355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энсон Кэмерон » Жестяные игрушки » Текст книги (страница 14)
Жестяные игрушки
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:34

Текст книги "Жестяные игрушки"


Автор книги: Энсон Кэмерон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Молоко

Он сказал мне примерно так. Моя настоящая мать умерла, когда мне исполнился год, через день после того, как у нее отобрали меня.

Моего отца послало в Кумрегунью какое-то начальство, заявившее, что полукровки должны воспитываться белыми. И сцена там вышла такая, что он только смотрит на меня, хмурясь, когда я спрашиваю об этом. В общем, какая-то душераздирающая сцена, когда ребенка силой отняли у женщины и вручили отцу, не спрашивая, умеет ли он воспитывать детей или хочет ли он этого. Сцена, о которой до сих пор шепчутся мои дядюшки и тетушки.

Короче, меня у нее отобрали, не позволив ей воспитывать меня по-своему, обреченно и бездарно. Не по-белому. Привезли меня в город на коленях у няньки, которая всю дорогу от Кумрегуньи до Джефферсона наставляла отца насчет четырех видов продуктов, абсолютно необходимых для растущего младенца. Готовые завтраки, каши, овощи… и плоть Христова.

На рассвете следующего дня моя мать вышла из-за гигантского эвкалипта, растущего у ворот миссии Кумрегунья, прямо под колеса серебряной молочной цистерны Дукетса, когда та везла свои десять тысяч галлонов еще теплого парного молока с первой фермы Дукетса в Джефферсон.

Грузовик… Штуковина из тех, которыми зарабатывал на жизнь мой отец. Несущаяся очертя голову в город… в котором мы теперь жили оба. Полная молока… детской пищи. Если моя мать сознательно сплела все эти мелкие, полные иронии детали в эти несколько шагов из-за дерева, смерть ее была стихотворением, а сама она – поэтом, равным по мастерству… ну, не знаю кому… кому-нибудь из бессмертных, давно забытых поэтов.

А может, эта молочная цистерна просто была единственной неодолимой силой, пролетавшей мимо Кумрегуньи строго по графику. Была чем-то, что служило у них там чем-то вроде золотого стандарта. Десять тысяч галлонов на скорости шестьдесят миль в час, ровно в пять пятнадцать несущаяся к белым детям Джефферсона и других, более далеких мест. Включая и меня – в то самое первое для меня в этом качестве утро.

Молочной цистерне пришлось подождать несколько часов, пока Найджел Паркер, тамошний младший сержант, ответственный за всех отчаявшихся и почти съехавший уже с катушек из-за притязаний этих черных и смуты у этих черных, замеряет тормозной путь, и корябает в своем полицейском блокноте свои расчеты скорости и расстояния, и время от времени косится на эвкалипт, из-за которого она вышла, и качает головой, и его ручка зависает над блокнотом в попытках записать что-то поважнее расчетов скорости и тормозного пути. Но пишет только цифры и ничего насчет мотивов.

Черные обитатели миссии собираются по ту сторону ограды и молча смотрят на него. Редкие белые фермеры и дорожные рабочие тоже поворачивают свои пикапы и подгоняют их поближе посмотреть, что десять тысяч галлонов молока, несущиеся строго по графику, могут сделать с женщиной. Они хмурят брови, и негромко чертыхаются, и становятся покурить в кружок, заявляя, что вот как эти люди обращаются с собой, да? Да у них прямо жажда смерти какая-то. У всей ихней чертовой расы. Они качают головами, и согласно пыхают в круг клубами сигаретного дыма, и говорят, что вот, если бы они затеяли такое, они нипочем не повесили бы это на совесть водителя цистерны и семейного человека. Ну, например, есть ведь река. Или там веревка. Зачем же старину Кларри подставлять? Да что там, эти бедолаги только сегодняшним днем и живут. Так, простейший набор элементарных инстинктов. Быдло и есть быдло. Им, поди, и не понять, как это ляжет на совесть белого человека.

Своры дворняг из миссии шмыгают вдоль кювета, принюхиваясь, что доносит до них ветер с дороги.

И все это время старина Кларри чертыхается, и курит, и нервно морщится, и тормошит Найджела Паркера, чтобы тот, мать его, поторапливался, потому что ему, мать его, ехать надо, и не потому, что его пугает, как эти тощие черномазые зыркают белками своих глаз на потных черных лицах с той стороны ограды, а потому, что груз скиснет на хрен. Вот взойдет солнце повыше, и все десять тысяч галлонов протухнут на хрен.

Однако Найджелу Паркеру необходимо расхаживать туда-сюда, и корябать в своем блокноте замысловатые вычисления, способные описать происшествие языком цифр. Он из тех, кто распознает трагедию по ее физическим параметрам. Его нельзя торопить. С помощью старательского молотка, колышков для выращивания помидоров и полосатой ленты он устанавливает вокруг тела барьер и не пропускает никого, даже черных женщин, с плачем умоляющих позволить им совершить свои примитивные ритуалы. Он находит на том, что он называет левой нижней частью кенгурятника, фрагмент скальпа, и снимает его кончиком своей шариковой ручки, и прячет в застегивающийся на молнию пластиковый пакет, и убирает в нагрудный карман полицейской рубахи. Он определяет и записывает в блокнот параметры шин, которыми причинено, выражаясь его словами, специфическое расплющивание тела, и, взяв кусок мела, помечает эти шины крестиком. Потом проводит указательным пальцем воображаемую линию в воздухе над местом, где эти шины «Мишлен» оставили след протектора на ее лице. Некоторое время он стоит так, поводя в воздухе пальцем, словно дирижер исполняющего какой-то минималистский опус оркестра.

И он ухватывает свой блокнот за верхний обрез левой рукой, и упирает его нижним обрезом в живот, чтобы сподручнее было писать, и медленно корябает на нем:

Первые травмы нанесены ударом бампера-кенгурятника, каковой бампер отбросил ее вперед, на дорогу перед движущейся машиной. Каковая машина совершила затем наезд, нанеся дополнительные травмы протекторами на те части тела, которые не были предварительно травмированы бампером-кенгурятником. Дополнительные травмы нанесены также гравийным дорожным покрытием. Что объясняет множественный характер полученных пострадавшей повреждений, как-то: 1) от бампера-кенгурятника; 2)(одновременно) от протекторов и дорожного покрытия.

* * *

Время от времени рация в его полицейской машине с треском оживает и хрипит: «Эй, Ви-Кей-Си-Один? Найджел, как меня слышишь? Найджел?»

Но он только бурчит себе под нос каждый раз: «Угу, угу, угу. Не все сразу, черт подери», – и не отвечает на вызов, а продолжает свои расчеты.

В конце концов Старина Кларри прекращает ругаться и курить без перерыва, и плюет на срочность своего груза, и поникает плечами. Потом привинчивает разгрузочный шланг к клапану в заднем торце цистерны.

– Черт, блин, черт, черт, – говорит он Найджелу Паркеру. – Это, блин, уже вторая мне такую пакость подкладывает. Вот суки. И обе из-за этого самого гребаного дерева. – И он раскатывает шланг, пока конец его не свешивается в кювет, и забирается по лесенке на верх цистерны, и приоткрывает задний люк, чтобы воздух проходил в цистерну, и спускается обратно вниз, и открывает клапан, и белое-белое молоко течет из шланга на мозаику из бурых эвкалиптовых листьев на дне кювета, и образовывает длинный белый пруд, вонь от которого разносится в последующие дни на несколько миль. Вонь, по которой все живущие в округе знают, что еще одна черная женщина шагнула под цистерну из Бармы.

– База вызывает Ви-Кей-Си-Один. Вы где, Ви-Кей-Си-Один? Найджел, ты меня слышишь?

Ближе к полудню Найджел Паркер завершает свою работу. Завершает свою ходьбу, и свои расчеты, и свои предположения насчет роли всех движущихся объектов – участников несчастного случая, как он это называет, и теперь готов огласить их. Он стоит на дороге перед гигантским эвкалиптом, где состоялось первое соприкосновение данных объектов. Левой рукой он прижимает блокнот к груди, правой – указывает собравшимся слушателям на дерево.

