355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энсон Кэмерон » Жестяные игрушки » Текст книги (страница 5)
Жестяные игрушки
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:34

Текст книги "Жестяные игрушки"


Автор книги: Энсон Кэмерон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)

Ниже этого вопроса следуют две подчеркнутые тонкой черной линией пустые строки, в которые я должен вписать свой ответ.

Ну… угу. Вероятный лауреат конкурса в состоянии. Вероятному лауреату конкурса потребуется только запереть «КОЗИНС И КОМПАНИЮ» в какой-нибудь надежный гараж, ибо не зря ведь говорят, что город – это джунгли, что, может, и не так, но у подростков мужского пола здесь глаза голодных львов. И глаза эти смотрят на стоящую без движения машину как на подраненную добычу, которую они окружают ночью и разбирают по кусочку своими сидхромовыми челюстями. А я не переживу, если моего «КОЗИНС И КОМПАНИЮ» окружат и разберут на кусочки восемнадцатилетние львы из Порт-Мельбурна, сюжетные татуировки которых будут шевелиться как живые, пока они будут терзать его своими серебряными челюстями, чтобы унести по кускам и загнать в какую-нибудь мелкую авторемонтную мастерскую на задворках, где механики используют для починки битых тачек только оригинальные, снятые с живого донора запчасти.

Итак, вероятному лауреату конкурса потребуется надежно запереть свой фургон. И оставить сообщение на автоответчике для обычных своих клиентов, которые жаждут взбудоражить мир сообщениями о 40-ПРОЦЕНТНОЙ РАСПРОДАЖЕ ЗИМНЕЙ ОДЕЖДЫ или о том, что СНОВА В МЕНЮ БЕФСТРОГАНОВ, чтобы они на время воздержались от объявлений в своих витринах, поскольку я отправляюсь по стране рекламировать собственный творческий гений в компании дюжины пляшущих передо мной на задних лапках членов конкурсного комитета.

Я пишу: «С ЭТИМ НИКАКИХ ПРОБЛЕМ» – крупными буквами по диагонали поперек обеих подчеркнутых черными линиями, отведенных для моего ответа строчек.

Затем следует листок формата А4 с отступающей на два сантиметра от краев черной рамкой, внутри которой ты должен нарисовать свой флаг. Снизу под рамкой имеется место для твоего имени и четырехзначного номера-пароля. Я – Хантер Карлион, 3417.

Для официального конкурса рисунок от руки, как на моих намалеванных на витринах флагах, не годится. Тут нужно чертить. Тут нужно сгорбиться над листком и не уступать в старательности какому-нибудь средневековому монаху. Напрягать зрение и работать с картографической точностью. Склониться к самому листу так, чтобы он сделался для тебя Вселенной. Твоим холстом. Главная отличительная черта моего флага – это реальное созвездие с реальными расстояниями между звездами. Это нельзя изображать на глаз, как на витрине французского ресторана.

Для этого приходится долго рыться в кипах старых журналов «Дик Смит», пока не найдется Южный Крест подходящего размера, чтобы нанести его примерно в центре ограниченного черной рамкой пространства, отведенного тебе конкурсным комитетом. Приходится вымерять расстояние от одной звезды до другой, чтобы тени от каждой из них падали строго под одним и тем же углом. Приходится как-то абстрагироваться от досадной помехи, выражающейся в отсутствии проносящихся по твоему произведению искусства отраженных грузовиков.

Приходится найти в тех же «Диках Смитах» сделанный со среднего удаления цветной снимок Улуру и, не обращая внимания на счастливого курортника в традиционном дурацком пробковом шлеме, который одним видом своим отпугивает мух, поместить эту снятую со среднего удаления скалу в нижней части флага. Приходится с мучительной аккуратностью раскрашивать флаг плакатной гуашью «Гольбейн». Потом приходится нести его в копировальный центр и прогнать его через их цветной ксерокс, чтобы он имел профессиональный вид и не смазался за время пересылки, как, возможно, смажутся другие конкурсные работы. Потом отправить его по указанному адресу и забыть о нем, как забываешь о любом купленном когда-либо лотерейном билете.

ГЛАВА ПЯТАЯ
Временно Черный

Пока я был мальчишкой, мне в Джефферсоне позволялось быть белым. Но стоило мне начать превращаться в мужчину, как меня сделали черным. Везде, абсолютно где угодно, я просто мужчина. Но в Джефферсоне я все еще просто черный.

Не будь того выстрела, я вряд ли прославился бы настолько, чтобы меня сделали черным. В конце концов, внешность у меня не как у черного, так что до этого могло бы и не дойти. Я был бы тем же самым, кем являюсь где угодно, кроме Джефферсона. Мог бы сойти за изысканно смуглого или за какую-нибудь этническую экзотику. Но в целом оставался бы белым.

Однако выстрел с самого начала оставил на мне отметину. Сделал меня местным историческим примером того, к чему приводят межрасовые связи. Выстрел этот стал для тех, кто хотел видеть в нем это, свидетельством, что местные расы и европеоидная раса всегда будут на ножах друг с другом. И сделал меня для тех, кому хочется это доказать, живым примером того, что межрасовые связи, являющиеся, как правило, последствием особенно пьяной ночи или особенно темной дороги, только изредка представляют собой смелую, но неудачную попытку достичь расовой гармонии.

Поэтому, когда мне пришла пора превращаться в мужчину, меня сделали черным. И теперь, когда я приезжаю повидаться с ним, я снова становлюсь черным – на то время, пока еду через этот город.

Он живет теперь в том месте, которое сам называет «Выселками», – выше Джефферсона по течению реки. Он назвал это Выселками, когда жил еще в Джефферсоне. Когда тот большой эдвардианский особняк купоросного цвета еще принадлежал ему. Когда он был еще процветающим торговцем, состоятельным человеком, семейным человеком, строившим планы на пост мэра. Человек, положение которого в городе позволяло ему улыбаться людям по сотне причин, не имеющих отношения к дружбе.

И, конечно, в том, что он купил себе недвижимость в глуши и назвал ее Выселками, была шутка, но было и этакое хитрое признание успеха: выходит, ты достаточно известен, и уважаем, и уверен в будущем, если тебе нужна дыра в буше, нечто естественное, нечто примитивное, чтобы сбегать туда на выходные, и думать только о рыбной ловле, и жить, не заботясь о деловых улыбках, и вежливости, и требованиях протокола, и сроках, и законах, и правилах, и нормативах. Место, где ты можешь взять в руки лопату, или удочку, или топор, или ружье, или бутылку дешевой бормотухи. Да и в самом названии сквозила ирония: выходит, ты уже настолько преуспел Вобществе и Собществом, что тебе нужно ВЫселиться из него. Куда-то, где можно проводить ночи в самое полное полнолуние. На Выселки.

Но его проблемы низвергли его с той ступени, которую он занимал в обществе. Проблемы с черными людьми, такими, как я, поставили барьер его амбициям, и оттолкнули покупателей, и понемногу Джефферсон и Выселки поменялись ролями. Теперь Джефферсон служит выселками в той жизни, которую он ведет в пойменном лесу на краю общества. И он выбирается из этого леса в Джефферсон лишь изредка, ради круглых годовщин частично открестившихся от него родственников или частично забытых друзей, или встреч старых одноклассников, приятелей по спортивным клубам, в которых он блистал, или комитетов, которыми он руководил.

Он больше не преуспевает. Теперь его домом служат Выселки. Выселки окружены гектарами ржавеющей сельскохозяйственной техники. Они приютились на опушке леса, так близко к реке, как только позволяют весенние паводки. Я рулю по шоссе на встречу с ним по случаю его дня рождения. Ему исполняется, если не ошибаюсь, семьдесят два.

Я доезжаю на своем «КОЗИНС И КОМПАНИИ» до Хьюма и сворачиваю на север, в Мидленд, сквозь стада бело-рыжих коров, что пасутся вокруг Нагамби. Ближе к Нагамби мужчины в ярких джемперах молча ковыляют по утоптанным до каменного состояния дорожкам или отдыхают на обочине, на чахлой траве, пропитанной моторным маслом. За поворотом дороги, огибающей Вайолет-таун и выстреливающей прямо на Джефферсон, поля расчерчены сеткой ирригационных каналов. Дойные коровы выделяются на зелени своим ярким черно-белым камуфляжем, который позволяет людям без труда отыскать их, в какую бы чащу те ни забрели, жуя свою жвачку и переваривая свои мысли, которые хитроумными стараниями селекционеров никак не могут быть умнее мыслей самого тупого фермера.

На плантации Хью Линакера раскачивается скорбными призраками под порывами северного ветра десятикилометровый почетный караул эвкалиптов, высаженных здесь в память о погибших солдатах. На каждом дереве красуется бронзовая табличка с именем над восходящим солнцем – эмблемой австралийской армии.

С каждой новой войной плантация Хью Линакера увеличивается в размерах. Обычно растущие у дороги акации здесь выкорчеваны, а вместо них высажены с равными промежутками эвкалипты – стройные и гладкокожие, как супермодели, достойные расти в честь павших солдат. Три дерева на этой плантации носят мою фамилию на бронзовой табличке; каждое отстоит от другого на километр, поколение и войну. Прадед, двоюродный дед и дядя. Деревьев с фамилией моей матери здесь нет, ибо военное ремесло не популярно у ее народа, да и поражение в бою, в необъявленной и незавершенной войне не считается достойным медной таблички. Плантация Хью Линакера – то место, где я становлюсь черным. Начиная с этого места люди помнят меня. Тычут в меня пальцем. Рассказывают обо мне. Этакий урок местной истории.

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ДЖЕФФЕРСОН, гласит плакат. ГОРОД ФРУКТОВЫХ САЛАТОВ.

Город делается больше с каждым моим новым приездом. В основном за счет ангаров. Вся городская окраина застроена сделавшимися теперь архитектурной нормой большими зданиями из гофрированного металла, в которых разместились хранилища охлажденных продуктов и торгополоманый грош.

Я пересекаю Шеттерд-ривер, и въезжаю в город, и торможу свой «КОЗИНС И КОМПАНИЯ» у кафе «Харко», где, как известно всем, выросшим в Джефферсоне в семидесятые, делают лучшие в мире гамбургеры со всякой всячиной. У входа всегда тусуются байкеры. Вот и сейчас здесь сидят, покуривая, на своих «Харлеях» трое таких. Дикие, как того требуют дикие американские традиции. Дикие бороды, пивные животики, голые руки в татуировках, кожаные жилеты, стальные клепки, снова кожа, цепи на шее, ножики на поясах.

Они курят, и крутят своими бородами, и барабанят пальцами по задутым аэрографом бензобакам. Один из них – то, во что превратился Двейн Уилсон. Мы были закадычными дружками в младших классах, я и Двейн, пока я не сделался черным.

Я киваю байкерам. Двейн узнает меня.

– Блин, – говорит он. – Посмотрите, кто к нам. Кто явился за своей долей. Изо всех щелей лезут. Местные его родичи только-только отхватили кресло мэра в трех шагах, в Таттслотто, а уж вся гребаная родня так и прет.

Это он имеет в виду суд, который устраивает выездные сессии вверх и вниз по течению Мёррея, выслушивая жалобы племени Йорта-Йорта. Мэр в трех шагах, в Таттслотто.

То, что люди терпеть не могут в черномазых, меняется вместе с тем, как меняются сами черномазые. Это уже не предрассудок, основанный на вере в расовое превосходство, доказательством которому служат бедность, пьянство и пресмыкание, но возмущение, что эти люди подняли голову настолько, чтобы требовать прав и земли, ибо потеряли эти права и землю, брошенные в бедность, пьянство и пресмыкание верой белых людей в свое расовое превосходство. В превосходство, основанное на расе. Белым людям, охваченным возмущением, стоило бы заметить иронию происходящего.

Но они не видят в этом никакой иронии. Ибо ирония сродни ненависти, а ненависть сродни безумию, а безумие незаметно тому, кто им охвачен.

– Привет, Двейн.

Он делает глубокую затяжку и выпускает дым в мою сторону.

– Хотят реку, но и гамбургеров тоже хотят. Тех, что со всякой всячиной. Так вот, мудила, не было ананаса колечками до белого человека. Ананас колечками изобретен белым человеком. Хочешь ананасов колечками – не трожь реку… по мне так справедливо, а? А получил реку, ложь взад ананас колечками. Жри свои корешки да побеги. В райском саду ананасов колечками не было.

Я прохожу мимо них. Внутри «Харко» почти не изменилось с тех пор, как я бегал сюда за вожделенным молочным коктейлем. Все тот же пол из линолеума в шашечку, до желтизны протертого у стойки. Все те же красные виниловые стулья у исцарапанных столиков из ламината. Все те же выцветшие плакаты сандвичей «Чико Ролл», на которых женщины в блузках навыпуск и миниатюрных шортиках, сидя на мотоциклах, смотрят в камеру, то есть на меня, и открывают рот, чтобы сунуть в него похожий на член сандвич. Все те же часы «Бенсен и Хеджес» на стене отсчитывают нам еще один перерасходованный дневной час.

Человека, опускающего в кипящее масло стальную корзинку с чипсами, зовут Скотти. Я и забыл о его существовании, но он, как я вижу, раздобрел, и полысел, и поседел по сравнению с тем Скотти, о котором я забыл, но вспомнил сейчас. Скотти всегда был жалким и бесполезным типом. Мы поняли это еще тогда, когда он пал настолько, чтобы работать на итальяшек, чего истинно белые люди тогда себе не позволяли.

Он вытирает руки, забрызганные горячим маслом от шипящих чипсов, о фартук и поднимает взгляд на меня.

– Чего для вас? – спрашивает он.

– Гамбургер со всякой всячиной.

– Ананас? – Он вопросительно склоняет голову в мою сторону.

– Ананас? Угу.

Он углубляется в процесс сооружения гамбургера. Честный механизм этот Скотти. Подогнув колени, прикусив язык, нарезает он лук.

* * *

Первое, что скажет мне старик, – это то, как здорово, что я приехал. Можно подумать, это мне так трудно. Скажет, конечно, что программу нашего уик-энда специально не составлял, потому как не знал наверняка, приеду я или нет. Скажет мне, что думал, может, у меня найдутся какие другие дела.

Он живет с подозрением, что за свою жизнь совершил достаточно неправедных поступков, чтобы его друзья и родные имели право бросить его. Он почти верит в то, что те просто обязаны бросить его. Оставить его на поле битвы, усеянном ржавыми сельскохозяйственными машинами и древними перерабатывающими установками, которые покупались с поджатыми губами и многозначительными кивками на распродажах по всей Виктории. Он живет с подозрением, что я – один из его неправедных поступков. Что он не дал шанса черной половине моих корней, а этим не дал мне шанса на семью вообще, ибо белая половина моих корней меня и знать не желала.

Спасибо, что приехал, скажет он мне. Я знаю, что дорога утомительная. Я знаю, что ты не любишь ездить через этот город.

Дело в том, что меня тянет к нему в гости. Как мотылька на огонь. Должно быть, это какой-то генетический инстинкт гонит тебя к отцу… если ты, конечно, не убил его ко времени, когда тебе стукнет двадцать, – как следствие другого генетического инстинкта.

Этот – старый – Скотти поворачивается в чаду от шкворчащих чипсов ко мне.

– Ты ведь парень Чарли Карлиона, верно? – спрашивает он и остается стоять с разинутым ртом в ожидании моего ответа.

Я смотрю на него, повернувшегося откляченным задом к недоделанному гамбургеру, с покачивающейся в воздухе между нами лопаткой.

– Ну, да, – говорю я ему.

Он дважды дергает головой.

– Стоянка кемперов в Лейквью, – говорит он. – Твой папаша прихлопнул там черномазого. Так ведь? – Он морщит бровь и проводит рукой по лицу, изо всех сил напрягая мозги. – Да ты и сам был из этих, – восклицает он, просветлев при этом воспоминании. – Угу, точно. Когда-то был, – говорю я. Его лопатка застывает в воздухе. Рот закрывается. Он смотрит на меня. Я смотрю на него. Вдруг он вспоминает, что луковые колечки на сковородке уже подрумянились и их надо снять с огня, и раскатать, и измельчить. Он скидывает их на доску, и раскатывает лопаткой, и рубит на маленькие кубики ножом.

– Свеклы положить? – спрашивает он.

– Ага, свеклы положить.

– Многие нынче ее не любят.

– Я люблю.

– А многие не любят.

– Я люблю.

– Она нынче из моды вышла. Открываю банку, ложу чуть кому в бургер, а остальное в помойку, вот оно как нынче. Народ перерос. Готов платить за целую банку?

Тут я понимаю, что мне действительно хочется свеклы.

– Да. Возьму ее с собой, – отвечаю я. – Пригодится там, куда я еду.

– О’кей, о’кей. Всего тогда выходит четыре бакса за бургер и два с полтиной за банку свеклы. – Он снова поворачивается ко мне, протягивая руку.

Я задумчиво потираю переносицу костяшкой левого указательного пальца и зажмуриваюсь. Показываю ему, как напряженно я думаю. Олицетворение мыслителя.

– Ты ведь не заставишь меня платить за ту свеклу, что положил в гамбургер, дважды, а, Скотти? – спрашиваю я его наконец. – Платить за ломтик свеклы в банке и еще раз – за него же, вынутый из банки и положенный в гамбургер? А, Скотти? Ведь не будешь?

Он смотрит на меня. Я смотрю на него.

– Ну, тогда шесть тридцать, – говорит он. Он доделывает гамбургер и отдает мне вместе с банкой свеклы.

Я достаю деньги, протягиваю ему, и он тянется за ними. Я отодвигаю руку.

– А теперь, Скотти, послушай внимательно. Знаешь одно местечко по соседству, твоего конкурента под названием «Макдональдс»? На твоем месте я бы сходил туда как-нибудь в перерыв и посмотрел. Посмотрел на парней и девиц за стойкой. Их научили если не искренне, то все равно славно так улыбаться клиенту. Чтобы все там чувствовали себя как дома. По сравнению с этим на твою кислую рожу смотреть – все равно что дерьма наглотаться. Ты бы мог извлечь из этого прибыль.

– Гони мои деньги, говнюк.

– Вот видишь, Скотти, то, о чем я тебе говорил. Так в «Макдональдсе» себя не ведут. – Я кидаю деньги через стойку на пол у его ног.

Такие вот у нас тут расовые отношения.

Я выхожу на тротуар, держа в одной руке гамбургер, а в другой открытую банку свеклы. Эта шайка-лейка на «Харлеях» слышала, конечно, наш со Скотти разговор. Скотти является источником, возможно, девяноста пяти процентов их рациона и терпеливой мишенью не подсчитанного, но явно высокого процента их грубоватых шуток насчет скудоумного кухонного парня. В этом отношении он является для них своего рода суррогатной матерью.

Они больше не сидят верхом на «Харлеях». Они сидят на седлах боком, упершись пятками башмаков в тротуар, нацелясь носками башмаков в маркизы на витринах. Скрестив голые руки на пивных животах, смотрят они на меня.

– Что это у тебя в банке, парень? – спрашивает один, на бицепсе которого средневековая крошка из «Пентхауса» держит в руках саблю, тогда как волосы ее взметены десятибалльным ураганом аж до плеч.

– Уж не полная ли банка ананасов колечками? – спрашивает другой, с профилем благородного краснокожего воина на бицепсе. – Это после того, как мы тебя предупредили?

– Хочешь и ананасы колечками, и землю, да? Хочешь все сразу? – говорит Двейн, с наигранным изумлением задирая взгляд вверх, словно призывая и летнее небо, и маркизы на витринах в свидетели. Он рослый и массивный, как и положено байкеру. – Ну, все сразу не получится. Моя мамаша всегда так говорит. Так что выбирай. Отдавай нам свои ананасы и получай назад свою землю или бери ананасы, но о земле и думать забудь. – Он встает и опускает руки. На левом бицепсе у него красуется битва льва с драконом; на правом – оскалившийся в скабрезной ухмылке череп.

Я высоко поднимаю банку, и мы оба смотрим на нее. С обеих сторон ее красуется одинаковое изображение образцово-показательной свеклы. Идеально круглой, бордовой, с похожими на жидкую китайскую бороденку волосками корней снизу и гейзером зеленой ботвы сверху. Она законсервирована «Золотым Кругом», и в банке содержалось ровно четыреста пятьдесят грамм свеклы до тех пор, пока один ломтик свеклы неопределенного веса не вынули, чтобы положить мне в гамбургер.

– Свекла, Двейн. Всего только свекла.

– О… – Подняв руки, он отступает от меня на шаг. – О, значит, свекла. Пардон. Свекла – другое дело, ведь свекла вроде как всегда была основой аборигенского рациона. Они ее у себя на огородах круглый год выращивали.

Я прохожу мимо него и направляюсь к своему фургону. Он толкает меня под локоть сзади, и банка свеклы вылетает у меня из рук и, обрызгав алым соком мне футболку, описывает в воздухе дугу и приземляется в кювет. Ломтики свеклы разлетаются во все стороны, как потроха попавшего под машину.

Я поворачиваюсь к нему лицом, но они уже стоят бок о бок – этакая шеренга из шести татуировок на шести накачанных бицепсах. Три бороды с гнилыми огрызками зубов в них ухмыляются мне. Ждут меня. И страх сжимает мне судорогой живот, и ползет вниз, и оборачивается почти болезненной слабостью в ногах. Я снова поворачиваюсь к фургону, и иду к нему, и походка моя нетверда от страха. Мне приходится собрать в кулак всю свою волю, чтобы продолжать шагать как ни в чем не бывало; шаг левой, шаг правой, шаг левой, шаг правой… Я стараюсь, чтобы походка моя казалась ровной и невозмутимой, стараюсь подавить возможные слабость и дрожь, которые выдадут всем, что я – не из тех твердокаменных уличных бойцов, которые выпрямляются на экране во весь свой двенадцатифутовый голливудский рост и, не вынимая сигареты из зубов, небрежно цедят: «Это вы мне?»

Я не смельчак. Я уже ходил этой походкой в этом городе и раньше. Она так тяжела, эта походка. Ты – младенец, и земное тяготение все еще тянет тебя вниз под неожиданными углами. Ты пьян в стельку, но пытаешься убедить какого-то констебля в том, что трезв. Ты трусишь под артобстрелом. Ты – бессильный астматик, вдыхающий воздух крошечными глоточками, почти тайком. Тебя тошнит от страха, терзающего подобно раковой опухоли. От этой опухоли не поможет никакой морфий, только храбрость. Никакой морфий.

Шаг левой, шаг правой, шаг левой, шаг правой… я иду к своему фургону. Иду, пытаясь не показать им своей слабости.

– Иди-иди, – кричит мне вслед один из них. – Но об ананасе колечками и думать забудь.

– И о свекле, – кричит Двейн.

– Ты на чужой территории, мудила. Или ты чего-то не понял? – кричит третий.

Долг – вот главная причина их ненависти ко мне. В глубине сознания – там, где мысль существует на уровне завихрений интуиции, где ее невозможно поймать, и удержать, и оформить словами, они ощущают свой долг передо мной с каждым шагом, который они делают. Инстинктивно они понимают, что все, чем они обладают, является производным от того, чем не обладают черные. И осознание этого долга помогает им ненавидеть с такой легкостью. Мы все только и мечтаем о том, чтобы на наших кредиторов обрушилась Кара Господня. Они ненавидят черномазых по той же причине, по которой ненавидят банки.

Шаг левой, шаг правой, шаг левой, шаг правой. Уже сидя в «КОЗИНС И КОМПАНИИ», я оглядываюсь на Двейна и его дружков, которые все еще стоят у входа. Теперь они смеются. Байкер с профилем североамериканского индейца-воина на бицепсе лезет в кювет и запускает ногой банку в моем направлении. Фонтан свеклы разлетается во все стороны, забрызгав штанину его линялых джинсов. Он брезгливо морщит губы и чертыхается. Двейн и третий байкер хохочут и тычут в него пальцами.

Пока я еду по городу, со страхом происходит обычная химическая реакция, превращающая его в злость, так что я готов ненавидеть каждого встречного.

* * *

На выезде из города я миную построенный из красного кирпича бейсбольный стадион, где раньше располагались отцовские «Грузобъединенные Нации». Здесь, вдали от Мельбурна, он объединил крупнейших производителей грузовиков со всего мира на одной стоянке, чтобы торговать ими в мирной гармонии, бок о бок. И здесь, на самом краю света, эти торговцы грузовиками и впрямь достигли какого-то подобия разрядки. Сбросили попугайские предвзятости, отказались, возможно, от привитых им культурой предрассудков и признались друг другу как на духу, что ни у кого из них нет эволюционного превосходства перед другими и что не существует какой-то такой особой разницы между их турбонаддувами, и их электронными впрысками, и их женщинами, и их дисковыми тормозами, и их инженерами-конструкторами.

И под этим навесом из шифера с розовой неоновой надписью «ГРУЗОБЪЕДИНЕННЫЕ НАЦИИ» над входом, на площадке черного асфальта, они порой даже отвечали на адресованные коллегам звонки и давали потенциальным клиентам, можно сказать, лестные отзывы на последние модели своих конкурентов. И покупатели грузовиков приезжали издалека, чтобы посмотреть на грузовики со всего мира, выставленные на продажу бок о бок. И мой гениальный отец получал десять процентов с каждой сделки, которая совершалась благодаря такому беспрецедентному панибратству. Когда я был маленьким, он не раз говорил мне, что для полета человека на Марс достаточно одного: долгого и крепкого мира.

Это продолжалось всего десяток лет. До тех пор, пока об этом не разнюхали в Стокгольме, и в Детройте, и в Токио, и в Лондоне, да и в Берлине тоже. И на этом грандиозному социоэкономическому эксперименту по гармонизации межнациональных отношений и максимизации прибылей, каким являлись «Грузобъединенные Нации», пришел конец. Картель, который мой отец создал вдали от бдительных взглядов Советов Директоров с целью развивать торговлю грузовиками, попутно содействуя сближению рас и народов, распался на части. Эти далекие Советы Директоров растащили его на пять независимых и конкурирующих дилерских компаний, подвергающих взаимному сомнению замысловатые системы электронного впрыска друг друга, и шепелявые турбонагнетатели друг друга, и широкобедрых женщин друг друга, и пульсирующие дисковые тормоза друг друга, и близоруких инженеров-конструкторов друг друга. Впрочем, к этому времени отец разбогател на этой рискованной кооперации. Можно сказать, нажился на мире.

Теперь здесь бейсбольный стадион. А за этим стадионом пухлые жестяные ангары Джефферсона уступают место новым, экзотическим плантациям киви, и вишни, и черт-те-чего-еще, как их называет мой старик. Экзотические фрукты зреют под гектарами черной полиэтиленовой пленки.

Потом фруктовые плантации уступают место молочным фермам. Пожилые мужчины на пожилых мотовездеходах «Ямаха» гонят пожилые стада фризийских дойных коров под древние, похожие на рыбьи скелеты навесы для дойки. Обшитые Посеревшим от времени тесом дома со свисающими досками обшивки, окруженные ржавым детским инвентарем. Лежащие на боку трех– и двухколесные велосипеды, педальные автомобильчики, принадлежавшие детям, которые повзрослели в мире, совершенно отличном от этого. В Мельбурне. Молодежь порывает со своими местными корнями ради мест на заводах в Мельбурне, и только изредка – ради чего-то, за что платят лучше. Редкими выходными они возвращаются навестить родителей и, если не были дома несколько месяцев, морщат нос на запах навоза, и грязи, и обманувшихся ожиданий на буколический отдых.

Я ем свой гамбургер, держа его одной рукой, и теплая салатная начинка падает мне на колени.

Полчаса езды от Джефферсона – и молочные фермы уступают место солончакам, из которых торчат только редкие засохшие эвкалипты, лишенные листвы, серебряные от древности. Проезжающие здесь люди, видя проносящиеся мимо серебряные от древности стволы, сокрушенно качают головами и объясняют своим пассажирам: «Соль» – и ждут, пока те не покачают сокрушенно головами, соглашаясь, и не скажут в ответ: «Сначала топор. Потом соль». Изувеченная земля. Карфаген, разрушенный по ошибке.

Здесь пасутся стада одичавших, маленьких, толстопузых пони. Они щиплют осоку, и конский щавель, и что там еще может расти на солончаках. Это пояс Рождественских-пони на-выброс. Пони, которых покупают в подарок на Рождество джефферсонским детям. Пони, весь восторг от которых улетучивается куда-то с каждым прошедшим после Рождества месяцем до тех пор, пока где-нибудь уже зимой джефферсонские родители сдаются и говорят: «Ну ладно. Нинтендо победил. Обойдемся без Кометы». И так каждый год. Пони так и не удается забавлять детей лучше, чем это делают японцы с помощью своей суперсовременной джизмологии. Дареные кони, которым смотрели в зубы.

По-своему они даже страшнее байкеров. Проезжая по дороге в этих краях, не испытываешь особого желания смотреть по сторонам на этих пони. Я не удивлюсь, если до меня как-нибудь дойдет слух, что эти пони перешли на мясную диету.

Здесь, где не живет никто, кроме Рождественских-пони на-выброс, бьющихся друг с другом за те жалкие ростки, что пробиваются из соленой почвы под серебряными от древности деревьями, я снова становлюсь белым. Джефферсон теряет здесь свою власть надо мной. Я теряю свою историю.

Я подъезжаю к неровной цепочке деревьев, обозначающей начало речной поймы. Эвкалипты по обе стороны дороги здесь уже живые – сезонные паводки до сих пор заливают время от времени эти места, несмотря на то что со строительством плотин в верхнем течении реки это случается гораздо реже. Теперь река разливается летом, а не зимой. Да и причиной этого служат теперь не дожди, а неумелый контроль за уровнем воды. Сезонными паводками правит теперь управление по мелиорации, а Мать-Природа национализирована и оприходована миллионами фермеров.

Я проезжаю уже опушку Бармафореста. Асфальтовое покрытие сменяется щебенкой, и дорога ведет прямо в глубь леса. Деревья растут все гуще, а редкие хутора исчезают вообще. На ветровое стекло падает тень от огромных эвкалиптов, и над дорогой нависают причудливо изогнутые ветви. Паводки, заливающие лес раз в два года, окрасили все на высоту двух метров от земли в серый цвет.

Впереди уже мелькают в просветах между деревьями ярко освещенные солнцем Выселки. Последний островок расчищенной земли перед рекой. Я правлю прямо туда. Ворота распахнуты настежь, и створки их упираются в ржавый катер «Ферфи». Металлическая табличка черным по белому гласит: «ВЫСЕЛКИ». Я медленно, на первой передаче пробираюсь по его странным сельскохозяйственным посадкам. Гектарами его урожая.

Здесь собраны все механизмы, которые, как полагали люди, будут нужны им вечно. Ржавый комбайн «Саншайн», скуластая армейская лодка цвета хаки в ржавых разводах, сеялки, косилки, бороны, ржавый грузовик «Бульдог», штабеля серых, скрученных сыростью досок, ржавые армейские амфибии, несколько джипов «Виллис», автокран, остроносый паром для переправки небольших партий скота через реку, сияющий нержавейкой автоклав, всякая всячина из обанкротившегося магазина «Джонсон», ржавые цистерны для воды, угнездившиеся в желтой траве бурые плуги, все еще сохранивший ярко-желтую окраску асфальтоукладчик, клетки для скота, мотки ржавой проволоки, несколько пикапов сороковых годов выпуска, штабель стальных бочек с гвоздями и моющими жидкостями, передвижная силосная башня, железные сельскохозяйственные орудия, выкованные кузнецами Бог знает для каких целей. А ведь здесь имеются еще восемь в разной степени покосившихся амбаров – деревянных и жестяных, – под завязку набитых тем, что осталось от нескольких поколений фермеров.

Он как магнит притягивает к себе этих ржавых динозавров, мой старик. Собирает их на распродажах старья по всему штату. Выписывает специально из-за них «Трейдинг Пост». Тащит на Выселки любой хлам, который весь остальной мир расценивает как бесполезный. Он стаскивал его сюда до тех пор, пока Выселки не начали сбивать компасные стрелки у небольших самолетов, пролетающих над этим местом. В авиационных журналах это характеризуется как местный навигационный феномен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю