Текст книги "Собрание сочинений в 10 томах. Том 7. Бог паутины: Роман в Интернете"
Автор книги: Еремей Парнов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)
Файл 010
– Это ты, Тиночка?
– Я, мой дорогой. Это я – не пугайся.
– Тебя так долго не было…
– Долго? Не понимаю.
– Где ты сейчас? Где, – он хотел сказать «живешь», – обитаешь теперь? Ты ничего мне так и не рассказала.
– Я умерла, Тон-Тон.
– Но ты же здесь?
– Здесь.
– Как такое возможно, Тина?
– Не знаю.
– Ты помнишь, что сталось с тобой? Потом, после… – он хотел сказать «смерти», но поперхнулся.
– Помнишь?.. Я помню, как умерла.
– А потом, после?.. Откуда ты приходишь ко мне?
– Не спрашивай.
– Почему?
– Тебе лучше не знать. Узнаешь – ужаснешься…
– Дедушка опять заговаривается, – протяжно вздохнула дочь Антона Петровича Антонида, прислушиваясь к одинокому старческому бормотанию за стеной.
– Сам с собой говорит? – встрепенулся Владик. – Мама сказала, что его надо показать психиатру.
– Не дай Бог! Он этого не выдержит. И зачем?.. Просто ему иногда кажется, что она приходит к нему.
– Кто – она?
– Твоя бабушка, моя мама, дружок…
Впервые профессор Ларионов увидел тень покойной жены, войдя на пронизанную летним солнцем веранду, где уже собралась за завтраком вся семья. Не хватало только Андрея, старшего внука. У него началась практика в каком-то почтовом ящике.
Тот день, 18 июня 1989 года, Антон Петрович выделил подробной записью в дневнике, где отмечались наиболее значительные события жизни.
Алевтина Степановна сидела на своем обычном месте – у самовара, окольцованного связкой баранок, следя, чтобы не перестоялись яйца, уложенные, словно в гнездо, на коронку, куда обычно ставится чайник с заваркой. Считалось, что они обретают особый вкус, сохраняя идеальную полужидкую консистенцию.
С тех пор как Алевтина Степановна умерла, а прошло уже три года, никто не готовил ему «пашот а ля бояр», как на то время называла она свой кулинарный изыск, и не грел баранки на посеребренной, увенчанной медалями груди старого баташовского самовара.
Дети – Антонида и Александр – жили своими домами и не часто навещали Антона Петровича, заметно постаревшего после «невозвратимой», как значилось в телеграммах соболезнования, утраты. Словно вообще можно что-то вернуть. Невозвратимо все, чего бы ни коснулась смерть, как само время невозвратимо.
Сперва Ларионов не поверил своим глазам. Споткнувшись о порог, он потерял равновесие и едва устоял, успев ухватиться за медную ручку застекленной двери.
– Ты чуть не хлопнулся, дедушка! – девятилетний Владик, всеобщий любимец и баловень, то ли с испугу, то ли просто от неожиданности, опрокинул недопитую чашку.
Антон Петрович зажмурился и с опущенной головой прошаркал к столу. Ощупью вцепившись в спинку венского стула, он разлепил дрожащие веки и встретил задумчивый и, как показалось, укоризненный взгляд Алевтины Степановны: видение не исчезло.
Видением, тенью или (там) призраком то, что он столь явственно различал, назвать было трудно. Видны были малейшие пятнышки на руках, родинка над верхней губой, морщины, даже коричневые крапинки на серо-зеленой радужке дорогих, до сердечной боли, озабоченно грустных и, как показалось, всезнающих глаз.
Вот она потянулась проверить, достаточно ли согрелись баранки, и, слегка обжегшись, схватилась за мочку розового на просвет уха и подула на пальцы. Такая щемяще незабываемая манера – легкий поворот головы и губы, дрогнувшие в улыбке.
Профессор Ларионов, видный археолог и антрополог, не мог и мысли допустить, что возможно посмертное существование.
«Спокойно, – приказал он себе, отстраненно регистрируя происходящие в мозгу процессы, – это бунтует подкорка. Проекция вовне. Такое случается. Видимо, подскочило внутричерепное давление и лопнул какой-то сосудик. Так и есть: головная боль, сильная тахикардия, холодный пот, подступающее удушье. Только бы не упасть!» – Он обвел сидящих за столом внимательным, все примечающим взором. Лишь где-то в самой глубине билось и рвалось наружу отчаяние.
Осознание собственной беспомощности, быть может и обреченности, казалось, придало сил. Ларионов понял, что никто, кроме него, не видит сидящую у самовара Алевтину Степановну. Безмолвный, посторонний как будто голос подсказал, что и самовара, за ненадобностью убранного в сарай, быть не должно, хоть он и стоял на измятом подносе, где под стершимся серебром явственно проступала латунь.
При мысли о том, что дети не замечают присутствия матери, а внук – бабушки, стало немного легче, но незажившая боль потери обожгла раскаленным железом. Он скорее готов был примириться с доподлинным призраком, чем с болезненной галлюцинацией, но вышколенный рассудок продолжал анализировать, выстраивая четкие логические цепи.
Пусть Владику дали какао, но Александр с женой Маргаритой пили из маленьких чашечек растворимый кофе – не чай из стаканов в мельхиоровых подстаканниках, как было при ней. Что-то не согласовывалось в общей картине, где проекция памяти так органично перекрещивалась с реальностью. Казалось, время приостановило свой размеренный ход, и все происходящее развертывается как при замедленной съемке.
Владик так и застыл с приоткрытым ротиком над своей опрокинутой чашкой, глядя, как на камчатной скатерти расплывается шоколадное пятно. Марго, кажется, одернула его: «Не умеешь вести себя», или что-то в этом роде. Она уже тянется за бумажной салфеткой, а Александр, занятый своими заботами, задумчиво катает хлебный шарик. Он наверняка пропустил мимо ушей восклицание мальчика, и ему невдомек, что отец вот-вот грохнется об пол.
Признаки тревоги проявила, кажется, одна Антонида, которую все теперь стали звать Тиной, как мать. Она привстала и протягивает руки, наклонясь над столом, но стол слишком широк, и она не дотянется, не успеет…
Антон Петрович не слышал, как испуганно вскрикнула дочь, он уже ничего не слышал и не видел вокруг. Поле зрения сузилось, как в бинокле, но с немыслимой четкостью прорисовывалось лицо жены и самоварная ручка с баранками. Все прочее было отрезано черной диафрагмой.
– Я умираю? – спросил – или только подумал? – Антон Петрович.
– Non, non, mon cher [7]7
Нет, нет, дорогой (фр.).
[Закрыть], – покачала головой Алевтина Степановна, сохраняя все ту же, едва обозначенную улыбку.
– Возьми меня с собой, Тина! – выкрикнул он на последнем пределе сознания и, выпустив выскользнувший из-под рук стул, рухнул на середину стола и сполз вниз под звон разбитой посуды. Он еще успел увидеть вспышку немыслимой яркости и расходящееся вокруг Тины сияние. Ее образ побледнел, наполнился мягким ласковым светом, затем обрел прозрачность и совершенно истаял в радужной разгранке лучей.
– C’est impossible [8]8
Это невозможно (фр.).
[Закрыть], – донеслось до него за мгновение до полного забытья.
Когда доходило до жизненно важных вопросов, жена переходила на французский, и на то были свои причины. Он тут же умолкал и делал все, как она считала нужным. И эти последние – во сне или наяву? – слова, как приказ, подлежащий беспрекословному выполнению, помогли Ларионову выжить.
Очнувшись у себя на постели, после того как приехала и отбыла неотложка, а Александр сгонял на своей «Волге» в Москву за доктором Нисневичем, Антон Петрович вспомнил все до мелочей, но первой произнесенной им фразой была именно эта.
– Что невозможно? – Нисневич наклонил мясистое, заросшее волосами ухо.
– Все, – язык ворочался с трудом, левая щека онемела. Вероятно, сказывалось действие инъекций. Пахло лекарствами, но не сильно. Обоняние тоже как будто бы притупилось. – La mort est secourable et la mort est tranquille, [9]9
Смерть спасительна и смерть успокоительна (фр.).
[Закрыть]– по щеке поползла одинокая слеза.
– Что он говорит? – поморщился врач, повернувшись к стоявшим у изголовья родственникам. – Mort?.. Вы доживете до ста, голубчик!
Антонида, многое взявши у матери, с каменным лицом перевела.
– Вздор! – по-своему истолковал Нисневич. – Полнейший, батенька, вздор. Вам еще жить да жить… Ба, да у вас кровь! – смочив ватный тампон спиртом, он бережно отер оцарапанный висок. – Пустяки… Щиплет?
Ларионов едва заметно мотнул головой: он ничего не почувствовал.
– Что с ним, профессор? – Антонида присела на краешек кровати. Отец не успел побриться, и щеки его словно посеребрило инеем. Она впервые заметила, что он совсем седой. Это было в порядке вещей: годы, но сердце тоскливо заныло. – Очень серьезно?
– В нашем возрасте любая болячка заставляет задуматься… Надо бы взять анализы, провести обследование, – сделав глазами выразительный знак, он кивнул на дверь. – Пока только предположения.
– Не стесняйтесь, Леон Моисеевич, я мужик понятливый и спокойный, – Ларионов сделал попытку улыбнуться, но это удалось ему лишь наполовину: левую часть лица по-прежнему сковывала анестезия.
– Ишь, храбрец выискался!.. И скрывать-то особенно нечего: ну, аритмия, но не мерцательная, и, если не ошибаюсь, парез. Но тоже не смертельный, так себе – парезец. Покой, режим, диета и, будем надеяться, обойдется.
– Подумаешь, царапина, – своеобычно понял Антон Петрович. – Не надо делать из мухи слона. Какой еще, к чертям собачьим, режим? Строгий? Или сразу шизо?
– Он не знает, что такое парез! – Нисневич принялся раскачиваться, как цадик над Торой. – Он еще ругается и пытается шутить. Значит, есть надежда. И слава Богу, но две недели он не должен вставать с постели… Вам-то, надеюсь, не надо объяснять, Антонида?
– Можете на меня положиться, профессор, – заверила она. – Я глаз с него не спущу.
– У тебя есть возможность остаться на даче? – просветлел лицом Александр Антонович. Он работал в ЦК КПСС, и у него такой возможности не было. Надеяться на Марго тоже не приходилось: последнее время она не спускала с него глаз, да и Владик опять же. Хорошо, что тяжелая ситуация сама собой разрешилась.
– У вас найдется иголка? – спросил Нисневич.
– Какая, Леон Моисеевич?
– Швейная, английская, любая булавка!
– Сейчас поищу, – засуетилась Антонида. – Где она может быть?
– Возьми папину готовальню, – проявил находчивость повеселевший Александр Антонович.
– Больно? – После того, как чуткие профессорские пальцы прощупали пульсы на обеих ногах, в дело пошел циркуль. – А здесь? А тут? – Уколы следовали один за другим. – Где все же больнее?
Антон Петрович затруднился определить. Им овладело какое-то сонное безразличие. Из пояснений, которые, постоянно повторяясь, давали по поводу случившегося дети, он понял основное: никто ничего не видел и не слышал.
– Подошел к столу, хотел было сесть, но вдруг зашатался, лицо посинело, и он упал.
Значит, все, что он и Тина успели сказать друг другу, тоже рождалось у него в голове. Такое возможно только во сне. Значит, галлюцинация исключается. Когда пытаешься говорить с тенью, окружающим должен быть слышен твой голос. Тому тьма примеров.
Визитер, навестивший как-то Иммануила Сведенборга, ясно различал разговор за закрытой дверью кабинета. Вернее, голос хозяина, ибо его собеседник хранил молчание. Когда же дверь отворилась, великий естествоиспытатель и мистик склонился в поклоне, провожая невидимого гостя, и поблагодарил за оказанную честь.
– Надеюсь, вы узнали его? – с торжеством в голосе осведомился он, заметив посетителя. – Это был Вергилий! Он поведал мне массу интересных вещей.
«Неужели и меня ожидает нечто подобное? – мысленно ужаснулся Ларионов. – Или это все-таки был сон наяву, предвестник припадка? Страшная штука – старость. Начинаешь вести себя как кисейная барышня. – Он мучительно напрягся, пытаясь вспомнить, куда засунул охотничье ружье. – Важно не пропустить момент, когда еще достанет сил распорядиться собой. В таком деле близкие люди – самые неумолимые недруги. Никто не поможет…»
Погруженный в свои невеселые думы, Антон Петрович особенно не прислушивался к долетавшим до него, как из дальнего далека, обрывкам фраз. Обсуждали его состояние, спорили, нужна ли сиделка, и все такое. Голоса на повышенных тонах прорывались сквозь трагически озабоченный шепот, как Би-Би-Си сквозь глушилку лет пять – или больше? – назад.
Чаще, почти срываясь на крик, заявляла о себе Марго:
– Куда он запропастился? Ты не видел, Шура?
В пику старикам она с первых дней замужества стала звать Александра только так: Шура, иногда Саша, но не Алик и уж конечно не Лёка, как в раннем детстве.
Долго искать Владика не пришлось. Его извлекли из комнатки на антресолях, где лежали Андрюшкины вещи. О ходе операции можно было судить по звукам: торопливые шаги по скрипучим ступеням (дача старела вместе с хозяином), беготня наверху (шельмец не давался в руки) и, как апофеоз, капризное хныканье.
– Где ты был? – деревянные стены не в силах были противостоять пронзительному голосу Марго. – Я тебя спрашиваю! Отвечай!
Владик молчал, как партизан на допросе, а ленивое брюзжание мужа ее никак не устраивало. Преступник обязан сознаться и молить о снисхождении. Все же ей пришлось удовольствоваться свидетельскими показаниями. Монотонное мычание Александра то и дело прерывалось негодующими тирадами:
– Как? Ты посмел прикоснуться к компьютеру?! Даже включил?.. Что?.. Файлы?.. Какие еще файлы?.. Тебе своих игр мало? Вот погоди, приедет Андрюша и выдаст по первое число! Ты же мог испортить дорогую вещь! Марш отсюда! И чтоб духа твоего не было до обеда. – Резкость тона постепенно сходила на нет, уступая умиротворенной воркотне. – Погуляй в садике, подыши свежим воздухом… У дедушки уже клубничка поспела.
Топот, казалось бы, известил об амнистии, но разборка только вступила в новую фазу. Поначалу стрельба велась как бы по прежней цели.
– Файлы. Я покажу такие файлы! – сжигала нерастраченный порох Марго. – Мадамы ему нужны! От горшка два вершка, а уже засвербело… А ты бы лучше молчал! – Она с особым ожесточением накинулась на Александра. – Модемы, мадамы – какая разница? Уже слова по-русски не скажут! Ты, ты эту заразу принес! Твое воспитание. Одного проглядели, а теперь и этот по той же дорожке?.. Нет, Владика я вам не отдам! Не надейтесь. Эра информатики, эра информатики, а кончается блядством! И не надо делать из меня дуру. Я не слепая.
Антон Петрович заранее знал, чем все закончится: выяснение отношений, слезы и вымученное перемирие до новой вспышки.
Марго редко наказывала детей, но сцены, которые она устраивала по малейшему поводу, были хуже любого правежа. Александр Антонович переносил их со стоическим безразличием, а Андрей, поступив на мехмат, сразу переселился к деду.
Антон Петрович подозревал, что пойти на такой шаг самолюбивого и не склонного к компромиссам парня вынудил отнюдь не характер матери – бабы, безусловно, недалекой и вздорной, но незлобивой и заботливой, порой даже слишком, а образ жизни и, соответственно, поведение Александра.
Ларионовым явно не повезло с наследниками по мужской линии. Своего отца, секретаря Харьковского обкома, Антон Петрович помнил довольно смутно. Он возвращался домой далеко за полночь, когда Ант – так значилось в метрике – уже спал, и лишь по выходным дням, и то изредка, им удавалось побыть вдвоем. Руководствуясь случайной выборкой, память сохранила немногое. Неразрывно с отцом были связаны автомобиль, который все называли «эмкой», хромовые сапоги и машинка для набивки папиросных гильз. Сейчас трудно понять, почему он с таким увлечением занимался заведомо пустяковым делом. Едва ли из экономии. Наверное, нравилось. Одевался он скромно: брюки-галифе, темно-синий китель – «тужурка» и точно такого же покроя полотняный белый, в летнюю пору. Запомнились прогулки: в зоологический сад и в тир, где отец выиграл приз за меткость – розовую куклу-голыша. Задетый за живое, Ант разревелся, и «девчачью» игрушку беспрекословно заменили на жестяной наган с коробкой пистонов. Поездка по детской железной дороге в лесопарк показалась настоящим путешествием. Само это название, неразделимое на обыденные понятия «лес» и «парк», звучало сказочной музыкой. Домой возвращались с трофеями: свисток, вырезанный из ветки ивы, зеленый, утыканный шипами каштан и маленькая лягушечка в жестяной коробке из-под ландрина.
Ант был до глубины души разочарован, когда отец сказал, что лягушка вполне взрослая. Судя по картинкам в раскладной книжке, сказка не сопрягалась с живой действительностью. Пахло обманом: волк, похожий почему-то на пограничную собаку, выглядел намного меньше, чем ожидалось, белка оказалась вовсе не белой, как можно было ожидать, а рыженькой, зато жирная кладбищенская улитка показалась настоящим Голиафом.
Улитка, впрочем, к отцу отношения не имела. Ее вместе с обломком мрамора купила у какого-то беспризорника нянька. У ее ненаглядного Антика как раз был период бурного увлечения животным миром – кузнецы с голубоватыми крылышками, хрущц, бронзовки, зеленые гусеницы с хищным рогом и волосатые розовые, и бабочки, бабочки… От невзрачной капустницы до ярчайшего павлиньего глаза и зловещей бархатной траурницы, так и оставшейся неосуществленной мечтой.
Сачки, коллекции, неосознанная жестокость юного дикаря. Агония пронзенных булавкой существ, трепещущих крыльями – пыльца прилипала к пальцам – не вызывала ни малейшего отклика. Смерть оставалась за гранью сказок, где действовали волшебники и богатыри. Чьи-то похороны, сопровождаемые оркестром, воспринимались как обыденное проявление незнакомого, но малоинтересного мира, откуда приходили старьевщики и цыгане.
И было трудно понять, почему всякий раз беззвучно плакала нянька, уткнувшись в оконное стекло, за которым пронзительно завывала медная, выгнутая улиткой труба и размеренно ухал большой барабан.
Дуновение непонятной роковой неизбежности принесла старинная открытка с изображением какого-то мраморного строения с низкими колоннами по обе стороны прямоугольного входа, за которым, как в угольном люке, зияла непроглядная темнота. Вокруг лежали красивые дамы в белых одеждах, и только одна из них стояла, держась рукой за колонну, будто не решалась войти.
– Кто эти тетеньки? – спросил Ант, проникаясь безотчетной тревогой.
– Греческие женщины, – ответила мать, поспешно убирая открытку.
Осталось ощущение тайны, куда ему, Антику, нет доступа.
Подарки? Они не отличались особым разнообразием: ружье, стрелявшее пробкой, педальная машина, плоский ящик с маленькими корабликами. В него наливалась вода, и можно было направлять корабли, водя магнитом по фанерному днищу, которое вскоре начало течь.
До четырех лет данное ему имя не внушало Анту ни малейших сомнений. Оно представлялось столь же непреложным, как Солнце, небо, Харьков, Сумская улица, Украина, СССР. Но первое же столкновение с вольной стихией двора обернулось горькими слезами. Кличка Ант-фабрикант налипла несмываемым клеймом. Оська и Юзик – в мозгу, как заноза, застряли имена, лишенные хоть каких бы то ни было внешних примет, – авторитетно дали понять, что никакой он не Ант, а самый обыкновенный Антон.
Много позже Ларионов сообразил, что его первые в жизни товарищи едва ли собственным умом додумались до решения заковыристой номенологической шарады. Наверняка наслушались дома всяческих пересудов. Кому же еще перемывать косточки, если не ближайшим соседям, особенно таким, как Петр Ларионов – хозяин города? Тогда Антик уже знал, какую дерзновенную идею преследовал отец, нарекая первенца. Его небесным покровителем, в обновленном, конечно, смысле слова, должен был стать не вождь, не революционный символ, а легендарный воздушный корабль АНТ-25. Стальная птица завершила беспримерный перелет через Северный полюс в Америку в тот самый день, когда секретарский младенец осчастливил своим появлением пусть не весь белый свет, но хотя бы родцом № 9. Туда, без ведома Ларионова-старшего, срочно подбросили машину с кровельным железом. Экстравагантным, на обывательский слух, а то и вовсе несусветным именам придавали политическое значение. Новому обществу требовалось срочно сформировать нового человека, а новые люди были мобилизованы воспитать совсем уже новую смену. Отречение от старого мира, от религиозного дурмана – вот что означали новые имена. Трудно было придумать более яркую и искреннюю демонстрацию преданности советской власти.
Рядом с более-менее благозвучными Владленами, Станинами, Марксэнами, Октябринами появилось великое множество Карин (в честь дрейфа в Карском море), Кимов (Коммунистический интернационал молодежи), Радиев-Радиков (элемент будущего – радий). Ответственный работник Тяжпрома, живший в одном подъезде с Ларионовыми, назвал дочь Мартеной (мартеновская печь), другой сосед, директор ТЭЦ, осчастливил сынка аббревиатурой Элевс (электрификация всей страны).
Невольная вовлеченность Антика в эту вакханалию, быть может, и заронила в нем зерна критического отношения сначала к коммунистическому новоязу, а позднее и к его первоисточнику.
С непривычной четкостью, в мельчайших деталях выплывали отдельные, словно нарезанные ножницами монтажера, кадры, сменяя друг друга на тех же повышенных скоростях, возможных на монтажном столе, но никак не в кинопрокате.
Быстродействие нейронов и синапсов не укладывалось в прокрустово ложе режима – 24 кадра в секунду (неуловимый для глаза, но предназначенный подсознанию 25-й подлежит запрету). Но оно, подсознание, не знает запретов, как не знает забвения. Недаром на пороге небытия или в минуту смертельной опасности перед глазами стремительно прокручивается вся жизнь, и то, что было загнано в беспросветные глубины и казалось напрочь забытым, вспыхивает с немыслимой яркостью, затмевая нездешний свет, который мнится в дальнем конце черной трубы, куда уносится бесплотная память, отделившись от бездыханного тела.
Антон Петрович подумал, что умирает, но не ощутил ничего сколько-нибудь похожего на сожаление, тоску, а тем более страх. Скорее, отрешенное от всяких забот и желаний любопытство.
Крепла уверенность, – или то было изначальное знание, впечатанное в матрицу архетипа? – что авторское кино не закончится картинами детства и лента будет прокручена до конца. Наверное, это и есть последний суд, на котором надлежит подвести итог прожитому, круто замешанному на любви и ненависти, благородстве и низости, гордости и нестерпимом стыде.
Прорисовывались лица, истаявшие в тумане лет, наполнялись свежестью краски, пробуждались звуки, запахи, словно живительная влага вновь наполняла пересохшие русла, и усталое сердце маялось давным-давно отболевшей болью.
Антик – франтик – фабрикантик
Обосрал военный кантик…
И это тоже было? Память отчаянно сопротивлялась, но щеки, как исхлестанные крапивой, жгло горькое чувство смертельной обиды.
Во все времена мальчишки играли в войну, но когда в воздухе веет порохом и страна поет походные песни, игра становится школой жизни. Культ армии дворовая гоп-компания переживала со страстью, граничащей с помешательством. Для мирных забав, пожалуй, и места не оставалось. Выбор был довольно однообразен: красные – белые, пограничники – самураи, республиканцы – франкисты. Делились по жребию: сегодня – вы, завтра – мы. Споры, доходившие до потасовки, возникали обычно вокруг главенства. Чапаевыми и командирами становились самые сильные. Сражения шли на лестничных площадках, в заросшем полынью яре за домом, а зимой – на заснеженных угольных кучах. Там давали урок «белофиннам», прорываясь на санках через линию Маннергейма. Анта одели в синюю курточку с якорями на пуговках – «капитанку», но он требовал «форму». «Испанская шапочка» с кисточкой была срочно переделана в пилотку, в доме появились «настоящие» летные очки, компас без стрелки и учебная фаната с кольцом. Жертвой первого броска сделалось зеркало гардероба.
– Не к добру, – ворчала нянька, выметая осколки.
Под столом в кухне Ант сооружал «палатку», где часами таился в дозоре, пока не начинала тускнеть лампочка карманного фонарика. Утопая в отцовском плаще, с кастрюлей на голове вместо каски, терпеливо выстаивал «на часах», никому не давая проходу. Отец одобрительно посмеивался и давал квалифицированные советы. Герой гражданской, он в походе на Варшаву командовал полком. В доме было два новеньких противогаза, и этим Ларионовы ничем не отличались от большинства семей. Учебные тревоги стали неотъемлемой составляющей быта. Не приходится удивляться, что появление Анта в противогазе ожидаемого фурора не произвело. Красноармейская звездочка с серпом и молотом, приколотая к панамке, тоже не позволила ему занять достойное место в строю. Дальше простого пулеметчика он не продвинулся.
В самый разгар честолюбивых вожделений на глаза ему попался журнал с портретом молодого красивого генерала на обложке: ордена, петлицы со звездами, шевроны, лампасы. Такой острой, всепоглощающей зависти Ант не испытывал никогда и ни к кому. Мать и няньку отрядили на срочные работы. Из красного сукна были вырезаны ромбические петлицы, а картонные золотые рыбки из ящика с елочными украшениями пошли на изготовление звезд. Хуже обстояло с орденами. Рыбок на все не хватило, и пришлось выкроить контуры из того же сукна. Почти новый сатиновый костюмчик, после варки в ведре с краской, приобрел ядовито-зеленый, весьма далекий от защитного цвет, но это с лихвой компенсировалось нашитыми регалиями. Особым предметом гордости явились лампасы – широкие полосы алого шелка, приметанные к коротким штанишкам, – тот самый «военный кантик».
Вместо ожидаемого триумфа Анта встретило глумливое улюлюканье. Как только его не обзывали, какие каверзы не чинили! Домой он возвращался со слезами, весь в царапинах и синяках, но никогда не жаловался. Понимал ли уже тогда, что стоит отцу лишь пальцем пошевелить, и его преследователей как ветром сдует? Одно, впрочем, усвоил твердо и раз навсегда: жаловаться стыдно и, если не можешь дать сдачи, нужно терпеть.
Он дрался с таким исступленным отчаянием, что с ним не хотели связываться. «Форма» с лампасами отправилась на помойку, но затаенное ощущение пережитой несправедливости осталось до седых волос и только крепло со временем, щедро подпитываемое извне.
Так мучительно созревала душа, стежок за стежком обшивая невидимую канву, предуготованную с рождения, а то и раньше, когда в материнской клетке начался таинственный танец хромосом.
Отца арестовали то ли по чьему-то навету, то ли по выбитым показаниям или просто по разнарядке, спущенной в областное НКВД. Ходили слухи, что его пристегнули к какому-то крупному делу, в котором фигурировали видные партийные и хозяйственные работники: Межлаук, Хатаевич, Гвахария.
Эти и другие фамилии Антон Петрович узнал, когда начался пересмотр дела и пришла справка о реабилитации: «За отсутствием состава преступления». Но тогда он уже ясно осознавал, что преступление, беспримерное по масштабам, одной веревкой связало и жертв, и палачей. Отца, по должности обязанного визировать списки, и садиста Саенко, который вытягивал из него жилы. Этот Саенко приходил к ним в дом, пил водку, играл в преферанс. Он сам принимал участие в расстрелах. Чтобы заглушить выстрелы, заводили мотор грузовика. Отец не мог об этом не знать.
Его арест прошел для Анта незаметно. Петра Ларионова сперва перебросили на низовку в Госпром – огромное железобетонное здание, занимавшее целую площадь, откуда он однажды уже не вернулся. Мама сказала, что уехал в длительную командировку. Она наскоро похватала первые попавшиеся вещи, побросала в чемодан и заставила Анта надеть зимнее пальтишко с меховым воротником, хотя на дворе еще стояла осень. Так и ушли они, не оглядываясь, – она с чемоданом, а он с жестяной механической птичкой в руке, оставив квартиру из четырех комнат со всем, что в ней было.
Приходили туда с обыском или нет, неизвестно. Наверняка приходили. Скорее всего, мать кто-то предупредил, и она сразу же приняла единственно верное решение – уехать куда-нибудь подальше. Их не искали, а если искали, то спустя рукава: невелики птицы. С лихвой хватало тех, кто был под рукой.
Перебравшись к родственникам на Урал, в город Магнитку, они избегли уготованной членам семей изменников родины – ЧСИР – неизбежной участи. Когда пришла пора определить Анта в школу, мать отправилась в ЗАГС и, вынув из ушей бриллиантовые сережки, выправила новую метрику.
– Какой он Ант? Безграмотная дура не дописала, а мальчику страдать: задразнили.
– И верно, – живо посочувствовала заведующая. – Глупость какая! Красивое имя Антон.
Радость не знала границ. Невдомек было, что в книге судеб – а имя определяет судьбу – круг сомкнулся в исходной точке. Непонятное АНТ означало Антонов, то есть опять же восходило к Антону. Самолет, унаследовавший фамилию своего создателя, авиаконструктор Антонов спроектировал, сидя за колючей проволокой, в шарашке, что тоже намекало на неслучайную связь всего со всем во вселенской паутине.
Мама умерла уже во время войны от сердечной болезни, осложненной хронической дистрофией. Двоюродный дядя определил четырнадцатилетнего Антона на металлургический завод – подручным на рудном дворе. Какая-то высокая комиссия из Москвы обнаружила в железной руде примесь, само название которой хранилось под строжайшим секретом. Срочно снарядили поисковую партию, куда по случайному стечению обстоятельств в должности коллектора попал и Антон Ларионов.
Так начались его скитания в поисках, как выяснилось по ходу дела, урановых руд: Урал, Южная Сибирь, Таджикистан, Монголия.
В промежутках между полевыми сезонами он с грехом пополам закончил вечернюю школу и подал на геологоразведочный. Рабочий стаж, орден «Знак Почета» и второй разряд по стрельбе обеспечили зачисление в вуз вне конкурса, но вторая экспедиция в пески Гоби, где нашли выходы урановой смолки, вынудила взять академический отпуск сразу после первого курса. Собираясь в дорогу, Антон и не думал, что уже не вернется на факультет и с геологией будет покончено навсегда.
Судьба поджидала его на развалинах заброшенного буддийского монастыря, где разбила лагерь палеонтологическая экспедиция Игнатия Глебовича Артемова, открывшего глубоко в песках окаменелые скелеты и яйца гигантских динозавров. Встреча с выдающимся ученым, а в недалеком будущем и знаменитым писателем, толкнула Ларионова на решительный шаг. Возвратившись из экспедиции, он, никому ничего не сказав, забрал документы и отнес их в приемную комиссию исторического факультета МГУ, но не прошел по конкурсу. Будь он членом партии или комсомольцем, для него, возможно, сделали бы исключение, но чего нет, того нет, а в университете на этот счет режим отличался особой свирепостью. С превеликим трудом удалось пролезть на заочный, что обернулось двойной удачей. После весенней сессии Артемов взял Антона к себе в отряд землекопом-мотористом.
Ночи у костра под необъятным монгольским небом с вещими контурами созвездий «перелицевали», как пошутил, спустя годы, Артемов, всю жизнь несостоявшегося геолога. Теперь, на пороге вечности, Ларионов мог вспомнить каждое слово учителя и даже интонацию, с какой оно было произнесено.