– Вышла вон оттуда, – говорит он им. – На гравийное покрытие местной автодороги второй категории. И как следствие… – продолжает он, указывая на тело, лежащее метрах в пятидесяти дальше по дороге в огражденной помидорными колышками и полосатой лентой запретной зоне, и, к ужасу своему, видит, что тощая пегая дворняга из миссии презрела его запрет, и зашла за ленту, и боязливо принюхивается к соблазнительному запаху человеческого тела, превращающегося в мясо под лучами ноябрьского солнца. – Пшла-вон-мать-твою-за-ногу! – вопит он ей и, размахивая руками и полицейским блокнотом, выгоняет прочь, за пределы огражденной запретной зоны.

Поэтому ему приходится начинать заново. Он указывает на дерево.

– Вышла вон оттуда, – говорит он им. – На гравийное покрытие местной автодороги второй категории. И как следствие, – он снова показывает на ее тело, – Смерть в Результате Несчастного Случая.

Потом он повторяет это еще раз, для черных людей, возмущенно фыркающих, и сплевывающих на землю, и негромко высказывающих свое сомнение на жалких клочках их родного языка. На этот раз он повторяет это громче и медленнее.

– И как результат, – говорит он им, – Смерть в Результате Несчастного Случая.

После этого Найджел Паркер и один из местных фермеров за руки и за ноги поднимают мою мать с гравийного покрытия. Под нее подсовывают плотный зеленый брезент, по мнению трех других местных фермеров, слишком хороший, чтобы в нем хоронить, и оборачивают его вокруг тела – сначала слева направо, потом справа налево. Потом ее, обернутую брезентом, поднимают и осторожно укладывают в обитый мешковиной гроб. От гроба пахнет гнилыми грушами, и в головах его все еще виднеются выцветшие синие буквы «тья Терн» – начало «Братьев Тернбол, фрукты». И колени ее слегка согнуты, потому что ящик из-под фруктов, даже разобранный и сколоченный заново, имеет в длину всего четыре фута, а рост моей матери все-таки немного больше.

Рация в патрульной машине Найджела Паркера надрывается, пытаясь узнать, где он. Его уже устали называть «Ви-Кей-Си-Один», и зовут просто Найджелом, и кричат: да откликнись же ты, чтоб тебя.

– Слышу, слышу, – вздыхает он, и подходит к своей машине, чтобы наконец ответить. Он устало опускает массивную задницу на водительское сиденье, и берет микрофон, и нажимает на кнопку, и говорит: «Привет. Найджел». Потом собравшиеся фермеры, и дорожные рабочие, и черные из миссии слышат, как он почти кричит: «Что? Блин. Ох… блин. Намертво?» Склонив голову, он прислушивается к ответу.

– Коммунисты? – спрашивает он. – А, Братья-Пилигримы… Значит, Братья-Пилигримы. Что мне делать? – спрашивает он. – О’кей, о’кей. Держи штурвал твердой рукой, Мардж. Твердой рукой.

Потом он выходит из своей патрульной машины, и хлопает дверцей, и с размаху бьет ногой в эту дверцу, прямо в герб с надписью «Блюсти Порядок», оставив на этой мудрой надписи вмятину, и кричит рации «Не-е-ет!» сквозь открытое окошко.

И созерцающим все это местным фермерам и дорожным рабочим лязг подошвы по металлической двери патрульной машины слышится ударом колокола.

И они смотрят, как он медленно возвращается к ним, и с каждым его шагом разница между тем, каким этому дню следовало бы быть, и тем, чем он оборачивается на деле, становится все больше, и сам этот день становится странным и зловещим, сгущаясь вокруг них, и новость, которую он им несет, начинает страшить их. Они начинают гримасничать и шарить по карманам в поисках курева и прочих карманных мелочей, придающих им силу в минуту кризиса.

Он бледен и потрясен, и когда подходит, они видят, что глаза его набухли слезами. Он останавливается, и слизывает высохшую в уголках рта слюну, и трет глаза волосатым запястьем. Даже черные из миссии подбираются поближе, чтобы услышать, что за новость довела его до такого состояния.

