355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик-Эмманюэль Шмитт » Когда я был произведением искусства » Текст книги (страница 10)
Когда я был произведением искусства
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:05

Текст книги "Когда я был произведением искусства"


Автор книги: Эрик-Эмманюэль Шмитт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

– Тогда устройте мне очную ставку с моими родителями.

Он посмотрел на меня с любопытством, живые огоньки замелькали в его глазах, судя по которым, он уже прокручивал по-своему эту ситуацию.

– Как же они узнают вас?

– По глазам. А еще по воспоминаниям.

Мэтр Кальвино настоял, что для начала он проведет беседу наедине с моими родителями, а я буду наблюдать за ней, спрятавшись в укромном месте.

– К чему эти хитрости?

– Для того, чтобы вы сдерживали свои чувства.

– Но зачем? Я так счастлив, что вновь их увижу, что наконец сообщу им о своем воскрешении.

– Все это хорошо, мы знаем о вашем настроении. Но можете ли вы предугадать их реакцию?

В одном из служебных помещений музея, предоставленном в наше распоряжение Дюран-Дюраном, установили ширму, за которой я и укрылся. Через щель я хорошо видел все происходящее в кабинете. Мое сердце стучало в груди, разрываясь от нетерпения, я задыхался от волнения. Перед встречей с родителями я накачал себя противовоспалительными и аспирином с тем, чтобы горячка хотя бы на пару часов дала мне передышку.

В кабинет вошли два старика. Мужчина и женщина. У них было лишь отдаленное сходство с моими родителями. Те же прически, только с седыми волосами, более блеклыми, более длинными, абсолютно безжизненными. Те же глаза, но взгляд другой – тусклый, застывший, боязливый и словно утомленный жизнью. Те же фигуры, но какие-то съежившиеся, будто обессилевшие под прессом огромного давившего на них груза. Казалось, что они изнашиваются с каждым сделанным шагом, что каждое движение разрушает их хрупкие тела. Что случилось? Ведь прошло не более полутора лет.

– Благодарю вас за то, что откликнулись на мою просьбу, – начал мэтр Кальвино, указывая на стоявшие перед столом кресла.

– Хочу сразу предупредить вас, что моя супруга с некоторых пор не слышит, – сказал мой отец. – Хотя физически она находится здесь, с нами, ее разум витает очень далеко. Она больше ничего не ощущает, ни о чем не говорит, ничем не интересуется. Однако, если ее забрать от меня, с ней начинается истерика.

– А что говорят врачи?

– Что она слишком много страдала. А теперь решила покончить со страданиями. И отреклась от этого мира.

Действительно, когда я смотрел на свою мать, входившую в комнату, устраивавшуюся в кресле, она казалась мне совершенно нормальной. Но затем у нее внутри словно что-то щелкнуло: вытаращенные, отрешенные, словно у мертвеца, глаза уставились, казалось, в пустоту, разинутый рот не издавал ни звука, а сама она, равнодушная и далекая от нас, казалась просто человеческой оболочкой.

– Уважаемый господин Фирелли, – сказал мэтр Кальвино, – я пригласил вас сюда, поскольку открылись новые факты исчезновения вашего сына, который, возможно, остался в живых.

– Это невозможно. Я видел Тацио, он утонул. Я приезжал, чтобы опознать труп. Бедный Тацио…

Мое имя отозвалось во мне настоящим взрывом. С ним возвращалось ко мне мое детство, мое счастливое детство.

– М-мм… Видите ли, дело это намного сложнее, чем кажется. Вам наверняка будет трудно в это поверить, но вполне возможно, что увиденное вами в морге есть не что иное, как ловко поставленная мистификация.

– Простите, я ничего не понимаю.

– Вас хотели заставить поверить, что Тацио мертв, в то время как он был просто усыплен.

– Усыплен? Но кем? С какой целью?

Мэтр Кальвино ответил не сразу. Внешне он выглядел уверенно, но в уме панически искал способ, чтобы известие о моих метаморфозах не слишком сильно шокировало моего отца.

– Ваш сын хотел исчезнуть. И в какой-то мере ему это удалось. Он исчез, ну, тот сын, которого вы знали. Тот человек умер, в то время как ваш сын остался в живых.

– Я по-прежнему ничего не понимаю.

– Ваш сын, возможно, остался жив, но под другим обличьем.

– Но с какой стати ему так поступать? И почему он нам ничего не сказал?

Мэтр Кальвино вновь не спешил с ответом, он подошел к окну и, открыв его, задумчиво посмотрел на улицу.

Мой отец уставился в пол, покачивая головой.

– Нет, я никак не могу понять.

Мэтр Кальвино вернулся к столу и, слегка откашлявшись, решил зайти с другого бока.

– Как вы думаете, почему ваш сын предпринимал попытки к самоубийству?

– Не знаю. Это был самый веселый и самый живой ребенок, которого я когда-либо видел. Настоящее солнышко, освещавшее наш дом. Потом вдруг, когда подошел подростковый возраст, он замкнулся в себе, как-то погас, смотрел на всех с насупленным видом. Мы пытались поговорить с ним по душам. Но все напрасно. Мы протягивали ему руку, он ее кусал. Ему задавали вопрос, он убегал. Нам тогда казалось, что это последствия переходного возраста… Мы так страдали, глядя на него, он выглядел таким одиноким и несчастным… Однако мы с женой приняли решение подождать, когда он сам с нами заговорит.

– Он был безобразен?

– Тацио? Безобразен? Нет. Конечно же, нет! Он не был похож на своих братьев. Но сказать, что он был некрасивым, нет, ни в коем случае!

– Может, он сам считал себя некрасивым?

– Возможно. Подростки частенько, даже если нет оснований жаловаться на внешность, считают себя некрасивыми.

– Может быть, он страдал оттого, что окружающие обращали на него мало внимания?

– По сравнению с его братьями, да, конечно. Потому мы и были с ним гораздо нежнее, чем с двумя старшими сыновьями. И это происходило совершенно естественно. Энцо и Риенци всегда были настоящими красавцами, но выросли очень сухими и бесчувственными. Никому не пожелал бы таких детей, как они, эгоистичных, неблагодарных, лишенных какой-либо чувствительности. Что касается Тацио, то он был нашей самой большой радостью в жизни.

Взволнованный до крайности, я терзался за своей ширмой, готовый рвануться вперед, чтобы обнять своего отца. Словно угадав мои мысли, мэтр Кальвино подошел к ширме и встал между мною и моим отцом.

– А какие отношения у вас сейчас с вашим сыном Энцо?

– Никаких отношений. Как только к Энцо и Риенци пришла известность, они перестали нас навещать, наверное, мы не вписывались в круг их новых знакомых. Моя супруга, тем не менее, продолжала следить за их жизнью, но даже материнское сердце не могло предчувствовать, что они погрузятся в наркотический дурман и станут зависимыми как от жуликов, так и от страшного белого зелья. Они даже по телефону не хотели разговаривать с матерью, а если встречали ее на приеме в общественном месте, делали вид, что не замечают ее. И потом настал тот день…

Мой отец запнулся. Он бросил взгляд на мою мать, словно спрашивая у нее разрешения продолжить рассказ. Она сидела, уставившись отрешенно в одну точку, ничто не волновало ее.

– В тот день, когда мы узнали, что наш Тацио бросился со скалы в море… мы были опустошены. Вы не можете представить себе, месье, ту боль, которая обращает в небытие двадцать лет забот, тревог и любви… К чему все это было? Зачем нужно так переживать из-за первых криков, первых зубок, первых неуклюжих попыток что-то нарисовать? Зачем учить его держать равновесие на велосипеде? Зачем дрожать, когда он не приходит вовремя из школы? К чему все эти мечты о том, кем он будет, когда вырастет? Ни к чему. Но это еще не все, худшее впереди. Горе несет на себе пятно вины. Что мы такого сделали? Или не сделали? Как выдержать в зеркале отражение родителей, у которых ребенок покончил с собой?

Я изнывал от желания выскочить из своего укрытия, крикнуть отцу, что я хотел покончить с собой, потому что был глупым эгоистичным идиотом, а не из-за того, что они оказались плохими родителями. Мэтр Кальвино, словно прикованный к полу расставленными в стороны ногами, мощный и коренастый, преграждал мне путь.

