Текст книги "НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 13"
Автор книги: Еремей Парнов
Соавторы: Роман Подольный,Георгий Гуревич,Всеволод Ревич,Владимир Фирсов,Виктор Комаров,С. Алегин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
6
Старый московский дворик, дверь, нижний край которой приходился как раз на уровне земли. Кажется, здесь. Звонок.
Адрес был верным: такие голубые глаза под черными ресницами, как у открывшей мне дверь девушки, могли повториться только у человека той же семьи. Шеф был прав: я не мог пожалеть, что пошел к деду Филиппу.
– Добрый день. И долго вы будете стоять молча?
– Я… к деду Филиппу.
Ничего более глупого я сказать не мог. Глаза девушки потемнели, лоб напрягся.
– Здесь живет мой дедушка Филипп Алексеевич Прокофьев. Я не знала, что у него есть еще внуки.
– Я не внук… Я из института. Извините, я не хотел…
– Извиняю, но надеюсь, это больше не повторится. Говоря откровенно, не могу себе представить и не хотела бы иметь вас братом. Даже двоюродным. Ладно, с этим все. Пойдемте.
Через крошечную прихожую и маленькую кухоньку мы проникли в небольшую комнату. Там было темновато после улицы, и я не сразу разглядел лица двух людей, сидевших за столом. Но то, что стояло на столе, буквально бросалось в глаза. Две бутылки фирменного коньяка, большая банка черной икры, лососина. Ничего себе живут тихие дряхлые лаборанты! А потом я разглядел лицо собутыльника деда Филиппа… виноват, Филиппа Алексеевича, и удивился еще больше.
Потому что узнал Тимофея Ильича Петрухина, частого гостя моего шефа естественно ведь Великому художнику бывать у Великого режиссера.
Сейчас Петрухин был удивительно похож на свой автопортрет – кстати, самую любимую мною из его картин. Помню, как на его выставке я раз шесть возвращался к «автопортрету», снова и снова вглядываясь во вздутые яростью губы и усталый подбородок, в безжалостную сеть морщинок.
Я не только смотрел. Я спрашивал себя, как осмелился художник так передать самого себя, так бесстрашно отдать на суд всем желающим свои ошибки и даже пороки. С картины смотрел человек, бывавший в своей жизни и лицемером, и трусом. И в то же время сам факт, что такой автопортрет был написан и выставлен, служил лучшим оправданием для человека, осужденного самим собой, был свидетельством его откровенности и мужества.
– Ба, знакомые все лица, – засмеялся художник, грузно приподнялся с кресла, цепко ухватил меня за рукав и заставил опуститься на свободный стул, – сиди, сиди, в ногах, как известно, правды нет. Сейчас выпьем, и расскажешь, зачем ты пришел к моему другу.
– Пей, парень. Лови момент, как говорят фотографы, – присоединился к нему хозяин.
– Он-то пусть выпьет, а вам обоим, может быть, хватит? – девушка сурово смотрела на Петрухина.
– Смешно. Да мы с моим другом Филей… Правильно я говорю, Филя? Еще и не столько…
Но девушка больше не слушала его. Она быстро подошла к деду, расстегнула на нем ворот рубашки, заставила встать со стула, провела к дивану, уложила.
– Не сердись, Танюша, это сейчас пройдет, – детски оправдывался старик.
– Я не хотел, Танечка, не хотел, – растерялся Петрухин, на его лице появилось жалкое выражение. Таким я его еще не видел. Впрочем, тот, кто знал знаменитый «автопортрет», мог ожидать, что лицо Петрухина бывает и таким.
Секунда – и художника не было в комнате, потом за ним хлопнула дверь из кухни в прихожую, потом заскрипела входная дверь. Я нерешительно двинулся вслед за ним, слыша сзади:
– Подождите, товарищ, не уходите, мне скоро будет лучше.
– Зачем мой дед нужен вам? – резко спросила Таня.
– Меня прислал… просил зайти к вам Василий Васильевич.
– Ах, этот. И что ему – и вам – нужно?
Заикаясь, я объяснил, что вот, у Филиппа Алексеевича, есть, говорят, большая коллекция фотографий… где снят огонь…
Не дослушав, она быстро подошла к шкафу, вынула несколько папок.
– Ищите.
И начала хлопотать возле деда: намочила водой из графина полотенце, обмотала вокруг головы, высоко подняла ему ноги, подложив под них подушки…
Я только делал вид, что копаюсь в фотографиях. На самом деле смотрел на нее. Пока… Пока среди бесчисленных фото (где и в самом деле были снимки пламени) не разглядел стопку самодельных цветных фоторепродукций с известных картин. Только репродукций ли? Все картины выглядели непривычно. Иногда фотограф снимал только часть картины, но при этом его явно увлекало не само по себе желание дать фрагмент, кусочек. Он хотел, видимо, посмотреть, что получилось бы, если бы художник решил написать только это.
Иногда фотограф изменял цветовой фон, а иногда – и всю тональность изображения… И было в этих странных снимках нечто, исключавшее даже мысль о том, что перед тобой просто фокусничество…
– Вас, кажется, интересовал огонь? Пламя, костры, домны, факелы? – девушка стояла рядом со мной. – Что молчите? Стесняетесь? Хоть бы представились, что ли, а то врываетесь в незнакомый дом, копаетесь в чужих архивах, все переворачиваете вверх дном, кого потом ругать?
Уф, кажется, она все-таки шутит.
– Илья я… Беленький.
– Ну если у вас беленькие такие, то хотела бы я посмотреть на ваших черненьких. Да ладно, ладно, не бойтесь вы меня так, я в глубине души добрая.
На диване зашевелился Филипп Алексеевич.
– Да не трави ты его, Танюша. Сначала прояви фото, а потом уж выбрасывай.
– А, ожил, дед! Даже острить начал.
Филипп Алексеевич сел на диване, вгляделся в меня.
– Включи-ка свет, Танюха. Темновато.
И продолжал рассматривать меня. Спокойно, беззастенчиво, но как-то необидно. Может быть, потому, что во взгляде чувствовалась глубокая и серьезная заинтересованность. Я отвел глаза, растерянно перевел их на фото, потом на Таню…
– Таня, мой аппарат.
– Господи, и его потянешь на свое эшафото?
– Смотри-ка. Тоже острить стала. Потяну, потяну.
– Не давайтесь вы ему, беленький-черненький. Он ведь у нас большой экспериментатор.
Она говорила шутливо и смотрела на деда любовно, но какая-то тревога слышалась мне в ее голосе.
– Ничего, не сопротивляйтесь, товарищ Беленький, – старик поправил полотенце на голове, капризно крикнул: – Дала бы чем руки вытереть.
Потом начал командовать с дивана, усаживая меня для съемки.
– Левее… Правее… Нос выше… Правое ухо ниже… Сделали, отбросьте все выражения… и не смотрите на Таню, у вас от этого сразу лицо делается чересчур выразительным.
Положительно, в этом доме я позволял всем над собой издеваться, не оказывая ни малейшего сопротивления. Мало того, мне и не хотелось оказывать сопротивление.
Он сделал добрых десятка два кадров, все время заставляя меня менять положение.
– Какое у вас, знаете ли, уважаемый товарищ, многообещающее лицо. Терпите, молодой человек, выдержка коротка, а фото вечно. Вы мне годитесь, я чувствую. У каждого фотографа есть свой отдел кадров и занимается он именно кадрами. Анкета человека написана у него на лице, только не все умеют разобрать почерк…
– Портрет Дориана Грея? – осмелился вставить я.
– О, да он умеет говорить, – удивилась Таня.
– Да-да, портрет Дориана Грея, вы совершенно правы. Лицо человека – его биография. Но на фотографии он может выглядеть старше, чем на самом деле, правда?
– Бывает.
– А что значит «старше»? Лицо темнее, глаза меньше, лоб собран в морщины? Да-да, и только-то? Хо-хо, уважаемый товарищ, я вам еще покажу, каким вы будете. А могу – и каким вы были. Только это неинтересно. Вам же важнее, чего в вас не хватает. Хотите, и это покажу?
– Разболтался, дедушка, – прикрикнула Таня, подошла к старику, быстро и как-то умело отобрала аппарат, и снова уложила деда. А тот посмеивался.
– Сфотографировать-то его как ты мне, больному, позволила? Ведь я ушам не поверил, что твоего возмущения не слышу. Самой интересно, да-да. Я же говорю, что умею заглядывать в будущее.
– Положили тебя – и спи, – прикрикнула Таня. – А я провожу гостя.
Она убрала бутылки в шкаф, демонстративно заперла дверцы, спрятала ключ в сумочку, вынула из той же сумочки зеркальце, быстро заглянула в него и сразу положила обратно. А потом бесцеремонно взяла меня под руку, и неслышно закрылась за нами дверь на кухню, хлопнула дверь из кухни в прихожую, проскрипела что-то и защелкнулась сзади дверь во дворик. Низкий прямоугольник арки пропустил нас на улицу.
– Дед теперь будет спать часов шесть, – деловито сказала Таня. – В институт я сегодня не пойду, не то настроение. Ты куда-нибудь торопишься?
– Что ты! – испуганно произнес я.
Это вырвалось у меня так стремительно и искренне, что она засмеялась. А между тем, мне как раз и следовало торопиться. И еще как следовало. Прежде всего, надо было бы вернуться в ее квартиру – хоть за теми фотографиями огня, которые я успел отобрать. Потом надо было поехать с ними к шефу. Потом мы должны были с ним отправиться на студию, там шла работа над его фильмом по его сценарию с моим участием. (В титрах так и напишут: с участием И.Беленького. Мама очень радовалась.)
Но я сказал: «Что ты!»
И узнал, какая маленькая Москва: я мог бы ее обнять. И узнал, какая длинная жизнь: ведь таких вечеров в нее могло вместиться несколько тысяч.
Во дворике, у обитой черным дерматином двери, она подняла ко мне лицо и спросила:
– Завтра?
– Конечно.
– У метро, в восемнадцать тридцать. А теперь уходи, не то дед опять тобой займется. А ему это сейчас вредно.
И я ушел.
7
В двадцать часов я не выдержал и пошел к ней домой. Тем более, что фотографии все-таки надо было взять. И потом – о каком неудобстве чего бы то ни было могла идти речь после вчерашних разговоров?
Филипп Алексеевич был дома один и очень мне обрадовался. Хотя был занят делом (правда, довольно странным), и за все время нашего разговора ни разу от этого дела полностью не оторвался.
– За фотографиями, говоришь, пришел? Молодец. А я – то, сознаюсь, думал, закружила тебя моя Танюха. Но вот ты здесь, а ее нет. Знала бы она. Молодец ты. Вырвался! (Он считал, что я вырвался!)
Филипп Алексеевич продолжал:
– Да ты посиди, отдохни, устал ведь. Держись, в проявителе – серебро, в выдержке – золото.
Тут я понял, что необходимо сохранить самообладание, а вежливость обязывает меня спросить все-таки, чем он сейчас занимается. А занимался Филипп Алексеевич тем, что смотрел на развешанные на стене картины (кстати, вчера их здесь не было) и что-то быстро-быстро писал в общую тетрадь, лежавшую перед ним.
– Что я делаю? Да вот, поверяю алгеброй гармонию, уважаемый товарищ. Видишь, вот она, алгебра, – он чуть подвинул ко мне тетрадь – полразворота было уже покрыто мелкими цифирками и буковками – и тут же потянул ее обратно и продолжил свою работу, приговаривая:
– Не обижайся, отрываться не хочу. А беседовать с тобой могу, дело у меня сейчас чисто механическое, мыслей к себе не требует.
– Алгебру-то я вижу, – сказал я (голова у меня еще кружилась, но край стола уже можно было отпустить), а как насчет гармонии? – я махнул рукой на картины. – Только вот правый натюрморт, пожалуй, привлекает чем-то.
– Да, изображения не ахти, – охотно согласился Филипп Алексеевич, – но тем интереснее понять, что в них не ахти. Есть у меня такое любительское желание, уважаемый товарищ. Да-да, и насчет правой картины ты тоже прав, ее написал талант. Большой талант даже. Только не доработал. Все суета, суета, томление духа, крушение тела. А дорабатывать-то обязательно надо, товарищ Беленький. В доработке все дело, в последнем мазке, в последнем штрихе.
Расфилософствовался старик.
– Так, я пошел, Филипп Алексеевич.
– Погоди, а фотографии-то? Ты ж говорил, что за ними явился. Так уж будь добр, держись этой версии. Возьми со шкафчика пакет, там они. Пока.
Я вышел. Дворик. Арка. Улица. Метро. Ночь. Бессоница. Утро. Телефонный звонок.
– Я забежала к подруге, заговорилась. Ты уж извини. Если хочешь, сегодня вечером встретимся.
Теперь я мог спокойно ехать к шефу.
8
Ланитов опять был у Василия Васильевича! Это, в конце концов, становилось однообразным. Что находит шеф в этом человеке? В лучшем случае Ланитов маньяк, в худшем – мошенник. Или наоборот. А я из-за него езжу за какими-то фотографиями, знакомлюсь со взбалмошными девицами. Да не из-за него, конечно, а из-за Василия Васильевича. Тем хуже!
Я почти швырнул им на стол пакет. Шеф пододвинул пакет к Ланитову, тот дрожащими руками вскрыл его, рассыпал по столу фотографии.
Да, старик умел работать. Из этих кадров можно было собрать целый фильм про огонь, и смотреть такой фильм было бы интересно без всяких выдумок о саламандрах.
Ланитова нельзя было узнать. На его лице была написана неистовая жадность. Он не знал, на какую фотографию смотреть, он боялся вглядываться, тратить на это время, когда следующее фото могло оказаться прямым доказательством. Нет, мошенником он не был. Я смотрел на него, а Василий Васильевич смотрел на меня. Спокойно, изучающе.
– Вот, вот, смотрите, – выкрикнул историк, торопливо отодвинул на ближайший к Василию Васильевичу край стола два снимка и снова зарылся в груду фотографий.
Я придвинул к столу кресло и сел. Да, эти языки пламени вправду напоминали какое-то живое существо. Один за другим передавал Кирилл Евстафьевич нам все новые и новые кадры.
– Ваш Прокофьев просто гений, – бормотал гость, снова и снова перебирая то, что он считал свидетельствами своей правоты. – Нет, вы посмотрите, посмотрите, – теперь Ланитов почти кричал. – Да нет, не на сами изображения, поглядите на подписи. Там же указаны места, где Прокофьев снимал. Пять из них – географически очень близки друг к другу. Вот он, район, где еще обитают саламандры. Теперь мы знаем, куда должна ехать первая экспедиция. Здесь мы найдем огненного зверя!
– Рад за вас, Кирилл Евстафьевич, – мягко сказал шеф, – но позвольте мне вам этого не пожелать.
– То есть как?!
– Не обижайтесь. То, что я сейчас скажу, скорее предназначено для этого молодого человека, а не для вас. Как-то я спросил у крупного астронома, как он относится к шумихе вокруг «Тунгусского метеорита». (Знал, что он не верит ни в атомный взрыв, ни в космический корабль). А он засмеялся и ответил: «Очень положительно». Его, оказывается, радовало, что профаны лезут в науку. Науки от того не убудет, сказал он, а вот профанов станет меньше, часть их превратится в ученых. Загадка – приводной ремень, соединяющий романтику и науку. Причем для того, чтобы ремень работал как следует, загадка должна достаточно долго оставаться неразрешенной. Я подумал и решил, что астроном прав. Представьте-ка себе, что снежного человека поймали 15 лет назад. Кому бы он нынче был интересен, кроме антропологов? А теперь, ненайденный, он занимает всех, кроме тех же антропологов, правда. Выдержавшие проверку гипотезы обрастают скучнейшими деталями и непонятными для большинства тонкостями и терминами. Реальные древние Шумер и Египет волнуют куда меньше, чем нереальная Атлантида, конечно, всех, кроме историков. И это очень хорошо, поверьте. Людям нужна, кроме всего прочего, пища для мыслей и разговоров, никак не связанных с их повседневной жизнью. О чем бы мы говорили с гостями, если бы не было разумных дельфинов, пришельцев из космоса и телепатии? Спасибо вам, Кирилл Евстафьевич, что вы хотите удлинить этот коротковатый список своими саламандрами. А откроете вы их взаправду – и что? Вы станете доктором наук, появится новая область биологии, – и через год после открытия оно будет интересовать тысячи четыре человек на всем земном шаре. А сейчас я горжусь тем, что помогу вам заинтересовать саламандрами добрых полтора миллиарда народу. Ясно? И тебе, Илюша, тоже ясно?
– Эта точка зрения для меня совершенно нова… – пробормотал я. – Но, пожалуй, вы в чем-то правы…
– Прекрасно. Ты будешь писать сценарий, я верно тебя понял?
– Да.
Ланитов героически сохранял молчание на протяжении всего монолога шефа и нашего с ним краткого обмена мнениями, хотя дрожавшие щеки и часто мигавшие глаза ясно показывали, как трудно дается энтузиасту это молчание. Теперь он высказался:
– А все-таки она вертится! Мне надо было садиться за сценарий. Ведь до вечера было еще далеко.
9
Мудрый Василий Васильевич только кивал понимающе, когда я с опозданием приносил свои куски нашего сценария. Его не смутило даже то, что я нахально переименовал героиню этого сценария в Татьяну. Но когда я неделю не ходил ни к нему, ни в институт, он возмутился.
– Как вы смеете! – гремел он, переходя в пылу гнева на вы. – Как вы смеете! Я вас жду – ну бог со мной, я вам друг, а друзья для того и созданы, чтобы портить им жизнь. Но имейте уважение к композитору. К директору студии. К артистам. К государственным планам, наконец, – голос его упал. – И вообще, я не понимаю, чего от вас хочет ваша девушка. Она в результате выйдет замуж за двадцатилетнего сердечника.
– Не выйдет, Василий Васильевич, она и на свидания-то через раз ходит.
– А ты каждый раз приходишь, вот и результат. Еще одного такого месяца ты просто не выдержишь. И я тоже, пожалуй. Слушай, мальчишка, ты понимаешь, что ты – мой последний, наверно, друг? Мой наследник. В мыслях я называю тебя именно так. Я уйду, ты останешься, а уйду я скоро и спешу передать тебе то, что знаю, все, что могу. Ты сможешь больше, я хочу стать трамплином, с которого ты рванешь. И я буду счастлив. Я сейчас работаю не над фильмом над тобой. И какая-то девчонка срывает все… Дай, пожалуйста, нитроглицерин, он в нагрудном карманчике пиджака… Ну вот. Уже лучше. Вот бы для всех болезней нашлись такие лекарства. Кажется, сейчас кончишься, боль адская, а сунул микроскопическую таблетку под язык – и все в порядке. Учти с несчастной любовью часто бывает так же – все проходит. Только без помощи таблетки.
– Попробую справиться, – сказал я, – не с ней, так с собой. Я был тронут его признанием, жаль только, что он принимает меня за талант. Бездарность годится в наследники, но не в преемники.
Зазвонил телефон. Василий Васильевич взял трубку.
– Тебя, – сказал он горестно. Это была она.
– Немедленно приезжай. Деду плохо, с ним надо посидеть, а я должна уйти.
Когда я положил гудевшую трубку и посмотрел растерянно на Василия Васильевича, передо мною снова был стареющий титан с расправленными плечами.
– Ладно, мальчик, действуй. Я подожду. Больше всех ждут те, кому некогда.
10
– Что-то похудел ты, – неодобрительно сказала Таня, встречая меня в прихожей. – Поешь, я на столе оставила. Деду вставать не давай; через два часа покорми его, дашь лекарства, я написала что где, бумажку увидишь.
– А ты куда?
– Не все же мне с тобой и от тебя бегать, надо когда-нибудь и экзамены сдавать.
– Но сессия…
– Давно кончилась? Даже каникулы с тех пор прошли. Только не для меня. Хвостистка я, дружок. Не заступись Петрухин, – ну, тот художник, – в деканате, только бы я институт и видела.
Она чмокнула меня в щеку – и хлопнула одна дверь, заскрипела, а потом щелкнула замком другая.
Я прошел в комнату. На столе лежал лист бумаги. Там было, действительно, подробно расписано, что есть мне, а что и когда есть и глотать деду Филиппу. Тот сейчас спал на своем диване, но было видно, что ему нехорошо. Рыжие усики прилипли к влажному, даже на взгляд горячему лицу.
Кроме этого расписания лист вмещал в себя еще и несколько распоряжений, относящихся к каким-то Прасковье Даниловне и Александре Матвеевне. Одной я должен был передать пакет, другой сверток (просьба не перепутать).
Чтобы не тревожить сон старика, вышел на кухню, присел на табуретку. Как мне все-таки быть с Василием Васильевичем? Что можно сделать, чтобы он так не переживал?
О том, что делать с Таней, не думалось. И так было ясно: делать будет она, она одна.
Сорвался с места – открыть дверь на негромкий звонок. Старушка. Наверное, соседка. Шепотом:
– Я Прасковья Даниловна. Что Татьяна Дмитриевна, дома?
– Нет, Прасковья Даниловна. Вы садитесь, а я сейчас вынесу, что вам Таня оставила.
Старушка послушно села. Я вынес сверток, она приняла его на колени, но вставать и уходить не торопилась. Мерно хлопали седые ресницы, обрамлявшие большие выцветшие глаза, беспрерывно шевелились бледные сухие губы. Я было отключился, но потом уловил имя Тани, прислушался.
– Молодежь-то сейчас пошла, сынок, ненадежная. Особо – женщины. Со своим ребенком года не посидит, даже ежели муж кредитный, в ясли норовит, да еще на пятидневку. Свободы хотят все. А потом и получают, да не рады. А Таня и с чужим, как со своим. Моя дочка на работу только устроилась, ей бюллетень позарез нельзя было брать, а я тогда тоже на ладан дышала. Сколько раз она нас выручала – это же подсчитать невозможно. И коли обещает – полумертвая, а придет. Такой человек надежный. Ну, я пойду пожалуй, отдохнула малость. Мне ведь через весь город к себе ехать. И Таня к нам так ездила.
Щелкнула дверь за ней, и почти сразу – новый звонок. Думал, придется идти за вторым оставленным Таней пакетом, но нет. За дверью оказался Петрухин. Художник был сам на себя не похож – взъерошенный, растрепанный, без своего знаменитого по всей художественной Москве лилового берета, глаза такие, будто сейчас заплачут. Под мышкой какой-то холст трубкой. Он поздоровался, но боюсь, на этот раз не узнал меня, что-то слишком тревожило его, чтобы он мог заниматься случайными молодыми людьми. Он проскочил мимо меня на кухню, а оттуда в комнату, прежде, чем я успел его остановить. Я кинулся за ним поздно. Филипп Алексеевич уже проснулся и теперь полусидел в подушках. Дед слабо кивнул мне головой:
– Выйди, милый, поговорить нам с другом надо.
Я вышел на кухню. И тут же услышал, как поворачивается ключ в замке – это могла быть только Таня.
Вошла, подошла ко мне, прижалась холодной щекой к подбородку, и тут же отстранилась, подняла палец к губам, шепотом спросила – кто там? – сквозь дверь из комнаты доносились голоса.
– Петрухин, – шепотом ответил я. – Странная дружба у них, правда?…
Таня усмехнулась:
– Что, думаешь, за пара: художник с фотографом, знаменитость с неудачником? Что же, давай-ка послушаем их, – нетерпеливым жестом она заставила меня сесть на стул, устроилась рядом на табурете.
– Неудобно… подслушивать, – попытался я сопротивляться.
– Я не знаю точно, в чем дело, – тихо сказала она, – но догадываюсь. Хочу, чтоб и ты попробовал понять.
Мы замолчали. А из-за двери до нас отчетливо доносился свирепый шепот Петрухина:
– Ты знаешь, я им уже показывал эту картину. Забраковали. Я сказал, что у меня есть другой вариант. Все сроки для сдачи работ на выставку прошли, но для меня сделали исключение. Обещали ждать два дня. Я же знаю, ты еще позавчера бегал по мастерским, забирал у молодых работы, которые им не нравятся. Даже на Даниловском ты был, тебя моя жена там видела. А сегодня, когда для меня нужно, так ты болен. Тебе это час работы, в конце концов!
– Неужели я бы не сделал этого для тебя? – голос Филиппа Алексеевича был слаб. – Да вот голова раскалывается, сердце распухло, лезет в стороны. Точно мяч. Кто только его надувает? Той диафрагме, что в груди, размеры не задашь.
Голос больного старика жалобно шелестел, прорываясь сквозь фанерную дверь и ветхую стенку. Я вскочил, чтобы выгнать Петрухина, но Танина рука быстро ухватила меня за плечо и усадила на место. И я снова слушал истерически страстный монолог Великого Художника.
– От этого очень многое зависит, поверь. Иначе – стал бы я просить! Что Петрухину одна лишняя картина, одна лишняя выставка? Но я уже стар, мне нельзя сойти с дистанции даже на один круг, никто не должен подумать, что я задыхаюсь, сбился с ноги, потерял темп. Ни шагу назад, ни шагу на месте – ты же знаешь мой лозунг. И ведь я уже почти все сделал, но закончить без тебя не могу. Ты сам виноват, ты отравил меня, ты приучил меня, а теперь меня бросаешь. Как ты только можешь! Я вложил сюда кровь сердца, страсть души, а тебе только подсчитать, только логарифмической линейкой поработать. Чуть-чуть, совсем мало, уверяю тебя, здесь совсем немногого не хватает, это за многие годы моя лучшая работа. Недаром я хотел было обойтись без тебя, да и обошелся бы, члены комиссии почти все были «за», только председатель что-то стал говорить, дескать, я уклонился от своего обычного стиля, дескать, предыдущая моя работа – помнишь старика с воробьями? – признана критиками одной из лучших картин года, а вот с этой такого не случится, и жаль… Я сам забрал картину! Я не могу оказаться ниже того, чего уже достиг. Ну, заставь внучку тебе помочь, раз болен. Я же, ты в курсе, не силен в математике. Кстати, Таня ведь, конечно, не знает?
– Боюсь, догадывается, Тима. Боюсь…
– Да… Тогда лучше уж сам это сделай. Нечего ей догадываться. Плохо сделал, Филя, что дал догадаться. Конечно, квартира маленькая, одному остаться негде… Вот обещаю тебе, сдам эту картину – всерьез возьмусь за твои жилищные дела. Может быть, удастся как-нибудь протолкнуть через Союз художников. Ты, правда, не член Союза и не примут тебя, наверное, но все-таки наш же человек, правда? Это, конечно, не имеет отношения к моей сегодняшней просьбе. Квартирой я тебя только по дружбе обеспечу, но, умоляю, сделай и ты, выручи, ты обязан, в конце концов, я вошел в твой эксперимент, я отдал тебе частицу моего таланта, а теперь ты меня бросаешь… Нет, Танюшу привлекать не надо, она поймет… И неправильно поймет, но это ведь твой долг, мое право, наше общее дело ведь…
Таня схватила меня за руку и вместе со мной рванулась в комнату.
– Оставьте его в покое. Как вам не стыдно, пришли к старому больному человеку и кричите на него, требуете!
– Я же старше его, Таня, мы вместе с ним учились, ты знаешь, и я, наверное, больнее, ну, не здоровее его. И вообще, ты еще маленькая, Танюша, выйди (меня он словно не замечал), у нас взрослый разговор, ты не знаешь наших дел.
– Выйди, Танюша, – жалобно попросил дед.
– Нет! Вы придете завтра, после двух. До этого у нас побывает врач. Если дедушке нужен всего час, чтобы что-то там для вас сделать – я слышала краем уха – и врач разрешит ему отдать на это час – прекрасно. А нет – так нет. До свидания, Тимофей Ильич, – Таня мягко взяла Петрухина за рукав (куда мягче, чем меня минуту назад) и повела за собой через кухню и прихожую. Щелкнул замок.
Она вернулась, быстро и умело накормила деда – сначала лекарствами, потом обедом, уложила спать, вывела меня на кухню, разлила по тарелкам суп.