Он переводит взгляд с одного черномазого на другого. Его злит, что и они стали свидетелями его слез.

– Это вас, черномазых, не касается, – говорит он им. – Валите отсюда. – Он тычет указательным пальцем в сторону буша. – Да, и заберите с собой эту, как ее, Ширли, – тычет он пальцем в ящик из-под «Братьев Тернбол, Фрукты», все еще стоящий на гравийном покрытии местной автодороги второй категории, из которого торчит угол зеленого брезента. – Похороните ее, как там у вас положено. Давайте, давайте. Это вас, черномазых, не касается. Я потом подойду.

Когда черные, шаркая босыми ногами по пыли, уносят гроб к себе в миссию, он поворачивается к собравшимся фермерам, и дорожным рабочим, и водителю цистерны.

– Я тут новости получил. – Он снимает фуражку. Мокрые волосы кольцом прилипли к его голове. – Я тут… – Он встряхивает головой и сует фуражку под мышку. – Новости, – говорит он фермерам, и дорожным рабочим, и водителю цистерны. – Президента Кеннеди застрелили. Наповал. В машине. Братья-Пилигримы.

И пока собравшиеся мужчины приговаривают то, что они могут приговаривать по поводу застреленного президента, то есть по большей части: «Ну, чтоб меня», и «Блин, надо же, Президента», и «Иисусе, Братья-Пилигримы» – это уже совсем недоверчиво, словно «Братья-Пилигримы» означает его шофера, или его телохранителя, или его жену и так далее, – и «Боже мой», он молча стоит и смотрит на верхушки деревьев, надув губы, словно собираясь подуть на что-то. Он смотрит вверх, пытаясь, вероятно, представить себе марафон хождения туда-сюда и гору расчетов, необходимых при несчастном случае такого масштаба. Но даже он понимает, что мир не в состоянии просто встать и четко и ясно объявить: «Находился в президентском кортеже… перемещался на первой передаче… в открытом автомобиле. Не имел той защиты, которая полагается в подобной ситуации. И как следствие… смерть в результате покушения».

Десятилетия газетных шапок, теорий, встречных теорий, комиссий, судебных расследований, предположений, следствий, обвинений, слухов, стихов, романов, театральных пьес, поисков национального духа и трехчасовых фильмов – вот какого хождения туда-сюда и каких расчетов потребует эта смерть. С бесконечными футами черно-белой пленки, запечатлевшей в замедленном повторе разлетающиеся брызги президентских мозгов – снова и снова, на экранах с высоким разрешением. БРЫЗГИПРЕЗИДЕНТСКИХМОЗГОВБРЫЗГИПРЕЗИДЕНТСКИХМОЗГОВБРЫЗГИПРЕЗИДЕНТСКИХМОЗГОВБРЫЗГИПРЕЗИДЕНТСКИХМОЗГОВ. Что ж, когда-нибудь, прокрутив это в стомиллионный раз, мы, возможно, и узнаем правду. По крайней мере, мы пытаемся.

– Иисусе, – говорит Найджел Паркер. – Эти чертовы комми. – Они смотрят на равнину, окрашенную паводком в серый цвет. Смотрят в пересохший камыш под эвкалиптами, где кудлатые черные мужчины несут по пыльной дороге в миссию перешитый мешок из-под фруктов. Стоит летняя тишина, нарушаемая только далеким вороньим карканьем и визгом цикад.

– Думаете, кто-нибудь нажмет на кнопку? – спрашивает водитель цистерны. Все пожимают плечами, надеясь, что нет, черт возьми.

– Вернусь-ка я лучше в город, – говорит Найджел Паркер. – Посмотрю, что все это значит. – Он и правда надеется, что кто-нибудь в городе объяснит ему, что это значит.

Пройдет еще несколько минут, и остальные покосятся на солнце, или на часы, или спросят друг друга: «Ну и что говорит враг?» – и им скажут, который час, и тогда они вздохнут, словно подводя итог дню: «Президент… Боже», – и разъедутся заниматься своим трауром, и своей дойкой, и своей охраной общественного правопорядка.

Только дворняжки из миссии останутся на месте смерти моей матери. Штук пять-шесть их лакают из белого скисающего пруда под истошный визг цикад в кронах деревьев. Лакают, пока их животы не отвисают, как у щенных сук. И хотя места вокруг пруда хватит для тысячи таких дворняг, они рычат, и огрызаются, и дерутся, и гонят друг друга прочь от берега, обратно в буш, словно соперник может вылакать весь пруд насухо.

* * *

Однако Смертью в Результате Несчастного Случая она пробыла всего день. Смерть моей матери. До тех пор, пока пастор Уолли Бриджелоу не предложил, чтобы ее как когда-то крещеную похоронили на католической половине кладбища в Барме. Что католикам, защищавшим эту католическую половину от репейника по весне, а от чертополоха по зиме гербицидами, тяпками и секаторами, не слишком понравилось. И по поводу чего Найджела Паркера, мужа одной из тех католичек, что защищали эту половину кладбища от репейника и от чертополоха, слегка пилили, и слегка шпыняли, и слегка доводили истериками, и так до тех пор, пока он не передумал и не поменял рапорт о Смерти в Результате Несчастного Случая на рапорт о Смерти в Результате Самоубийства.

Это не допустило ее на то ухоженное кладбище, но поместило в могилу на расположенном у самой воды кладбище миссии, обитателей которого смывает или выкапывает из земли раз в три года паводком, который разносит их резные деревянные надгробия по всей Южной Австралии. Там их считают антропологическими курьезами и вывешивают над входами прибрежных домов или на стенах прибрежных кабаков под чучелами огромной мёррейской трески, и смеются над вырезанными на них грамматическими ошибками и нелепостями.

Вот так и вышло, что поначалу ее назвали Смертью в Результате Несчастного Случая. А потом назвали Самоубийством. Но только Политикой смерть моей матери не называл никто.

Странное дело, как часто люди старшего поколения задают друг другу вопросы. Задают, хотя ответ им не так уж и важен. Задают, хотя даже не хотят по-настоящему, чтобы им отвечали. Задают просто так, вроде в подтверждение того, как быстро летит время.

Пожилой кондуктор в трамвае спросит, проверяя льготный проездной пенсионера, седую женщину в полосатом платье, читающую статью в женском магазине про Джекки О.: «А вы помните, где вы были, когда ее парня убили?»

Старый пьянчуга у барной стойки усмотрит брызги президентских мозгов у себя в пивной кружке и спросит другого старого пьянчугу на соседнем стуле: «Эй, помнишь, что было у тебя на уме, когда Джона Кеннеди продырявили?»

Или какой-нибудь радиокомментатор спросит у американского актера, заехавшего в наши края проталкивать трехчасовой фильм про Джей-Эф-Кея, в котором он сыграл главную роль: «А скажите, Кевин, вы помните, что делали, когда объявили об этой трагической развязке?»

Я всегда влезаю в такие разговоры. Или поворачиваюсь к радио. И говорю им или ему: «Я был в высохшем городе. Визжа, чтобы мне дали пить», и когда мне сочувственно закивают, словно сами в тот день сгорали от желания выпить, добавляю: «Молока. Всего только молока».

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
В-После-Какой-Мать-Вашу-Военном Зале

Прессе так часто хватает наглости советовать правительству, какое место тому чесать, что я принимаю решение: да, пресса. Если мне удастся добиться опубликования заметки, что австралийская гражданка пропала без вести за границей, в горячей точке планеты, так называемым властям придется предпринять хоть какие-нибудь шаги. Поэтому Джеральд дает мне телефон своей знакомой журналистки по имени Кэт Яго, и я звоню ей, и рассказываю о своей подруге, пропавшей на Бугенвилле. Возможно, взятой в заложники. Возможно, в качестве сведения исторических расовых счетов.

– У нее был обратный билет? – спрашивает она.

– Ну… нет.

– Крайний срок ее возвращения уже истек?