– Мы были настолько потрясены свалившимся на нас горем, что, когда вслед за близнецами, взявшими на себя организацию похорон, высадился десант из их импресарио, пресс-атташе, рекламного агентства, у нас не хватило духу противиться им. Так и прошли эти несуразные похороны, во время которых фотографию Тацио подменили снимком одного из близняшек и где родилась легенда о сраженном молнией ангеле. Какой маскарад! Моей жене стало настолько стыдно, что она замуровала себя в тишине. Я продолжал общаться с окружающими, но всего лишь притворялся живым. Теперь вы поймете, месье, что, узнай мы о том, что Тацио разыграл нас со своей гибелью, что он остался в живых, не сказав нам ни слова, я предпочел бы ничего об этом не знать. Потеря своего дитяти – трагедия, хуже которой ничего нет на свете, но притвориться мертвым перед теми, кто тебя любит, – это настоящее предательство. Иногда потерю близкого легче перенести, чем чудовищную ложь. Самоубийство – вещь, которую трудно принять, но можно понять, ведь у каждого из нас бывают моменты отчаяния. Но мнимая смерть, надувательство, мысль о том, что мой сын может жить, заставляя меня верить в то, что… Если он мог решиться на такое!., нет, я этого не вынесу. Я не ставил ему в упрек его смерть, никогда, я страдал от этого, но никогда его не упрекал! Но случись так, что он окажется передо мной живым и здоровым, я попрекну его в том, что он жив! Нельзя быть таким жестоким! Это невозможно! Только не Тацио. Но все же я слушаю вас.

В эту минуту я предпочел бы оказаться в гробу, где мне и было уготовлено место. Я с ужасом осознал, до какой степени дошел мой эгоизм, толкнувший меня в прошлом на подобные экстремальные выходки, когда меня нисколько не заботили дорогие мне существа, которые любили меня и которых любил я. Ведь я любил своего отца, любил свою мать, я всегда их любил и продолжаю любить, даже если мои переживания в двадцать лет приглушили другие мои чувства.

Мэтр Кальвино, подойдя к столу, оперся о него, чтобы успокоиться и сосредоточиться перед ответственным моментом.

– Я прекрасно понимаю, уважаемый господин Фирелли, и разделяю вашу точку зрения. Тем не менее я должен представить вам того, кто утверждает, что является вашим сыном.

Я окольным путем вышел из-за ширмы, делая вид, будто вошел через дверь.

Мой отец резко повернулся ко мне.

– Это, наверное, какая-то неуместная шутка? – произнес наконец он после долгого молчания.

Я стоял, уставившись в пол, избегая его взгляда.

– Нет, я не шучу, – отозвался мэтр Кальвино, – Адам утверждает, что его настоящее имя – Тацио Фирелли. Так, Адам?

Я пробормотал что-то бессвязное, стараясь изменить свой голос.

Мой отец подошел ко мне и бросил на меня безжалостный взгляд.

– Почему вы так говорите? Почему утверждаете, что вы – Тацио? А? Зачем вы нас мучаете?

– Ошибочка, ошибочка вышла, – сюсюкал я, размахивая руками, словно душевно больной.

Мэтр Кальвино, смерив меня суровым взглядом, властно произнес:

– Адам расскажет вам о своих детских воспоминаниях.

– Ошибочка, ошибочка вышла, – продолжал бормотать я.

– Вы уверены в этом?

– Ошибочка, ошибочка вышла…

– На самом деле? Окончательная ошибка? Бесповоротная ошибка? Ошибка, которую уже никогда не исправишь?

– Ошибочка, ошибочка вышла, – жалобно твердил я.

– Ну разумеется, он ошибся! – гневно воскликнул мой отец. – Идем, дорогая, мы уходим.

Он помог моей матери подняться. Казалось, она становится нормальной, лишь когда двигается. Покорно, словно маленькая девочка, она взяла супруга за руку и, улыбнувшись ему, встала с кресла. Ее голубые глаза невидящим взором скользнули по нас, и мои родители вышли из комнаты.

Я рухнул в кресло как подкошенный. Рыдания рвали меня на части, и то были не влажные рыдания, которые волнами слез выталкивают скорбь, но безводные жесткие спазмы, разрывающие грудь, которые оставляли после себя сухие воспаленные веки, рыдания, схожие с ударом кинжалом, который наносишь, чтобы покончить с собой.

Я почувствовал на плече руку мэтра Кальвино.

– Я понимаю вас, мальчик мой.

– Я настоящее чудовище. Я не просто физический урод, но и моральный.

– Да, по-видимому, внешний и внутренний мир человека все же зависят друг от друга. И все-таки, несмотря ни на что, вы были правы, что отрицали. Пусть даже это и не поможет нашей судебной тяжбе… Правда, теперь встает вопрос: что же нам делать?

Дикая боль вдруг обожгла меня между ног. Я не смог сдержаться от крика.

– Что случилось, друг мой?

Я беспомощно стоял посреди комнаты, чувствуя, как нечто медленно сползает по ноге. Наконец это нечто упало и покатилось по полу.

– Что это? – в ужасе воскликнул Кальвино.

Я поднял с пола металлический предмет и внимательно рассмотрел его.

– Это я. Ну, скажем так, частица меня.

Адвокат подошел поближе и тоже пристально посмотрел на странный цилиндр, испачканный кровью.

– Откуда это вывалилось?

– Из моего сономегафора.

Перехватив его непонимающий, полный изумления, взгляд, я сорвал с себя одежду и во всей красе предстал перед ним, демонстрируя остатки творчества Зевса.

– Я разлагаюсь, мэтр, я медленно, но верно гнию заживо. Рубцы открываются, протезы отваливаются. У меня постоянно держится температура сорок градусов. Я сгораю. Конец мой близок.

Кальвино широко распахнул окно, чтобы вдохнуть свежего воздуха, затем, придя немного в себя, в ответ произнес:

– Ваш организм просто отторгает ткани, которые вам пересадили. Он отвергает все, что Зевс пытался ввести в вас. Это знак хорошего здоровья. Вы не умрете, вы обязательно выкарабкаетесь.

Мне хотелось верить, что адвокат прав.

– Надеюсь, что я смогу дотерпеть до начала процесса. Инфекция распространяется очень быстро.

– Мы поставим вас на ноги. Вам нужно срочно лечь в больницу.

– Еще одна тюрьма? Нет уж, благодарю. Это лишь затянет процесс, да и Фиона разволнуется. К тому же я вполне допускаю, что Зевс-Питер-Лама воспользуется случаем, чтобы сделать мне роковой укол, который позволит ему навеки вечные запечатать мне рот и превратить в безмозглое чучело.

Я собрал сброшенную одежду и, морщась от боли, натянул ее на себя.

– И потом, сейчас никакой хирург не согласится оперировать меня. Мы должны для этого выиграть процесс.

– Да, это так, – вздохнул Кальвино, понурив голову.

Я тщательно вытер кроваво-гнойные пятна с пола, а обломки сономегафора спрятал в карман.

– Вы ничего не видели. Я абсолютно здоров. Уверен, что дотяну до процесса.

32

День судьбоносного судебного процесса приближался.

Те несколько часов, когда я позировал в выходные дни по договоренности с хранителем музея, с каждым разом давались мне все труднее и труднее. Хитрому Кальвино удавалось передавать мне тальк и тональный крем, благодаря которым я скрывал под слоем грима воспаления и вскрывшиеся раны. Что же касается лихорадочной дрожи, регулярно сотрясавшей мое тело и которой невозможно было управлять, то, к счастью, на нее никто особо не обращал внимания.

Фиона в первые дни навещала меня. Тихо проскользнув в зал, она молча стояла, прислонившись спиной к стене, и издали смотрела на меня, положив руку на свой круглый живот. Она стояла, не двигаясь с места, словно не в силах сделать шаг вперед, преодолеть те несколько метров, что нас разделяли. Для меня эти безмолвные свидания также были невыносимы, это было выше моих сил. Между нами стояла незримая стена, возведенная положением, в которое мы попали: я – неодушевленный предмет, она – живое существо, вокруг нас – вооруженная охрана, перекрывшая все выходы, толпа посетителей, рассеянных или изумленных, сменявшие друг друга гиды, заученно и монотонно объясняющие мое особое место в истории современного искусства, – вся эта обычная музейная суета, которая мешала нам вернуться к той темной ночи, укромной, далекой и запретной, к тем дорогим для нас моментам близости, когда мы исступленно любили друг друга и когда был зачат наш любимый ребенок. Перегородка в тюремной приемной меньше разделила бы нас, чем эти несколько метров паркетной пустыни, разверзшиеся между нами. Но и на этом расстоянии я смог заметить капельки слез на краю ее ресниц. Заметила ли она слезы в моих глазах? После трех посещений, таких же безмолвных, она сама прекратила эту пытку. Тем лучше. Я не сомневался, что, подойди она ко мне поближе, она тут же обнаружила бы, в каком состоянии я находился.

Я так жаждал бороться за свою свободу, что стал очень подозрителен. Мое гнетущее настроение в дополнение к разгоравшимся воспалительным процессам лишь усиливало горячку, которая уже не покидала меня. Отдыхая в своей запертой камере, я настороженно прислушивался к каждому шороху, каждую минуту ожидая вторжения Зевса-Питера-Ламы и доктора Фише. Их образы, как наваждение, преследовали меня. Я был уверен, что как только они узнали о моей возможности говорить, они стали строить планы, которые позволили бы заткнуть мне рот раз и навсегда.

То, чего я так опасался, и случилось. Открыв однажды утром глаза, я увидел перед собой Зевса-Питера-Ламу, который широко улыбался мне, обнажив свои в драгоценной оправе зубы. Крик ужаса сорвался с моих уст.

– Ну же, мой юный друг, и это ваша благодарность, так вы благодарите своего создателя? Тс-с… Тс-с… Я, наверное, обиделся бы, не будь выше всего этого.

Мне стало любопытно, с чего бы этот светский тон. Выглянувший из-за его плеча Дюран-Дюран, хранитель музея, все объяснил.

– Господин Дюран-Дюран, – крикнул я, – я не желаю никаких визитов.

– Я не могу помешать художнику видеть свое творение, будь то в зале музея или реставрационной мастерской. Статья восемнадцатая «Положения о государственных музеях», пункт второй.

Я еще сильнее вжался в подушку. С торжествующим видом Зевс-Питер-Лама облизнул губы и уставился на меня набухшими от крови глазами. Так смотрит волк на ягненка перед тем, как сломать тому шею и сожрать несчастного.

– Благодарю вас, друг мой, вы можете вернуться к своим важным обязанностям, – обронил Зевс-Питер-Лама высокомерным монотонным голосом, который так не вязался с извергающим жестокость взглядом.

– Это невозможно, господин Лама.

– Простите, не понимаю?

– Все та же статья восемнадцатая «Положения о государственных музеях», на сей раз пункт третий: «Художник не может оставаться наедине со своим творением с целью недопущения случаев, когда, в силу угрызений совести или под влиянием творческого порыва, он мог бы повредить, разрушить или видоизменить данное творение».

Дюран-Дюран закончил демонстрацию своей великолепной памяти с довольной улыбкой прилежного ученика, и мне почти захотелось расцеловать его за неукоснительное следование милых его сердцу параграфов.

– Вы, наверное, шутите? – просвистел Зевс-Питер-Лама сквозь зубы.

– Никогда не допускаю шуток с уставом, господин Лама.

Зевс расправил плечи, готовый, казалось, броситься с кулаками на хранителя музея, но, сдержав свой порыв, грациозным движением крутанул стул и уселся напротив меня.

Склонившись надо мной, он прошипел мне на ухо:

– Как случилось, что ты заговорил, змееныш?

– Фише задурил вам мозги, – едва слышно прошептал я, – а сам в мозгах ни черта не разбирается. А вас мне удалось убедить, что он сделал все как надо.

– И что же ты собираешься рассказать на процессе?

– Все, что позволит мне обрести свободу.

– Я очень влиятельная, ты сам знаешь, и уважаемая фигура. И государство тоже влиятельное и уважаемое.

– Я знаю.

– У тебя нет никаких шансов.

– Тогда зачем вам так беспокоиться?

В раздражении он откинулся на спинку стула и некоторое время молча сидел, разглаживая свои усы. Затем, отпустив их, вновь склонился надо мной:

– Живые скульптуры отлично продаются. Все красотки прооперированы. Большинство из них уже пристроено. Те, у кого заживают шрамы после операции, тоже ждут своей очереди.

– И что?

– Я не желаю, чтобы ты внес сумятицу в цветущее предприятие. Клиенты должны быть уверены в товаре, который они приобретают.

– Вы же не сделали им лоботомию, этим красоткам?

– Конечно, сделал. Точнее говоря, один из коллег Фише, только тот проигрывал на скачках.

– Так чего же вы боитесь?

Промолчав, он зажег две сигареты и окутал себя облачком голубого дыма. Вдруг я почувствовал на своей шее его горячее, переполненное злобой дыхание, его влажные губы коснулись мочек моих ушей.

– Ты как-то странно потеешь. Что с тобой? Ты случайно не заболел?

– Я прекрасно себя чувствую. Это просто оттого, что мне неприятно вас видеть.

– Если ты плохо себя чувствуешь, я могу позвать доктора Фише, ты же знаешь?

– К большому сожалению для вас, я чувствую себя в отличной форме.

Я натянул одеяло по самый подбородок, готовый отразить, если ему взбредет в голову, попытки осмотреть меня. К счастью, он вернулся к настоящей цели своего визита.

– Не в твоих интересах болтать обо всем на этом процессе.

– И не в ваших интересах тоже.

В ответ раздался тонкий пресный смешок, в котором, однако, сквозила настороженность.

– Чего же я должен, по-твоему, бояться?

– Ну, например, что я могу рассказать об одном мнимом похищении, которое кое-кто устроил для того, чтобы поднять мою стоимость на рынке произведений искусства.

– Цыц, замолчи!

– Или же о врачебных ошибках доктор Фише, который без надлежащей точности вскрывает черепа своим жертвам.

Он приложил палец к моим губам, умоляя меня замолчать.

– Слушай, давай договоримся? Ты забываешь об этом, а я забываю…

– О чем? – перебил его я. – Интересно, чего это мне нужно стыдиться? Разве того, что я доверился вам.

– Подумай хорошенько, твои родители очень обрадуются, когда узнают, как ты разыграл их со своей гибелью? И какую комедию самого дурного вкуса ты устроил перед ними, загримировавшись под утопленника? Как ты считаешь, они простят тебе этот фарс, который ты скрывал все это время?

– Мм-м… Мм-м… Мм-м…

Он не отпускал моей руки до тех пор, пока я не кивнул ему в знак согласия. Швырнув сигареты на пол, он резким движением раздавил их на полу и непринужденной походкой направился к Дюран-Дюрану, который ни слова не уловил из нашей беседы.

– Мои поздравления, господин хранитель музея, вы поддерживаете вверенные вам экспонаты в превосходном состоянии. При случае я обязательно сообщу об этом министру. Да, да. Обещаю.

Зевс покинул мою камеру, оставив Дюран-Дюрана в состоянии легкого обморока, вызванного приступом карьерного оптимизма.

В тот же вечер я пересказал навестившему меня мэтру Кальвино всю разыгравшуюся утром сцену.

Слушая меня, он почесывал затылок, и хмурая гримаса не сходила с его лица.

– Я очень пессимистично настроен, – наконец сказал он. – Моей главной задачей станет доказательство того, что вы не собственность государства, а чиновник, находящийся на службе у государства. Я буду сражаться за то, чтобы добиться изменения вашего юридического статуса. Если мне удастся достичь своей цели, вам придется лишь несколько часов в день позировать в Национальном музее с получением полагающегося вам жалования. Вас устроит такой вариант?

– Что?! И я никогда не смогу вновь стать свободным?

– Вы станете в той мере свободным, в какой является таковым государственный служащий.

– Свободным делать с собой, со своим телом все, что захочу, свободным изменить свой облик, вернуться в то состояние, в котором был до этих операций…

– Несчастный! И думать забудьте об этом! Вы стоили государству десять миллионов. Вы достигли точки, после которой возврат в прежнее состояние невозможен. Вас прооперируют, но не для того, чтобы изменить, а чтобы немного подлатать.

– И значит, я никогда не смогу избавиться от этой личины?

– Так или иначе, теперь уже слишком поздно пытаться стереть с себя оставленное Зевсом клеймо.

33

Заседание суда открылось в понедельник в девять часов утра.

Судьей оказался огромного роста лысый мужчина с широкими обвислыми щеками и головой, напоминающей бурдюк. Со стороны казалось, что верх его черепа мягко перетекает в щеки. Он смахивал на громадную рыбину, одну из тех, что продают на городском рынке: с огромными глазищами, едва заметным ртом, тускло-серого цвета, неподвижно, словно мертвец, лежавшую в корзине торговца. На голове у него болтался парик, косички которого, словно ровные ряды чешуек, свисали ему на плечи. Короткие руки, не длиннее плавников, торчали из-под складок свободной черной мантии. Маленькие пухленькие кисти пятнистого, как у форели, оттенка, казалось, были накачаны водой. Судья отзывался на имя Альфа, и было весьма странно слышать, как эта безмятежная тусклая туша задает вопросы ясным, звонким и правильно поставленным голосом. Я дрожал при мысли о том, что моя судьба быть или не быть человеком решается этим существом с необычной внешностью.

В зале суда стояла невыносимая, словно в парилке, жара. Женщины беспрестанно обмахивались веерами, мужчины то и дело вытирали пот со лба. Я же радовался этой жаре, поскольку таким образом мог скрыть вызванный горячкой пот. Я также сильно надушился одеколоном, чтобы перебить запах гниющего тела. Смотреть я старался все время вниз, чтобы укрыть от любопытных взоров воспаленные веки и багровую паутину, покрывшую роговицы моих глаз. Мне оставалось лишь контролировать гримасы на лице, чтобы не выдать приступы дикой боли, которые периодически вызывали мои раны.

Мэтр Кальвино, адвокат со стороны истца и комиссар Левиафан, представлявший сторону государства, пожали перед началом процесса друг другу руки, точь-в-точь как теннисисты, обменивающиеся до игры приветствием. Словно свисток арбитра, раздался гонг судьи, который объяснил правила игры, и матч начался.

Мой адвокат описал меня как личность с неустойчивой психикой, пораженную приступом амнезии, при этом он отметил, что, повстречав на своем пути Зевса-Питера-Ламу, я согласился на опасный эксперимент, последствия которого не смог должным образом оценить. Должен ли я до конца своих дней платить за минутное заблуждение? Возможно ли потерять навсегда свою человечность, даже если письменно я и отрекся от свободы и добровольно передал себя в руки художника? Нет, человечность – это, говоря юридическим языком, неотчуждаемое имущество, от которого нельзя отречься или которого можно лишиться.

Он вызвал в качестве истицы Фиону. Увидев ее в зале суда, я сразу напрягся, стараясь сдержать дрожь начинающегося приступа горячки. Она с застенчивым видом рассказала историю нашей любви, особо подчеркнув мое страстное желание исполнять отцовские обязанности. На нее тут же коршуном налетел комиссар Левиафан, ответчик со стороны правительства.

– Скажите, это у вас такая привычка – лапать произведения искусства?

– Что-что?

– Ну, раз вы дочь художника, то, насколько я понимаю, привыкли обращаться с холстами?

– Да.

– И как это?

– Я переношу их, складываю, вытираю, наношу на них лак, ставлю в рамки. Вы это имели в виду?

– Вы ощущаете себя полновластной по отношению к произведению искусства?

– У меня нет никакой власти и никаких прав на произведение искусства. Однако я знаю, что мой долг – уважать его.

– То есть, по-вашему, уважать произведение искусства означает спать голышом с ним?

– Адам не является произведением искусства.

Из глубины зала раздался грозный рев Зевса-Питера-Ламы, который вскочил с места, потрясая кулаками.

– Это просто скандал! Я протестую!

Ударом в гонг судья Альфа призвал публику к тишине. Фиона продолжала:

– Адам – человек. И того, что произошло между нами, он желал в равной степени, что и я.

– А вы подумали, мадемуазель, против кого подали в суд, что мы можем сами выдвинуть против вас обвинение в разрушении национального культурного достояния? В том, что вы действовали как настоящий вандал?

– Если вам удастся доказать, что Адам всего-навсего бездушный предмет, что ж, бросайте меня за решетку.

– Мы не утверждаем, что он – предмет, мы говорим о том, что он – шедевр, произведение искусства.

– Ах, вот как?

На сей раз не выдержал Дюран-Дюран, подскочивший на стуле.

– Если за него отдали десять миллионов, то это ли не шедевр?! Нет, ну просто с ума сойти можно!

Судья Альфа вновь был вынужден помахать своим молоточком, который мгновенно навел порядок в зале суда.

Затем мэтр Кальвино вызвал в качестве свидетеля Карлоса Ганнибала и помог ему подойти к барьеру, отделявшему судью от публики. Ганнибал держал в руке палочку: сильно прихрамывая, слепец отвлекал внимание окружающих с таким расчетом, чтобы те думали, что он плохо передвигается из-за хромоты.

От меня не ускользнуло, как напряглось лицо Зевса-Питера-Ламы, хищные глаза которого метали яростные молнии.

– Что вы можете сказать нам об Адаме?

– Это мягкий, добрый молодой человек, страстно влюбленный в живопись, о которой судит превосходно, но, правда, слегка наивно.

– Что с ним случилось?

– Он – жертва нашей эпохи. Или, выражаясь точнее, дискурса, который движет нашей эпохой. Со всех сторон нам внушают, что внешность – очень важная, если не самая важная вещь в жизни, и наперебой предлагают купить товары или услуги, которые изменят или улучшат нашу внешность: одежду, диеты, прически, побрякушки, автомобили, товары, делающие нас красивыми, товары, делающие нас здоровыми, товары, повышающие наш социальный статус, поездки на юга, пластические операции. Я полагаю, что Адам, как и тысячи других, попался в эту западню. По всей видимости, он сильно страдал, пытаясь искать себя там, где не мог обрести себя: во внешнем облике. И скорее всего, он был весьма счастлив, когда этот мошенник предложил ему новую яркую внешность. Но, в конце концов, наверное, осознал, что вступил на путь, ведущий в тупик. Именно в этот момент я его и повстречал.

– Почему вы называете Зевса-Питера-Ламу мошенником?

– Потому что для него это самое подходящее слово.

Комиссар Левиафан, Зевс-Питер-Лама и Дюран-Дюран принялись горланить в три глотки. Их крики протеста выражали самый широкий спектр негодования – от банальных оскорблений Зевса-Питера-Ламы до угроз Левиафана приостановить процесс. Воспользовавшись галдежом, поднятым в зале суда, я незаметно вытер пот с лица и припудрил гной, сочившийся чуть ниже ушей.

Судья Альфа подавил вопли в зале несколькими ударами гонга.

– Впрочем, мое мнение о Зевсе-Питере-Ламе не имеет значения, – продолжил свою речь Ганнибал. – Будь он самим Микеланджело, его гений не может оправдать того, что он похоронил заживо мальчика как личность, превратив его в холодный бездушный предмет. Впрочем, Микеланджело до такого никогда бы не додумался. Искусство создается ради человека, человеком, но искусство не может, я убежден в этом, быть человеком. Клеймо Зевса-Питера-Ламы прямо на плоти Адама стоило тому погубленной жизни. Ни вы, ни я, ни государство – никто из нас не имеет права быть соучастником этой унизительной мерзости. Освободите его.

Зевс-Питер-Лама вновь вскочил со своего места и громко крикнул:

– Эй, Ганнибал, скажи мне, это из-за того, что я поседел, ты не узнаешь меня?

– Я прекрасно тебя узнаю, Зевс-Питер-Лама, – отозвался Ганнибал, разворачиваясь в сторону голоса, – но твои седые волосы ничего по сути не меняют в этом деле.

Зевс-Питер-Лама расхохотался на весь зал. Распуская подвязанные лентой волосы, черные как воронье крыло, он обратился к публике, призывая ее в свидетели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю