оказывается, что многое из первоначально занесенного в перечень составных частей его физиологического и психического склада относится ко вторичному процессу организации, который мы назовем организацией жизненного опыта в эго индивидуума. Как будет видно из дальнейшего подробного обсуждения, этот центральный процесс охраняет когерентность и индивидуальность опыта тем, что: а) подготавливает индивидуума к ударам, грозящим ему от разрывов непрерывности как в организме, так и в среде; б) дает возможность предвидеть как внутренние, так и внешние опасности, и в) интегрирует его дарования и социальные возможности.
Таким образом, этот процесс обеспечивает конкретному человеку чувство когерентной индивидуации и идентичности, а именно, ощущение, что он является собой, что у него все хорошо и он на пути к тому, чтобы стать таким, каким другие люди, при всей их доброте, требуют от него быть. Наш маленький мальчик явно старался стать смышленым задирой и приставалой, то есть принять роль, которая прежде имела успех перед лицом опасности (в чем он убедился сам), а теперь (как он опять-таки сам обнаружил) провоцировала угрозу. Мы уже показали, как события в окрУге и дома временно обесценили эту роль (хорошо готовившую его к взрослой роли еврейского интеллектуала). Такое обесценивание приводит к нарушениям контрфобической защитной системы: в тех случаях, когда «контрофобик» не может нападать, он чувствует себя открытым для нападения и ожидает, или даже провоцирует его. В случае Сэма «атака» велась из соматического источника.
«Роли», однако, вырастают из третьего принципа организации – социального. Человек всю жизнь, от первого толчка in utero до последнего вздоха, формируется в обладающих географической и исторической когерентностью группировках: семье, классе, общине, нации. Будучи всегда организмом, эго и членом общества, он постоянно включен во все три процесса организации. Его тело подвержено действию боли и напряжения, эго – действию тревоги, а как член общества, он чувствителен к страху, исходящему от группы.
Тут мы подходим к нашим первым клиническим постулатам. То, что не существует тревоги без соматического напряжения, кажется очевидным сразу; но мы также должны усвоить, что не существует индивидуальной тревоги, которая не отражала бы скрытого беспокойства, общего для непосредственного и расширенного окружения. Индивидуум чувствует себя изолированным и отлученным от источника коллективной силы, когда он, даже в тайне от других, принимает роль, считаемую особенно порочной (будь это роль пьяницы, убийцы, маменькиного сынка, простофили или любая другая роль, какими бы нелитературными словами, используемыми в его окружении для обозначения неполноценности, она не называлась). В случае Сэма смерть бабушки лишь подтвердила то, на что указывали нееврейские дети (или, скорее, их родители), а именно, что он был очень плохим мальчиком. Конечно, за всем этим стояло одно обстоятельство: Сэм был другим, был евреем – проблема, к которой его внимание привлекли не только и даже не столько соседи, сколько родители. Именно родители настойчиво давали ему понять, что маленький еврей должен быть особенно хорошим, чтобы не оказаться особенно плохим. И здесь наше расследование, пожелай мы отдать должное релевантным фактам, пришлось бы повести в направлении, обратном ходу общей истории – просто-напросто проследить судьбу этой семьи от Главной улицы до гетто в глухой российской провинции и всех зверств в истории диаспоры.
Мы ведем речь о трех процессах: соматическом, эго-процессе и социальном. В истории науки эти три процесса были связаны с тремя научными дисциплинами: биологией, психологией и социальными науками. Каждая из них изучала то, что могла изолировать, сосчитать и расчленить: одиночные организмы, отдельные души (minds) и социальные агрегаты. Получаемое таким путем знание – это знание фактов и цифр, местоположения и причин. Оно привело к обоснованию привязки изучаемого объекта к тому или другому процессу. Эта трихотомия господствует в нашем мышлении, ибо только благодаря изобретательным методологиям данных дисциплин мы вообще что-то знаем. Однако, к сожалению, подобное знание ограничено условиями его получения: организм подвергается вивисекции или вскрытию, душа – эксперименту или допросу, а социальные агрегаты раскладываются по статистическим таблицам. Во всех этих случаях научная дисциплина наносит ущерб предмету наблюдения, активно расчленяя его целостное состояние жизни для того, чтобы сделать изолированную часть податливой к применению некоторого набора инструментов или понятий.
Наша клиническая проблема и наше пристрастие – иного порядка. Мы изучаем индивидуальные человеческие кризисы, вовлекаясь в них как терапевты. При этом мы обнаруживаем, что упомянутые выше три процесса представляют собой три стороны человеческой жизни. Тогда соматическое напряжение, тревога индивидуума и паническое настроение группы – это три разных образа, в которых человеческая тревога являет себя различным методам исследования. Клиническая подготовка должна включать в себя все три метода – идеал, к которому ощупью приходят исследования в этой книге. Когда мы критически рассматриваем каждый релевантный пункт в определенной истории болезни, то не в силах отделаться от убеждения, что значение пункта, который можно «локализовать» в одном из трех процессов, соопределяется его значением в двух оставшихся. Пункт в одном процессе приобретает релевантность посредством придания значимости пунктам в других процессах и, в свою очередь, через получение значимости от них. Постепенно, я надеюсь, мы сможем найти более подходящие слова для описания такой релятивности в человеческом существовании.
«Причину» катастрофы, описанной в нашем первом примере кризиса, нам не дано узнать. Вместо нее мы обнаруживаем конвергенцию у всех трех процессов специфической интолерантности, что делает эту катастрофу ретроспективно понятной и вероятной. Ее правдоподобие, установленное таким образом, не позволяет вернуться назад и устранить причины; оно лишь дает нам возможность предполагать некий континуум, на котором эта катастрофа отметила событие, отбрасывающее сейчас свою тень назад, на те самые пункты – факторы, которые, по-видимому, и вызвали его. Катастрофа произошла, и мы должны теперь ввести себя в качестве исцеляющего фактора в посткатастрофическую ситуацию. Мы никогда не узнаем, какой была эта жизнь до ее нарушения и какой – после нее, но до нашего вмешательства. Таковы условия, в которых нам приходится проводить терапевтическое исследование.
Для сравнения и подтверждения наших выводов рассмотрим другой кризис, на этот раз у взрослого. И опять налицо соматический симптом: сильные хронические головные боли, обязанные своим появлением одной из крайностей взрослой социальной жизни – военному сражению.
2. Боевой кризис у морского пехотинцаМолодой человек тридцати с небольшим лет (по гражданской профессии учитель) был уволен в отставку из вооруженных сил как получивший «психоневротическую травму». Симптомы, прежде всего лишающая трудоспособности головная боль, преследовали его и в первой мирной работе. В клинике для ветеранов войны ему предложили рассказать, как это началось. Вот что он сообщил.
Группа морских пехотинцев только что высадилась на берег у самой воды, в зоне досягаемости огня передовых отрядов противника, ничего не различая в ночной тьме тихоокеанского берегового плацдарма. Еще до службы в армии эти ребята входили в компанию крутых и буйных парней, уверенных в том, что способны «справиться со всем», такими они оставались и сейчас. Они всегда думали, что могли рассчитывать на «начальство»: дескать, их сменят после первой атаки, а уж там пусть простая пехота закрепляется и удерживает захваченные позиции. Находиться в положении «принимающего что-то покорно» было глубоко противно духу морской пехоты. И все же такое случалось в этой войне. А когда случалось, то морские пехотинцы оказывались незащищенными не только от ужасных, летящих ниоткуда пуль снайперов, но и от непривычной смеси отвращения, гнева и страха где-то внизу живота.
Вот и опять им представился такой случай. «Поддержка» морской артиллерии не очень-то поддерживала. Что если и правда «начальство» решило списать их в расход?
Среди этих солдат находился и наш пациент. Возможно, тогда он меньше всего думал о том, что сам когда-нибудь мог стать пациентом. Дело в том, что он был рядовым медицинской службы. Безоружный, согласно конвенции, санитар, видимо, не чувствовал медленно поднимающейся волны ярости и паники среди солдат, как если бы она просто не могла докатиться до него. Почему-то он ощущал себя на своем месте в роли санитара. Досада солдат лишь вызвала у него мысль, что они походили на детей. Ему всегда нравилось работать с детьми и считалось, что он особенно хорош в работе с трудными подростками. Сам-то он не был таким. Фактически, с самого начала войны он потому и выбрал медицинскую службу, что не мог заставить себя носить оружие. И не испытывал никакой ненависти к кому-либо. (По тому, как он теперь говорил о своих благородных мотивах, стало ясно, что этот человек, вероятно, слишком добродетелен, чтобы годиться для военной службы, во всяком случае, в морской пехоте; ибо, как выяснилось, он никогда не пил, не курил и даже не сквернословил!) Сейчас было хорошо видно, что он мог бы справиться и с большим, чем то их отчаянное положение на берегу, мог бы помочь этим ребятам выпутаться из него и оказать помощь, когда их агрессивная миссия закончилась бы. В армии он сблизился со своим непосредственным командиром, похожим на него человеком, к которому питал уважение и даже восхищался им.
Наш санитар никогда не помнил всего, что происходило в течение остатка той ночи. Сохранились лишь отрывочные воспоминания, скорее призрачные, чем реальные. Он утверждает, что медикам приказали разгружать боеприпасы вместо того, чтобы разворачивать полевой госпиталь; что командир медиков почему-то страшно разозлился и грубо ругался; что кто-то сунул ему (санитару) в руки автомат. Больше он ничего не помнит.
Утром наш пациент (ибо теперь он был пациентом) обнаружил, что находится в наспех развернутом, наконец, госпитале. Неожиданно у него развилась тяжелая лихорадка, и весь день он провел в полусне от действия успокоительного. С наступлением сумерек противник атаковал их с воздуха. Все здоровые солдаты искали укрытие или помогали больным и раненым укрываться от налета. Он был лежачим больным: не мог передвигаться самостоятельно и, что еще хуже, не мог помогать другим. Здесь он в первый раз испытал страх, какой многим храбрым мужчинам доводилось испытывать в тот миг, когда они приходили в сознание лежа на спине, не в силах сделать ни малейшего движения.
На следующий день его эвакуировали. В тылу, не под огнем, он чувствовал себя спокойнее, или думал так, пока не стали разносить завтрак. Металлический звук столовой посуды прошил ему голову подобно автоматной очереди. Казалось, совершенно невозможно защититься от этих звуков, которые были настолько непереносимы, что он укрывался с головой одеялом всякий раз, пока другие ели.
С тех пор свирепая головная боль сделала его жизнь несчастной. Когда боль временно уходила, он нервничал, со страхом ожидая вероятных металлических звуков, и приходил в ярость, когда они раздавались. Лихорадка (или то, что ее вызывало) прошла, но головные боли и нервозность вынудили его вернуться в Америку и уволиться в отставку из корпуса морской пехоты.
Здесь мы должны спросить о чем-то на первый взгляд весьма далеком от головной боли, а именно: почему этот человек был таким добропорядочным? Ибо даже теперь, фактически осажденный раздражающими послевоенными обстоятельствами, он, казалось, не способен выразить в словах и излить свое раздражение. К тому же он считал, что именно оскорбительный гнев его командира той ночью, разрушив иллюзии, разбудил в нем тревогу. Почему наш пациент был так добропорядочен и так потрясен проявлением гнева?
Я попросил его постараться преодолеть отвращение к гневу и перечислить то, что раздражало его, пусть даже немного, в течение всего времени, предшествовавшего нашей беседе. Он назвал: звуки звонких поцелуев; высокие голоса, такие как у детей в школе; визг покрышек; воспоминание о стрелковой ячейке, полной муравьев и ящериц; плохую еду на флоте США; последнюю бомбу, которая разорвалась довольно близко; недоверчивых, подозрительных людей; ворующих людей; самодовольных людей, «независимо от национальности, цвета кожи и вероисповедания»; воспоминание о матери. Ассоциации пациента привели от металлических звуков и других военных (в узком смысле слова) воспоминаний к воровству, недоверию и к… матери.
Как выяснилось, он не видел мать с четырнадцати лет. Тогда их семья находилась на грани экономического и морального падения. Он порвал с семьей внезапно, когда мать, в припадке пьяного гнева, навела на него револьвер. Вырвав револьвер, он сломал его и выбросил в окно. А затем ушел из дома навсегда. Добился тайной помощи по-отечески относившегося к нему человека, в действительности, своего патрона. В обмен на покровительство и руководство дал обещание не пить, не ругаться, не позволять себе сексуальной распущенности и… никогда не прикасаться к оружию. Стал хорошим студентом, затем – хорошим учителем и притом исключительно спокойным человеком, по крайней мере внешне. Так было до той ночи на тихоокеанском береговом плацдарме, когда среди нарастающей ярости и паники солдат командир, бывший для нашего санитара отеческой фигурой, разразился грубой бранью, и когда вслед за этим кто-то сунул нашему будущему пациенту в руки автомат.
Существовало множество такого рода военных неврозов. Их жертвы находились в постоянном состоянии потенциальной паники. Они чувствовали себя атакованными, либо ожидающими атаки со стороны внезапных или громких звуков, а также симптомов, вспыхивавших в их телах (сильных сердцебиений, волн лихорадки, головной боли). Однако столь же беззащитными оказывались они и перед лицом собственных эмоций; по-детски искренний гнев и безосновательная тревога провоцировались всем, что было слишком неожиданным или слишком сильным: восприятием и чувством, мыслью и воспоминанием. Значит, у этих людей поражена система скрининга, то есть способность не обращать внимание на множество стимулов, которые мы воспринимаем в каждый определенный момент, но умеем не замечать ради того, на чем сосредоточены. Что еще хуже, эти мужчины не могли глубоко заснуть и видеть здоровые сны. Долгими ночами они застревали между Сциллой раздражающих звуков и Харибдой тревожных сновидений, которые тут же выводили их из наступавшего в конце концов состояния глубокого сна. В дневное время они обнаруживали, что не могут вспомнить некоторых вещей; могли заблудиться в своем районе или заметить вдруг, что в разговоре с другими невольно исказили факты. Иначе говоря, не могли полагаться на те типичные процессы функционирования эго, посредством которых организуются пространство и время и проверяется истинность.
Что же случилось с ними? Были ли это симптомы физически ослабленной, соматически поврежденной нервной системы? В некоторых случаях такое состояние, бесспорно, начиналось с подобных повреждений или, по крайней мере, с кратковременной травматизации. Чаще, однако, чтобы вызвать действительный кризис и придать ему устойчивость, требовалось сочетание нескольких факторов. Только что изложенная история морского пехотинца содержит в себе все эти факторы, а именно: падение боевого духа отряда пехотинцев и постепенное нарастание паники вследствие сомнений в командовании; полная скованность огнем невидимого противника, которому они не могли ответить; стимул «сдаться» больничной койке и, наконец, спешная эвакуация и продолжительный конфликт двух внутренних голосов, один из которых твердил: «Не будь простофилей, дай им доставить тебя домой», тогда как другой возражал: «Не подводи ребят. Раз они могут справиться с этим, то и ты можешь».
Что меня больше всего поражало, так это утрата такими больными чувства идентичности. Они знали, кто они, т. е. обладали личной идентичностью. Но дело обстояло так, как если бы, субъективно, жизнь каждого из них больше не была (и никогда не стала бы снова) связной. У них имело место серьезное нарушение того, что я начал тогда называть идентичностью эго. Здесь достаточно будет сказать, что чувство идентичности обеспечивает способность ощущать себя обладающим непрерывностью и тождественностью, и поступать соответственно. Во многих случаях в истории нервного расстройства в решающий момент происходила безобидная на вид вещь, такая как появление автомата в нежелающих этого руках нашего санитара. В данном случае автомат оказался символом зла, угрожавшего принципам, с помощью которых данный конкретный человек пытался охранять личную целостность (personal integrity) и социальное положение в своей мирной жизни. Кроме того, тревога часто вспыхивала от внезапной мысли, что сейчас следовало бы быть дома, покрасить крышу или оплатить тот счет, встретиться с этим боссом или позвонить той девушке; и от приводящего в отчаяние чувства, что всего этого, чему следовало бы быть, уже никогда не будет. А это, по-видимому, в свою очередь существенно переплетается с одной стороной американской жизни, которая будет полностью рассмотрена позднее. Имеется в виду, что многие наши молодые мужчины сохраняют жизненные планы и собственную идентичность опытным путем, следуя принципу, подсказанному ранним периодом американской истории. Согласно этому принципу, мужчина должен иметь, сохранять и защищать свободу следующего шага, право сделать выбор и воспользоваться случаем. Разумеется, американцы тоже остепеняются, и каждый занимает свою социальную «нишу» в полном смысле слова.
Но и такая оседлость по убеждению предполагает уверенность в том, что люди могли бы переместиться, если бы захотели, в географическом, социальном или в обоих измерениях сразу. Имеет значение именно свобода выбора и убежденность, что никто не властен тебя ограничивать или помыкать тобой. Поэтому контрастирующие символы – владения, положения, одинаковости и выбора, изменения, вызова – становятся для всех важными. В зависимости от непосредственной обстановки эти символы могут обернуться благом или злом. Для нашего морского пехотинца оружие сделалось символом падения его семьи и представляло все те скверные, совершаемые в гневе поступки, которых он решил себе не позволять. Таким образом, снова три одновременных процесса, вместо того чтобы поддерживать друг друга, по-видимому, взаимоусугубили присущие им опасности.
(1) Группа.Эти солдаты как группа с определенной идентичностью в вооруженных силах США испытывали необходимость успешно овладеть положением. Вместо этого недоверие командованию вызвало панический ропот. Наш санитар сопротивлялся панике, на которую вряд ли мог не обратить внимания, благодаря защитной позиции столь часто занимаемой им в жизни – позиции спокойного и терпимого руководителя детей.
(2) Организмнашего пациента боролся за сохранение гомеостаза под воздействием подпороговой паники и проявлений острой инфекции, но был внезапно выведен из строя сильной лихорадкой. Вопреки этому морской пехотинец держался из последних сил благодаря «убеждению», что мог «справиться со всем».
(3) Эго пациента.Под тяжким бременем групповой паники и нарастающей лихорадки, которым санитар вначале не собирался уступать, его душевное равновесие было нарушено из-за утраты внешней поддержки внутреннего идеала; те самые командиры, которым он доверял, приказали ему (или он так думал) нарушить символическую клятву, служившую весьма ненадежной основой самоуважения. Несомненно, случившееся открыло шлюзы инфантильным побуждениям, которые он так строго удерживал в состоянии напряженного ожидания. Ибо при всей его стойкости только часть личности этого человека была подлинно зрелой, тогда как другая часть поддерживалась рухнувшими теперь подпорками. В таких условиях он не мог вынести бездеятельности под бомбежкой, и что-то в нем слишком легко уступило предложению эвакуироваться. В этот момент ситуация изменилась, поскольку появились новые осложнения. Будучи эвакуированными солдаты чувствовали себя как бы бессознательно обязанными продолжать страдать, причем телесно, чтобы оправдать собственную эвакуацию, не говоря уже о последующем увольнении в отставку, которую часть из них никогда не могла бы себе простить под предлогом «какого-то там невроза».