– Нет. Но послушайте, от нее ни слуху ни духу. Она просто исчезла.

– Я понимаю. Но не вижу в этом повода для особого беспокойства. Человек не может считаться пропавшим, пока не истек крайний, обговоренный с кем-то срок возвращения, верно?

– Но она наверняка позвонила бы, – в отчаянии вру я. – Что-то не дает ей сделать этого.

– Поймите, я с сочувствием отношусь к вашей… ситуации. Но представьте себе: я напишу об этом статью, а она возвращается, загорелая и довольная от месяца на пляже в… ну, как их там. Я буду по уши в дерьме, верно?

– Но вы хоть разберетесь в этом?

– Уж не знаю, как это сказать… но с точки зрения журналистики тут не в чем разбираться. Я сочувствую вашей проблеме. Но статьи из этого не получится.

– А когда получится?

– Поймите, это еще не сенсация… пока. Но знаете, я не против того, чтобы написать об этой индустрии путевок в горячие точки. Это не лишено интереса. И возможно, где-нибудь в этой статье я могу подбросить факт, что она пропала там. Ну, понимаете… подчеркнуть иронию происходящего. Вообще-то это прозвучит. Да, я обязательно упомяну о ее исчезновении в статье про всю их индустрию.

Три недели спустя статья и правда выходит под заголовком «ТУРНЕ ПО РЕВОЛЮЦИЯМ» в разделе путешествий и туризма той газеты, где она работает. Белорусы там тоже упомянуты. И слова министра иностранных дел насчет темной-лошадки-в-темном-бизнесе. Об исчезновении Кими говорится в одной строке: «На момент написания статьи оператор, заслуживший подобную оценку министра иностранных дел, задерживается в туристическом отпуске на Новой Гвинее».

Ну… да.

* * *

Национальная Галерея штата Виктория представляет собой монолит купоросно-синего цвета. Этакий угловатый Улуру наших, южных краев. На его синей поверхности выделяется одна-единственная архитектурная деталь. Огромный плачущий глаз. Через этот глаз любителям изящных искусств и приходится попадать внутрь.

Дети подходят к этому огромному глазу, из угла которого струятся к ним ручьи слез, и кладут свои ручонки на этот угол, и слезы стекают по их рукам, и капают с локтей, и земля под их ногами темнеет от этих слез.

Здесь, за этим глазом, собраны лучшие работы всех тех, кого осенило Божьей Благодатью и кто смог воплотить ее на холсте или в бронзе. И лучшие работы всех тех, кто смог подменить ее своими творениями, на холсте или в бронзе. И лучшие работы всех тех, кто решил, что красивые телки, свежие багеты, дешевое красное и ядреный героин – все лучше, чем класть кирпичи, или красить забор, или слушать вздорного клиента, и которых за это порой называют «заметными», и «стильными», и «ломающими каноны», и даже «бунтарями».

И здесь, в этот вечер, Комитет по выбору флага представляет финалистов конкурса. В Послевоенном Зале, открытом генерал-губернатором в сорок шестом году. Там, куда в наши дни открыт бесплатный вход ветеранам Вьетнама. Они снуют туда-сюда по залу и, оказавшись вдруг перед холстом Джексона Поллока, застывают, покачиваясь на каблуках своих солдатских бутсов, и брезгливо спрашивают: «После какой, мать вашу, войны?» – и в зале наступает почтительная тишина. Ибо войну их опять принизили, даже здесь. И задают этот вопрос достаточно громко и достаточно часто, чтобы эта часть галереи стала известной в городе как «после-какой-мать-вашу-военный зал».

Здесь собралось сотни две людей. Но Кимико среди них нет.

Комитет угощает собравшихся сыром кубиками, и крекерами «Джатц», и шампанским. Члены комитета щеголяют самыми крутыми, заимствованными у других культур и воспроизведенными в яркой синтетике прикидами, и прическами, глядя на которые с трудом удерживаешься от смеха, и загарами разных широт, откуда они только что прилетели.

Они надеются представить пять прошедших в финал флагов перед приглашенными камерами всех крупнейших телекомпаний – они это называют элементом гласности, и перед рядом журналистов и фотографов крупнейших газет – они это называют элементом престижности, и перед рядом второразрядных политиков и звезд города – это они называют полезным балластом.

Пять вышедших в финал флагов выполнены из тончайшей шерстяной ткани модным кутюрье, обычной работой которого является волшебное превращение необъятных задниц невест светских знаменитостей в изящные мальчишеские попки, что достигается с помощью волшебно скроенных и сшитых метров тафты, и кружев, и льняной ткани. Потом этих невест фотографируют на свадьбах для обложек женских журналов, и там же помещают фотографии кутюрье с бокалом шампанского в руке и лукавой улыбкой, ибо он волшебник, преуспевший в магическом портновском искусстве.

После-какой-мать-вашу-военное искусство на этот вечер убрано со стен, и вместо холстов на западной стене После-какой-мать-вашу-военного зала вывешены бок о бок флаги, а рядом с каждым – табличка с краткой биографией автора.

Я отношусь к флагам других финалистов совершенно спокойно. Я говорю всем, что это весьма впечатляющая экспозиция и что конкурсанты весьма сильны, тогда как на самом деле это просто попытка жюри охватить все политические течения. Мне становится даже жаль людей, вовлеченных в эту историю вместе со мной. Я ощущаю пустоту – место, где рядом со мной должна была стоять Кими.

Одного из нас должны объявить победителем в День Австралии почти здесь же, только через дорогу. На торжественной церемонии, на специальной временной сцене, которую воздвигнут ради такого случая. Ради избранного автора вероятного флага вероятной республики.

Я узнаю всех по фотографиям на табличках. Здесь Факира, лесбиянка, мать двоих детей, которым приходится получать образование у них в тесной спальне, поскольку она хочет, чтобы ее дети получили образование в свободной от предубеждений обстановке. На ней бирюзовый бурнус и сандалии, и она сама производит впечатление свободной от предубеждений, хотя и заинтересованно-улыбчивой. На ее совести сплющенная гомосексуальная радуга под белым Южным Крестом.

Далее следует Аманда, бывшая новозеландка. Киви-обратившаяся-австралийкой, художница. Она с самого начала прицепляется ко мне с разговорами за жизнь и на поверку оказывается горячей сторонницей любых радикальных социальных перемен, которые теоретики выносят на общественное обсуждение. У нее буквально чешутся руки проводить эти теории в жизнь – дубинкой по башке всех, не выказывающих должного энтузиазма. На ее флаге красуется серп со всякой всячиной. Жизнь, говорит она мне, надо изобретать заново трижды в неделю, иначе она теряет смысл. Она делает ударение на слове «неделя», словно опасается, что тупица вроде меня поймет ее неверно и ограничится изобретением жизни заново всего лишь трижды в год.

Имеется еще профессор Ирвин Менц, зловещего вида ультра-гей в брюках дудочкой и лиловой рубахе, со свисающими вниз усами, нафабренные кончики которых загибаются кверху наподобие рогов кафрского буйвола. Он наложил Южный Крест на аборигенский триколор, и похоже, он всего раз или, максимум, два покрутил кончик своего нафабренного уса между большим и указательным пальцем, прежде чем изобразить это.

И еще имеется двадцатилетний парень с автомобильного завода по имени Тревор. Одежда его выглядит, словно изготовлена в Китае и не предназначалась на экспорт. Его флаг совсем уж дурацкий: просто сочетание белой, красной и синей полос, и, если он действительно честный человек, ему должно быть здорово стыдно находиться здесь.

Ну и еще имеюсь я. Предлагающий вам, друзья, то, что вы хотите видеть в лучах утренней зари; что-то, что представляется разом благородным, демократичным, историческим, исполненным смысла, и так далее, и тому подобное.

То бишь мой, висящий крайним справа флаг, выдающийся финалист. Скала и созвездие. Ни намека на Гранж-боя и Дряхлого Старикашку, стоявших у истоков. Всего лишь южный ночной небосклон, на котором отражаются цвета туземцев, и всего лишь скала, символ этой земли.

Свора комитетских функционеров сгоняет нас, пятерых финалистов, в кучку перед флагами, и фотографы из газет и журналов, хмурясь, без особого интереса щелкают затворами и мигают вспышками, словно мы так, бесплатная добавка на десятую страницу, не способная положительно повлиять на их уважаемые репортерские карьеры, скажем так, как повлияли бы на них разрушительное столкновение автобусов, или брызги президентских мозгов, или присутствие знаменитости.

– Блин, скорей бы все это кончилось, – шепчет мне Тревор.

Мне так и хочется крикнуть фотографам: «Эй вы, задницы тухлые. Один из нас, возможно, создал флаг, за который отдаст жизнь на чужбине ваш сын или дочь. Слышите, задницы? Один из нас может стать исторической личностью. Один из нас, возможно, представляет больше интереса, чем увеличенная телевиком голая сиська загорающей старлетки из мыльного сериала…»

Но когда нам командуют: «Улыбочку!» – я послушно улыбаюсь. И когда нам говорят стать в профиль и указать рукой на свой флаг, я послушно поворачиваюсь, и выставляю руку пистолетиком, и целюсь стволом указательного пальца в свой флаг. Потому, что эти люди могут чему-то научить меня. Эти люди своими «Никонами», и своими «Пентаками», и своими «Кэнонами», и своими «Хассельбладами» отмечают то, что мир считает важным. Поэтому я ощущаю нечто, что, должно быть, ощущали когда-то давно, на заре своей карьеры, нынешние знаменитости.

Они делают всего по несколько снимков. После того как они заканчивают, за меня, точнее за мой левый локоть, берется Дороти Гривз. Это невысокая женщина с лиловой шевелюрой уличной девицы, явно от какого-нибудь самого престижного парикмахера. Она начинает водить меня по залу и знакомить со всеми, с кем, по ее мнению, мне необходимо познакомиться. В первую очередь она знакомит меня с национальным менеджером одного из четырех крупных банков, спонсирующих конкурс. Он тоже невысок ростом, с резким, но симпатичным лицом и коротко стриженными седеющими волосами. Его костюм безупречного покроя тоже серого цвета – в тон волосам, а также для того, чтобы на нем не было видно перхоти. Мы обмениваемся рукопожатием, и он, склонив голову, говорит мне: «Улуру».

И я отвечаю: «Да, это я».

Этот человек – мой банкир. Он каждый день держит меня в очередях и крутит мне, запертому в этих очередях, рекламные ролики, в которых уверяет меня в том, что он и его щедрость сделают из меня молодую пару с идеальными зубами и полными задницами в туго обтягивающих джинсах, несущую невесомые ящики с пожитками в наше первое любовное гнездышко из кирпича и деревянных щитов, где нас ждут вечная любовь и аккуратно подстриженный газон.

– Знаете, я правда рад познакомиться с вами, – говорит он мне. – Мне правда нравится ваш флаг. Улуру – какой славный и простой символ. Наш кленовый лист. Вы просто умница. Нет, правда.

– Спасибо, – говорю я. – Это меня вроде как однажды осенило. – Он громок, и доброжелателен, и все время хлопает меня по лопатке. Наверное, он представляется себе этаким покровителем искусств. Наверное, он обладает преступным даром смотреть на себя через такое количество зеркал, чтобы они показывали его образ именно так, как ему нравится.

После банкира она представляет меня загорелому представителю фирмы-спонсора, производящей роль ставни и двери. Потом улыбающемуся директору-распорядителю фирмы-спонсора, производящей кухни. А потом руководителю среднего звена Главного Спонсора, который импортирует девяносто девять и три десятых процента каких-то там тачек, а производит семь десятых других здесь, основываясь на старом, добром австралийском ноу-хау. Каковые проценты являются моим собственным, циничным и преувеличенным предположением; впрочем, познакомившись с этим руководителем среднего звена, замечаешь, что он заламывает бровь всякий раз, когда речь заходит о нем самом, и язвительно называет себя «Королем Отделки для Бардачков» или, иногда, «Бардачковым Магнатом».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю