355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энсон Кэмерон » Жестяные игрушки » Текст книги (страница 2)
Жестяные игрушки
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:34

Текст книги "Жестяные игрушки"


Автор книги: Энсон Кэмерон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)

Вы не против продать, говорит он, потому, что это все равно не то, что толкать по одному каждую пару дней. Нет, я бы левой ноги не пожалел, только бы сидеть и смотреть на засухи, да на паводки, да на то, как год сменяется годом.

Не засухи, говорит она. Не паводки. Даже не годы. Я не на это смотрю.

Очень скоро она видит, что ему так и не понять до конца, что нет ничего более жалкого, чем глазение в пустой двор, а он очень скоро видит, что ей не понять, что нет бремени тяжелее, чем продавать по восемь грузовиков каждые две недели. Поэтому враждебность и острая необходимость поделиться своими невзгодами и сравнить их с чужими исчезают куда-то из их разговоров. Он начинает захватывать с собой пиво, и они потягивают его за беседой.

Лес Барфус ездит в Джефферсон в кузове миссионерского фургона, в бананово-желтом шезлонге, под гнетом психологических перегрузок. В клинике на Корио-стрит доктор осматривает его мениск, и тот находится в хронически бедственном положении. Психолог осматривает его сморщенный лоб. Обследует его скривившиеся губы – обследует осторожно, ибо пациент готов вот-вот разразиться слезами. Обследует его отсутствующий взгляд. Мягко задает ему три научно выверенных вопроса насчет того, какой бессмысленной стала его жизнь с этой опустошающей болью. Тот шепотом бормочет три полных боли ответа, которым его обучили. Доктор с психологом в унисон соглашаются с тем, что Лес Барфус не в состоянии исполнять хозяйственные обязанности, положенные главе семьи.

Он возвращается в поселок, и выбирается из своего бананово-желтого шезлонга, из-под гнета моральной неполноценности, и превращается в простого, пьющего вусмерть алкаша, занимающегося этим делом в компании таких же забулдыг со всей реки.

Мой отец превращается в затравленного прессой человека, запертого в доме Барфусов. Из этого следует, что они с Ширли пьют пиво и болтают обо всем, не причиняющем им боли. Это приводит к тому, что по большей части он рассказывает о своем детстве. И в какой-то момент он пытается рассмешить ее рассказами о своих детских приключениях. Даже он, когда она впервые отзывается на его рассказ смехом, понимает, что эта неожиданная близость – безумие, что то, во что превращается его исполнение приговора, ведет туда, куда он никак не может себе позволить зайти.

Смех. Что дальше?

Он подливает обоим пива. Он страшится ее смеха и жаждет его. Боится настолько, что зажмуривается, когда тот прорывается наружу, и жаждет настолько, что продолжает рассказывать ей об идиоте-мальчишке, стоящем одной ногой на восточном скате крыши из гофрированной жести, а другой – на западном скате крыши из гофрированной жести, с велосипедным насосом, которым он размахивает на манер аукционного молотка, будто бы продавая дом соседским мальчишкам. О том, как те делают заявки в виде «Дурак чертов!» или «Прыгай!», и о том, в какую кашу превращается торг за эту замечательную недвижимость, когда он принимает с одной стороны заявку в виде «Дурак чертов!» от Джимми Каттера, а с другой – заявку в виде «Прыгай!» от Глена Маскелла. Как соперничающие стороны подкрепляют свои права на собственность, швыряясь щебенкой, отчего он кубарем катится по западному скату крыши из гофрированной жести прямо в заросли рододендрона. И первое, что говорит ему Джимми Каттер, обежавши дом и обнаружив его лежащим живым в клумбе, это: «Ты испортил мой сад», на что Глен Маскелл, поспевший прямо за ним, возражает: «Нет, мой».

Ширли Барфус снова смеется, и он протягивает руку и дотрагивается указательным пальцем до ее скулы, ибо смех – один из инструментов похоти. И он использовал этого мальчишку-аукционера для того, чтобы вызвать этот смех, так что считает этот смех своим – настолько своим, что его можно потрогать пальцем.

Потом они переходят к сексу. К тому, чего можно было ожидать от мужчины и женщины, запертых в доме с пивом, смехом и цикадами, стрекочущими на жаре за окном. Сначала прямо здесь, среди кружков от пролитого кофе на полу. Потом по всему стандартному миссионерскому дому с двумя спальнями. Из чего отец делает вывод, что он исполняет обязанности мужчины в доме более полно и исчерпывающе, чем это имел в виду магистрат Дик Кертайн.

Однако вскоре он снимает с себя эти обязанности. Вскоре он говорит своей жене Вере, что оставляет ее жить в эдвардианском особняке с пальмами перед входом. Вскоре он говорит Ширли Барфус, что роль мужчины в стандартном миссионерском доме с двумя спальнями из асбоцементных щитов на соплях, стоящем на черном острове, его не устраивает. Говорит ей, что он не намерен мириться с этим. Возможно, говорит ей, что любит ее… а может, в том и нет нужды. Так или иначе, он забирает ее с этого черного острова и везет в самую пучину моря беложопых, в Джефферсон. На стоянку кемперов в Лейквью с видом на озеро, где вид на озеро имеется только у Джона и Беверли Куинн, которым принадлежит эта стоянка, а все обитатели кемперов довольствуются видом на задний фасад дома Джона и Беверли и на их же задний двор, который целая свора ротвейлеров охраняет от обитателей кемперов. Их Джон и Беверли любят, конечно, как родных, однако доверяют постольку-поскольку.

Они с Ширли обустраивают сцену для угрожающего карьере смешения рас в тридцатифутовом «Виконте-Вэкейшнере», жилом фургоне, подключенном к городской канализации и настолько уже капитальном, что к нему даже пристроено крыльцо из посеревших от времени сосновых досок.

И круги скандала расходятся от стоянки кемперов в Лей-квью по всему городу и дальше, по его окрестностям, где фермеры-скотоводы и садоводы качают головами и благодарят Бога за то, что не голосовали за него на последних выборах, когда он обещал официально обозвать округ «Молочником Виктории», а город – «Сити – Фруктовый Салат», что послужит, говорил он, приманкой для туристов. Двойной приманкой. Ибо если бы они проголосовали тогда за него, посмотрите, кто был бы тогда теперь супругой мэра? Иисус Св. Христос, да этот человек сам съехал с тех высот, которые достиг, сделавшись, можно сказать, нехристем, и продолжает идти прямой дорогой в ад.

* * *

Лес Барфус в результате всей этой истории совершенно лишен почвы под ногами. Он возвращен обратно к себе на кухню. Он сидит там посреди тысячи кружков от кофе, пролитого его женой, оглушенный и разъяренный происшедшим. Глазеет в то же самое окно на тот же самый двор. День за днем заставляет эти кофейные кружки пустыми бутылками из-под пива и бормочет каждому заходящему навестить его о том, как он зол, о том, что это уже второе, но последнее оскорбление от этого человека, и клянется, глядя в потолок, в том, что месть грядет. И бормочет своим гостям о том, что заплатит им, если они станут участниками этой мести.

В общем, двадцать фунтов в кармане пьяного парня, что ступил в конце концов на крыльцо из посеревших от времени сосновых досок кемпера моего отца и Ширли, возможно, были заплачены ему Лесом Барфусом в качестве гонорара за свершение обещанной мести, а может, и нет. Лес Барфус по прошествии стольких лет все еще утверждает, что нет.

По случаю такой работы парень здорово пьян. Он уже стучался в три других кемпера и тыкал своим однозарядным «Рюгером» 22-го калибра в трех разных женщин, спрашивая у каждой из них, не она ли ублюдок по фамилии Карлион, пока последняя из трех не направила его с перепугу к нужному тридцатифутовому «Виконту-Вэкейшнеру», и тот не поднялся, цепляясь за перила из посеревших от времени сосновых досок, на крыльцо из посеревших от времени сосновых досок, и не лягнул босой ногой алюминиевую дверь, и не крикнул: «Эй, вы там, внутри!»

Мой отец открывает дверь, недовольный бесцеремонностью стука и бесцеремонностью крика, и видит перед собой наставившего на него винтовку черного подростка в одних шортах и с немытыми волосами, спутанными и всклокоченными после сна. Мой отец выходит на почти капитальное крыльцо, парень чуть пятится назад и спрашивает: «Ты – он?» И отец хватает винтовку за ствол, а подростка – за немытую и всклокоченную башку, и без труда выворачивает винтовку у парня из рук, и тычет стволом тому в горло рядом с трахеей, и отвечает: «Возможно», и спрашивает: «А кто именно?»

Он отодвигает его чуть дальше от себя за волосы и подталкивает концом ствола к посеревшему от времени крыльцу; тут винтовка разряжается; возможно, от толчка, возможно – от непроизвольного сокращения мышц, возможно – оттого, что по пьяни ему продолжает казаться, будто парень все еще не отказался от задуманного. Выстрел звучит совсем тихо – так, легкий хлопок газа, вырывающегося из кратера на шее у парня, куда погрузился конец ствола. Ничего громкого. Можно сказать, и не выстрел даже.

Но внезапно на отца наваливается вся тяжесть случившегося. Напряжение в пояснице, хруст перегруженного хряща в позвоночнике, выстрелом щелкнувший в среднем ухе. Он стоит, удерживая полное драматизма изваяние черного парня с ружьем лишь за волосы, да еще упертым тому в шею стволом винтовки, по которому ему на пальцы стекает кровь. На его глазах напряжение отпускает это нежданное изваяние, навсегда превращая его в безжизненную куклу.

– Никак не мог отпустить эту жалкую скульптуру черного парня с ружьем, – говорил он, – Так и держал ее на весу, и смотрел вверх, сквозь бежевую полиэтиленовую клеенку, которой была обшита крыша почти капитального крыльца из посеревших от времени сосновых досок, на медленно клубящееся варево грозовых облаков, ползущих на запад, то вырастая над эфемерным облачным пейзажем горными вершинами, то вспухая над ним ядерными грибами. Смотрел вверх сквозь бежевую полиэтиленовую клеенку на клубящиеся жерлами бездонных пещер грозовые облака, и хмурил брови, и опустил подбородок, и раздвинул губы, и чуть высунул розовый язык, словно готовясь спросить что-то у этих пещер, сотканных тенями и его воображением. Но не спросил ничего. Так и стоял, чуть высунув язык, держа на весу этого парня, словно не придумав, что же именно ему спросить, только губы беззвучно шевелились.

Вопрос так и не сложился. Он прятался где-то там, глубоко в мозгу, где светится обычно слабым напряжением удивление, оставив на языке только привкус и легкую горечь.

Он так и не задал этого вопроса. Грозовые тучи уплыли на запад, а спина и руки его ощутили наконец боль от напряжения, и он закрыл рот и опустил взгляд на этого безымянного парня, и поморщился, и отпустил его, уронив на посеревшие от времени сосновые доски рядом с ковриком из сизаля, надпись на котором когда-то гласила «Добро пожаловать», но стерлась под отцовскими ногами, так что теперь от нее остались только «Д», потом бесформенное нагромождение щетинок, а потом «ТЬ». Что вполне соответствовало, как подумалось тогда отцу, тому нарушенному обещанию гостеприимства, которое получил-таки этот парень.

* * *

Будучи застреленным, безымянный парень обретает наконец имя и личные качества. Только имя это произносят в прошедшем времени, а качества оплакиваются. Он становится Гэри Уилсоном. Парнем, который мог засветить человеку хоть правой, хоть левой пяткой по груди на полном бегу. Парнем, который мог бы достичь вершин спорта и сделаться гордостью для своих родных и друзей. Для своего народа.

А мой отец, само собой, становится злодеем. Этаким полоумным несостоявшимся мэром, что пьет горькую и сводит личные счеты с местными чернокожими. Человеком, который бросил уют эдвардианского особняка и проживавшей в нем белой женщины с глубоким декольте, чьи родители владели второй по размеру в штате табачной плантацией. И все ради того, чтобы жить узником в алюминиевой коробке, в окружении живущих в алюминиевых коробках отбросов общества, жить с черной женщиной, время от времени нанося ее родным и близким оскорбления действием – будь то с помощью мостов или винтовок. Несостоявшийся мэр, сошедший с рельсов. С катушек.

Спустя три дня после перестрелки Лес Барфус осторожно протискивает свой «Холден-ЭфДжей» с полетевшей задней передачей по узким проездам между кемперами в Лейквью, и останавливает его у нижней ступеньки почти капитального крыльца из посеревших от времени сосновых досок, и глушит мотор. Он так и сидит в машине, опустив стекло со стороны водителя, и ждет, пока Ширли Барфус не выйдет к двери «Виконта-Вэкейшнера», чтобы спросить его, какого черта ему нужно. Но она не выходит. Тогда он орет через опущенное стекло: «Ну что, он все доказал, да? Он просто еще один… такой же, как все».

Тогда дверь «Виконта-Вэкейшнера» отворяется, и Ширли Барфус спускается по посеревшим от времени сосновым ступеням почти капитального крыльца и садится на заднее сиденье «ЭфДжея» с пустыми руками, ничего не говоря, не подтверждая того, что говорит Лес Барфус, даже не глядя на него. Он смотрит на нее, ожидая подтверждения хоть чего-нибудь.

– Такой же, как все, – говорит он ей. Она смотрит прямо перед собой через ветровое стекло на окружающую стоянку кемперов клумбу розовых агафантусов и снова не отвечает. Похоже, она молчала так все три дня, прошедшие со смерти Гэри Уилсона, ибо, возможно, она поняла, что мой отец – всего лишь еще один белый человек, испытывающий продукт своего сознания на еще одном черном человеке.

– Так я заберу твои вещи? – спрашивает он ее.

– Нет. Он там, внутри, – отвечает она. Лес Барфус поспешно заводит мотор своего «ЭфДжея». Поскольку глушитель давно прогорел, рев мотора будит ротвейлеров Куинна, и те принимаются с лаем носиться вдоль изгороди. Барфус подает машину вперед, так как сдать задним ходом не может. Он медленно скребет правой, водительской боковиной кузова по 72-галлонному газовому баллону, питающему газом желтый «Сандаунер», медленно обрывает левыми колесами растяжки полосатой зелено-оранжевой палатки, пристроенной к серебряному «Уиндзору-Уикендеру». Переваливает через клумбу розовых агафантусов, которыми Джон Куинн обсадил свою стоянку кемперов, и выезжает на улицу, в то время как полосатая зелено-оранжевая палатка превращается в зеркале заднего вида в некое подобие знамени, водружаемого скульптурной группой из окаменевшего разведывательного взвода.

На чем и завершается пока история со смешением рас на стоянке кемперов в Лейквью. На чем и завершается история со смешением рас в Джефферсоне. Впрочем, история эта еще не затихла на окружающих город фермах и хуторах у реки, куда не доходят ежедневные газеты и волны местной радиостанции и где водовороты страстей и желаний кипят, не подчиняясь ничему, кроме неведомых нам прихотей природы.

Для тех, кто живет выше по реке, эти двое продолжают встречаться. И продолжают дарить друг другу жгучий оргазм.

Но замкнутой в алюминиевых стенах кемпера на стоянке в Лейквью гармонии между белым мужчиной и черной женщиной пришел конец. Лес Барфус отвез мою мать обратно на берега Мёррея, в Кумрегунью, откуда только та часть ее, которая стала мной, вернулась обратно, в море беложопых.

ГЛАВА ВТОРАЯ
Сваренная докрасна

Спустя два месяца после того, как он застрелил того черного парня, а Ширли Барфус бросила его и вернулась в Кумрегунью, мой отец позвонил своей жене. Она жила одна, в эпицентре неодобрительного шепота, в ярко-синем эдвардианском особняке на Рэнкен-стрит, который принадлежал его родителям и родителям его родителей. Жила узницей в этом особняке.

Вышло так, что он изобрел новую касту, состоявшую из нее одной, – касту низших и неприкасаемых. Ибо если люди, ходящие по этим улицам, недолюбливают черномазых, их не может не завораживать любая женщина, в которой что-то настолько не так, что ее бросили ради черномазой. Они хотят глазеть на нее, и спрашивать у нее, как у нее дела, и пытаться любыми другими способами понять, что же в ней такого, определившего ее в эту редчайшую низшую касту.

Когда она выходит из дома, мужчины по всему городу делают друг другу едва заметные знаки рукой, оповещая о ее приближении. Они кивают головами в ее сторону, и когда она приближается, среди них воцаряется тишина, которая сгущается до тех пор, пока кто-нибудь из них не рискнет задать ей какой-нибудь почти рискованный вопрос – почти двусмысленный, однако при ближайшем рассмотрении не содержащий ничего серьезнее вопроса «Который час?». Однако всем, не исключая ее саму, понятно, что имелось в виду нечто большее, нежели просто «Не подскажете, который час, миссис Карлион?» Ибо она – та самая женщина, муж которой предпочел развратничать с почти что обезьяной, только бы не с ней. Добровольно и, можно сказать, с душой, если верить рассказам его соседей по стоянке кемперов, избрал прелести совершенно другого, низшего биологического вида. Женщины с напоминающей пчелиный рой копной черных волос, фиолетовой кофтой и темными очками. Той самой женщины.

Горожане используют любой доступный им предлог обследовать ее детальнее, дабы докопаться до причин всего этого. Они начинают принюхиваться к ней, причем делают это даже не таясь. И правда, вдруг причина того, что ее отвергли, таится в том, как от нее пахнет? Может, так они поймут, с чего это муж вдруг бросил ее, чтобы жить в кемпере с аборигенкой? Может, от нее просто пахнет чем-то этаким невообразимым?

Когда они в попытках докопаться до причин этого начинают принюхиваться к ней, она начинает мыться дважды в день, потом трижды. Выходя из дома в бакалейную или мясную лавку, она всегда вымыта начисто и распарена докрасна. Она начинает пользоваться экзотическими духами из Франции, носящими названия рискованных эмоций, которые Рей Бирч, аптекарь, выписывает специально для нее из Мельбурна. Их флаконы так крошечны и так дороги, что продавщицы вынимают их из коробочек и минуту вглядываются в их маслянистое содержимое. Их ароматы так искусно сотканы знаменитейшими французскими парфюмерами из цветочных экстрактов и китовых тканей, что приводит местных в смятение. Ветру таких ароматов не занести в эти края и за миллионы лет.

Каждый раз, выходя в город, она опрыскивает себя этими ароматами, а город принюхивается к ней в поисках улик. Когда она выходит из магазина, тот еще некоторое время пахнет, как будуар роскошной дамы.

Но ей не спастись от того запаха, что прилип к ней. От того запаха, что мерещится обонянию ее городских соседей. С таким запахом не справиться даже самыми изысканными эссенциями всего франкофильского мира, вместе взятого. Поэтому очень скоро она откупоривает эти крошечные флаконы, и выливает их содержимое в раковину, и смывает его водой в канализацию. И вообще перестает выходить. Продукты ей доставляют теперь на дом. Однако выходит, что даже таким, вроде бы далеким от нее австралийцам, как бакалейщикам или зеленщикам, известно достаточно, чтобы и они смотрели на нее с любопытством и жалостью. М-р Сулейман, принося ей недельный запас овощей, заходит настолько далеко, что протягивает ей пучок свежей петрушки, глядя на нее с жалостью, и поднимает палец к губам, предупреждая ее изъявления благодарности. А неделю спустя проделывает то же самое с пучком лука-порея. И эти порей с петрушкой медленно гниют в ящике для овощей ее «Фриджидэйра», ибо никому не нравится, чтобы его кормили из жалости, но и выбрасывать свежие овощи тоже никому не нравится.

Некоторое время ее подруги продолжают заглядывать к ней, чтобы принюхаться и посудачить потом о ней друг с другом. Но все ее подруги в конечном счете – нет, даже в первую очередь – жены его приятелей. Ибо дело происходит в провинциальной Австралии шестидесятых, и общество представляет собой замысловатую схему мужских взаимоотношений. Схему, за рамки которой она вышла. И через некоторое время ее, похоже, не могут больше найти.

* * *

Он живет один в своем кемпере, а она живет одна в его доме. Однако она – пария в большей степени, нежели он, хотя именно он совершил тот поступок, после которого все стали ощущать моральное превосходство над Карлионами. Ибо это женская обязанность – быть объектом влечения, достаточно мощного, чтобы мужчина не отвлекался на такие опасные фокусы, вроде этого. Чего ей не удалось. Несмотря на эти ее скулы, и эти ее длинные ноги, и эти ее холеные груди, и эти ее манеры, которые люди называют царственными.

И в конце концов он узнает, что с ней случилось. Он узнает, что она превратилась в парию. Поэтому он звонит ей, и говорит ей, что хочет обсудить кое-что, и спрашивает ее, не возражает ли она против того, чтобы он заглянул к ней. И она отвечает ему: «Это твой дом». И потом трубка молчит до тех пор, пока он не повторяет своего вопроса насчет визита. И она отвечает: «Если ты и в самом деле хочешь. Да, заходи».

– Тогда сейчас приеду, – говорит он ей.

Когда он стучится в дверь, она с головы до пят закована в панцирь достоинства и одета в одно из двух платьев, в которых она принимает гостей. Малахитово-зеленое платье из ирландского льна с вышивкой у горла. Вот так. Он – гость. Он – пастор англиканской церкви. Он – двоюродный брат. Он – пожилая тетка, живущая за городом. Он – член местного партийного отделения, заговаривающий зубы избирателям.

Она открывает дверь, но не выпускает дверной ручки, так что он не может войти. Они не разговаривали с тех пор, как он объявил, что уходит от нее к Ширли Барфус.

– Привет, Вера, – говорит он.

– Привет, Чарльз.

– Могу я поговорить с тобой?

– Для этого нужны стулья?

– Что?

– Для разговора. Как по-твоему, он будет долгим?

– Мне нужно сказать тебе кое-что. Сделать тебе… можно сказать, предложение.

– О, значит, похоже, все-таки стулья. Тогда давай лучше в патио. Там кресла. И солнце. – Она выходит из дома прежде, чем он успевает зайти в него, и они по вьющейся между лилиями дорожке обходят дом и оказываются на мощеном заднем дворике. Она церемонно садится в стоящее на солнце плетеное кресло и жестом предлагает ему сесть в другое такое же. Его отец и мать проводили последние летние сезоны своей жизни в этих креслах, предаваясь воспоминаниям своего детства, когда все проезжавшие машины были черного цвета, с колесами на спицах, а шоферы носили котелки. Он садится, и поворачивается к ней, и зажимает руки со сплетенными пальцами между колен. Она ждет, теребя вышивку у горла кончиками пальцев, что, как он знает, является свидетельством царящего у нее в душе смятения. Значит, он все-таки хуже обычного гостя. Он – носитель той инфекции, что вывела ее из строя.

– Вера, я не представлял себе, чем это обернется для тебя. Я понимал, что для меня это не может пройти без последствий. То, что она черная. Но я не представлял, что это сделает с тобой… что это сделает из тебя… здесь. То, что она черная.

– И ты не поступил бы так, знай тогда, что это сделает из меня?

Он расцепляет пальцы и опускает ладони на колени.

– Честно говоря… я не думаю, что к тебе вообще смогут здесь относиться по-другому. До конца твоей жизни. По-другому, чем относятся к тебе в последнее время. В общем, я вот что предлагаю: я продаю этот дом, отдаю всю выручку от продажи тебе, и ты сможешь купить себе дом в другом городе… где тебя не… ну, ты понимаешь… не знают.

– Где меня не ославили, – поправляет она его.

– Этот дом можно продать за хорошие деньги. Он один из лучших домов в городе. Это позволит тебе купить почти что угодно где угодно. В смысле, в провинции.

– Ради такого разговора мы обошлись бы и без кресел, Чарльз. И в какой город ты предлагаешь мне перебраться? Я ведь думала об этом. Много думала, уж поверь мне.

– Ну, не знаю. В Миртлфорд. К родителям. Или в Хэй. У тебя друзья в Хэе.

– Ты перечисляй, перечисляй, Чарльз. Рано или поздно ты доберешься до единственного места, где я буду не тем, во что превратилась.

– Черт, Вера. Не знаю. Как насчет Бендиго? У тебя там кузины, так ведь? Разве там не живет никто из Шарпов?

– Я думала о Бендиго. И о Миртлфорде. Я думала даже о Мельбурне, хоть это и то место, о жизни в котором я никогда не помышляла.

– Ну, Вера, я не знаю где. Но не здесь. Там, где ты могла бы начать жизнь заново.

– Нет. Ты ведь не знаешь где, нет? Ты ведь не знаешь, что есть лишь одно такое место. Что этобудет преследовать меня, куда бы я ни переехала… кроме одного-единственного места. – Она делает широкий жест рукой. – Ведь все они расположены в одном месте. Бендиго, Сеймур, Миртлфорд, Хэй. Все они здесь. Это как бег на месте. Потому что во всех этих местах это означает одно и то же. – Она проводит пальцами левой руки по вышивке у горла. – Почему ты не спрашиваешь меня, что это за место, куда этоне последует за мной и не сделает прокаженной? – Она смотрит на него в упор. Он поднимает глаза вверх, где верхушки пальм раскачиваются на фоне такой синевы, словно та пришла из воспоминаний его родителей.

– Олл райт. Считай, что я спросил.

– Кумрегунья, – шепчет она. – Забавно, правда? Это единственное место, где, я знаю, позор всего этого будет не позором, а чем-то другим… Где это… примут. Где меня не обязательно будут любить за то, что я это я, но где от меня не будут шарахаться из-за того, что со мной случилось. Единственное место, где то, что тебя бросили ради черной женщины, не кажется вздором. Кумрегунья. Это не лишено иронии, тебе не кажется?

Он удивленно смотрит на нее.

– Черт, не говори ерунды.

– Нет. Но, конечно же, никто из белых не может просто так пойти и поселиться там, ибо это незаконно. Даже если захотеть. Чего я не хочу.

Он встает, и идет к ведущим вниз с патио ступеням, и оборачивается на краю.

– Вера, предложение остается в силе. Существует миллион мест. Не одно, а миллион. Предложение остается. Подумай об этом.

Она сидит, теребя вышивку у горла.

– Ты меня не слушал, Чарльз. Мне некуда бежать. – И тут, прежде чем он делает шаг вниз, она сбрасывает панцирь достоинства и, жалко съежившись, охватив руками живот, шепчет – только чтобы он знал: – Мужчины обнюхивают меня. Наклоняются ко мне и тянут носами воздух. Ты сделал меня объектом всеобщего любопытства.

– Ну, – говорит он, – извини. Я такого не хотел.

Он обходит дом и садится в машину, а она возвращается в дом, в свою тюрьму, и живет там так еще три месяца, пока до нее, одному Богу известно как (возможно, с бесплатной петрушкой, или с еще горячим, завернутым в навощенную бумагу хлебом, или с молочными бутылочками с желтой каемкой сливок у горлышка, которые развозят на запряженном лошадью фургоне, или просто по телефону, словами, сказанными якобы невзначай одной из подруг), не доносится слух. Слух о том, что там, в единственном месте, где она могла бы жить, чтобы от нее не шарахались из-за того, что с ней случилось, растет эмбрион, который станет мной.

Вера делает неуклюжую попытку покончить с собой при помощи бутылки джина и электрического тостера. И доктор Рейлин Инс, которая была ее врачом с тех пор, как Вера вышла за моего отца и переехала в Джефферсон, и которая выхаживала ее после трех выкидышей, приезжает лечить ее ожоги. Она перевязывает ей руку и отказывается от денег за визит, что сильно смахивает на то, как жалеет ее зеленщик, плоды жалости которого гниют в недрах «Фриджидэйра» на кухне. Спустя несколько дней Вера предпринимает уже менее неуклюжую попытку покончить с собой при помощи бутылки джина, нового электрического тостера «Санбим» с эжектором, добавив к ним на этот раз горячую ванну в надежде на то, что сочетания этих трех предметов будет достаточным для счастливого перехода в лучший мир или, по крайней мере, для ухода из этого времени и этого места. И на этот раз после того, как доктор Рейлин Инс заканчивает накладывать мазь и повязки на ее новые ожоги, она нарушает этику конфиденциальности отношений врача и пациента, подойдя к бакелитовому телефонному аппарату, отыскав на пробковой доске пришпиленный листок с номером и позвонив родителям Веры – Норме и Лесли – на их табачную плантацию в окрестностях Миртл-форда. И сказав им, что их дочь занимается любительскими попытками покончить с собой, но что эти попытки вот-вот сделаются профессиональными.

Англия, принимают решение Норма и Лесли. Англия как место, с чего все это началось. Белый патриархальный пуп порабощенной колониальной вселенной. Они продают свою плантацию и вместе с ней уезжают жить туда, что смахивает на какую-то жестокость. Во всяком случае, на безумие.

Но они поступают правильно. Англия представляет собой разноцветное изобилие лишившихся родины или избирательных прав, так что быть брошенной ради австралийской аборигенки не представляется там такой дикостью, чтобы тебя обнюхивали из-за этого на улице. Тем более что в Англии не воротят нос от австралийских аборигенов… во всяком случае, не слишком воротят. Не более, хотя и не менее, чем от всей остальной невообразимой гаммы покоренных рас из отдаленных концов света. Поэтому, судя по тем редким письмам, что дошли до нашего города украшенные марками с преувеличенно изящным профилем Ее Величества королевы Елизаветы Второй, она живет вполне счастливо. Вышла замуж за человека по имени то ли Ари, то ли Арам, из чего, возможно, следует, что он представляет собой другой вариант беглеца от какого-то другого постигшего его несчастья.

Мой отец возвращается в свой эдвардианский особняк. Через год я переезжаю к нему. И становлюсь самым черным человеком, какого только знал этот город. Ибо вся эта история окрашивает меня в черный цвет. Этот инцидент на мосту, поставивший весь город на уши, заставив его заинтригованно следить за возмутительным смешением рас, которое, когда наконец произошло, возмутило весь город, заставив его следить за убийством аборигена, которое произошло-таки, поскольку не могло не произойти. И целому уважаемому семейству табачных плантаторов пришлось бежать в Англию, спасаясь от этого позора. Как мог я не сделаться самым черным человеком, какого только знал этот город, если вся эта история окрасила меня в черный цвет? Когда в белый цвет меня не окрашивало ничего, кроме моей кожи?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю