Текст книги "Скотт Фицджеральд"
Автор книги: Эндрю Тернбулл
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА XV
Больной, весь в долгах и вконец отчаявшийся, Фицджеральд в феврале 1935 года отправился отдохнуть в Трион, в Северную Каролину, где он близко сошелся с семьей Флиннов, необыкновенной парой, которая в течение последующих лет, полных горьких разочарований, станет его опорой в жизни.
Нора Лэнгхорн Флинн вышла из семьи, давшей Виргинии не одну красавицу, самой знаменитой из коих была леди Ненси Астор, поборница женских прав, салон которой посещали многие влиятельные лица. Несколькими годами старше Фицджеральда, Нора, в своих элегантных костюмах с неизменными белыми блузками, продолжала оставаться очаровательной. Однако самое привлекательное в ней – ее жизнелюбие, именно то качество, которое Скотт искал в других теперь, когда его собственные жизненные силы иссякали. Муж Норы, Лефти, напоминал Фицджеральду плакат с изображением игрока в регби. Высокий, привлекательный, он когда-то был спортсменом – звездой Йеля, актером в немых фильмах и летчиком морской авиации во время первой мировой войны. После бродячей, полной приключений жизни Флинны осели в Трионе, где задавали тон в местном обществе.
Они находились в приятельских отношениях со знаменитостями в Америке и за границей. Нора знала Бернарда Шоу, а королеву Англии называла попросту Бетти. Гостившие у них наездами известные художники, актеры, музыканты вносили оживление в жизнь Флиннов, хотя они и сами были интересными и неистощимыми на выдумки хозяевами. На вечерах они разыгрывали скетчи и пели дуэтом, и, если кто-нибудь из них придумывал шутку, другой подхватывал ее, и, обходя гостей, они, заливаясь смехом, рассказывали ее, заражая всех своим весельем. Нора могла бы стать профессиональной актрисой, но ее, по-видимому, вполне устраивала роль сельской герцогини. Она занималась организацией благотворительных балов, входила в состав жюри на демонстрациях мод. Когда Нора появлялась на улицах Триона, ее вечно окружала толпа самых разных людей всех возрастов.
Несмотря на свое привилегированное положение, Флинны оставались жизнелюбивой парой, больше всего ценившей свою свободу (недаром друзья говорили, что в душе они – цыгане). Они представляли собой тот нетипичный образец богачей, который импонировал Фицджеральду (на самом деле они оказались не так уж богаты и явно жили не по средствам). Двери их дома были всегда открыты для Фицджеральда. Они не обижались, если он, предупредив о своем приходе на обед, не появлялся, и абсолютно не рассчитывали на взаимность с его стороны. Единственное, чего они хотели бы от гостя, – это жизнерадостности. Когда Фицджеральд бывал в дурном настроении, Нора обвивала его шею руками и, поцеловав его, грозилась надавать ему шлепков, если он сейчас же не перестанет хандрить.
Нора принадлежала к религиозному обществу «Христианская наука» и считала своим долгом наставлять на путь истинный заблудших. Фицджеральд казался ей слишком очаровательным, чтобы ему можно было позволить скатиться на дно. Она внушала ему веру в собственные силы, высоко отзываясь о нем, и утверждала, что ему все по плечу, стоит лишь взять себя в руки.
В мае рентгеноскопия установила у Фицджеральда слабую форму туберкулеза. Заперев свой дом на Парк-авеню, он отправился отдохнуть и подлечиться в санаторий «Гроув-парк» в Ашвилле.
В построенном из камня и походившем на пещеру «Гроув-парке», который обслуживал богатых клиентов, он чувствовал себя одиноким, но не стремился сходиться с людьми или быть узнанным. Красивые молодые девушки, отдыхавшие с родителями, толкали друг друга локтями, когда он проходил мимо. Он был по отношению к ним любезен, услужливо открывал им двери, но не вступал с ними ни в какие отношения. Он часто звонил Флиннам. «У вас был такой неудачный год, – сочувствовала ему Нора. – Приезжайте и побудьте у нас, мы все вас так любим». Фицджеральд отвечал, что он обязательно приедет, просто сейчас он не в духе, потому что с ним нет Скотти. Кроме того, он бы не хотел омрачать атмосферу их дома своими горестями…
Опустошенный физически и морально, он пытался ни о чем не думать и занимался бесконечным составлением списков офицеров армии, спортсменов, названий городов, популярных мелодий. Через какое-то время он понял, что является свидетелем собственного краха, и сравнивал себя со стрелком, который стоит в сгущающихся сумерках на опустевшем полигоне с опущенными мишенями и без единого патрона. Казалось, именно к нему относилось изречение святого Матфея: «Вы – соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою?».
Его приступ туберкулеза прошел, как это всегда с ним бывало, когда он начинал следить за своим здоровьем. Но тут он начал усиленно налегать на пиво, убедив себя, что пиво – это не спиртное. Однажды ему в номер было доставлено за день тридцать две бутылки. «У него там есть еще кто-нибудь?» – полюбопытствовала у посыльного сидевшая за коммутатором телефонистка. «Никого, мадам, – покачал головой тот. – Он пьет его один. А вы знаете, он интеллигентный человек. У него в комнате расстелен огромный лист бумаги, на котором он непрерывно пишет. Всякий раз, когда я приношу пиво, он, не поднимая головы, показывает рукой, куда поставить бутылки, просит открыть для него одну и дает мне доллар, не отрывая глаз от бумаги. И когда он успевает все их выпивать?»
Прислуга в отеле была влюблена в Фицджеральда не только из-за его щедрости, но и потому, что он тепло относился ко всем и проявлял интерес к их житейским заботам. «Он свой парень, – в один голос соглашались посыльные отеля. – Беда вот только с этими бутылками».
Его основным собеседником в то лето стала секретарша Лаура Гутри, которую он приглашал к себе в любое время дня и ночи, поскольку не переносил одиночества, когда его мучила бессонница. Вместе с Лаурой он просмотрел массу кинофильмов, а иногда просиживал с ней в кабаре всю ночь напролет. Лаура вела записи их бесед, которые представляют собой уникальное собрание случайно оброненных им замечаний, свидетельствующих и о его тщеславии, и, в известной степени, о критической самооценке. В них проглядывает также стремление надломленного человека как-то подбодрить себя.
Лаура, окончившая факультет журналистики Колумбийского университета, мечтала стать писателем и потому выпытывала у Фицджеральда его писательские «секреты».
«Излагайте проблему, а не решайте ее, – поучал он Лауру. – Будьте естественны, главное, оставайтесь самой собой.
Я не знаю, почему я пишу, не знаю, что во мне заложено и что побуждает меня браться за перо… Во мне одна половина, по крайней мере в моем мозгу, – от женщины». Лаура не могла не согласиться, что он понимает женщин.
«Я знаю мысли каждого, во всяком случае, некоторые из них. Я романтик и ничего не могу с этим поделать, особенно теперь, когда я достиг творческой зрелости, в сущности, я достиг ее в тридцать лет, но тогда я еще не понимал этого. Сейчас, когда я стал маститым писателем, я могу писать только по-своему, потому что мои взгляды не переменятся. Правда, сейчас в литературе все больше пробивают себе дорогу новые веяния: от произведения требуют морали и цели. Я принадлежу к промежуточному периоду, лежащему между двумя морализирующими эпохами».
«Все мелкие писатели стремятся писать под меня, так как я первоклассный художник, я maitre. [162]162
Maitre – учитель, метр (франц.). – прим. пер.
[Закрыть]В моих рассказах все больше жизненной правды, и я просто не могу не воплощать ее. Я часть сознания людей и потому оказываю влияние на язык молодежи и саму молодежь».
Лаура поинтересовалась, списывает ли он своих героев со знакомых ему людей.
«Никогда и никого полностью. Мои герои – это смесь черт нескольких людей, какими я их себе представляю». Сославшись на психологические категории Юнга, он характеризовал себя: «Я интуитивный человек, склонный к интроспекции. Я вбираю в себя людей, меняю мое представление о них и затем описываю их заново. Все мои образы – это полностью Скотт Фицджеральд. Даже мои женские образы – это феминизированный Скотт Фицджеральд».
Лаура заметила, что Фицджеральд переписывает каждый рассказ трижды-четырежды, всякий раз начиная работу с чисто отпечатанного на машинке черновика. Ее интересовало, всегда ли он с такой тщательностью подходил к своим произведениям.
«Да, три черновика абсолютно необходимы. Первый – чтобы изложить самые сокровенные мысли; второй – рационально оценить написанное; третий – установить баланс между первым и вторым».
«Если вы хотите стать первоклассным писателем, вы должны порвать со всеми канонами, вы должны быть предельно искренни. Сначала все обрушатся на вас за это, но, в конце концов, когда весь мир признает вас, к вам станут относиться по-иному. Так что вам предстоит долгий одинокий путь».
«Я пытался писать, когда не чувствовал к этому внутреннего зова, и из этого ничего не вышло. Если в моем рассказе что-нибудь не клеится, я возвращаюсь к той сцене, где чутье изменило мне, и с того места начинаю все заново. Сдержанная манера письма и подспудность, безусловно, ценные вещи в писательском ремесле. И еще, всегда прислушивайтесь к тому, как говорят люди».
«Я достиг высот к тому времени, когда мы с Зельдой вернулись в Сент-Пол. Затем во мне что-то надломилось, и я скатился в пропасть. Но мне всякий раз удавалось вновь вскарабкаться на вершину».
«Я должен выделяться во всем, что бы я ни делал, иначе никто не станет домогаться моего внимания. Я волк-одиночка, и, хотя я всегда стремился примкнуть к стае, меня не допускали в нее до тех пор, пока я не утвердил себя».
«Я столь дурен и несносен, что мне необходимо творить добро. Я просто обязан писать великолепно, чтобы компенсировать все скверное во мне. Я обязан и могу писать хорошо».
«Я не в силах жить без того, чтобы меня не любили, – признался он. – Я даю крупные чаевые, чтобы меня любили. Во мне столько недостатков, за которые меня можно упрекнуть, что я не в силах обойтись без того, чтобы меня похвалили за что-то».
О своих друзьях Фицджеральд отзывался: «Они все сильные личности и обычно в чем-то проявили себя. Я отыскиваю понравившихся мне людей – их не так много – где угодно. Я не могу уволить слугу, и то же происходит с моими друзьями: я выбираю друзей очень тщательно, и, когда они становятся частью моей жизни, я не в силах порвать с ними».
«Мы все одиноки, а художник особенно. Одиночество – неизбежный спутник творчества. Я создаю мир для других. Именно поэтому женщины готовы идти за мной. Им кажется, будто созданный мной прекрасный мир просуществует вечно. Я побуждаю их казаться привлекательными самим себе, самыми важными на свете».
Но ни одна женщина не могла занять место Зельды.
«Наша любовь была единственной в столетие. Когда в наших отношениях произошел разлом, жизнь потеряла для меня всякий смысл. Если Зельда поправится, я снова буду счастлив и обрету покой. Если нет, я промучаюсь до конца своих дней. Мы с Зельдой были друг для друга всем, воплощением всех человеческих отношений – братом и сестрой, матерью и сыном, отцом и дочерью, мужем и женой».
«Как это ни странно, но мне так и не удалось убедить ее, что я первоклассный писатель. Она знает, что я пишу хорошо, но не представляет себе, насколько хорошо».
«Когда я превращался из популярного писателя в серьезного художника, крупную фигуру, она не могла понять этого и даже не попыталась помочь мне».
«Женщины так слабы, эмоционально неустойчивы, что их нервы в момент кризиса не выдерживают. Они могут переносить физическую боль легче, чем мужчины, как, впрочем, и скуку. Их способность выдерживать скуку просто феноменальна, но они не могут вынести нервного или морального напряжения. Самые великие женщины – это те, которые обуздали свои страсти или не имеют их вообще. Возьмите, например, Флоренс Найтингейл, Джейн Аддамс, Джулию Уорд Хоу. [163]163
Найтингейл Флоренс (1820–1910) – англичанка, первая сестра милосердия, много сделавшая для реорганизации больничного обслуживания. Аддамс Джейн (1860–1946) – американская общественная деятельница. Открыла первый в Чикаго бесплатный приют для бездомных и иммигрантов. Возглавляла международную организацию «Женщины за мир и свободу». Xоу (Хау) Джулия Уорд (1819–1910) – американская писательница и общественная деятельница, выступавшая за реформы тюремной системы США. Боролась за расширение прав женщин. – прим. М.К.
[Закрыть]Вся их жизнь была подчинена возвышенной, благородной цели. У них не было в душе конфликтов, которые терзают Зельду».
«Этот мир создан для мужчин, – часто повторял он, – и все умные женщины признают их главенство».
И все же, несмотря на то, что он так подчеркивал мужское превосходство, в основе своей он был мужчина с сильными женскими чертами в характере. Вероятно, надо быть женщиной, чтобы уловить то возникавшие, то угасавшие, словно ветер, чувства, которые постоянно отражались на его подвижном лице (мужчины обычно склонны скрывать признаки своей слабости). Его беседы касались тем, которые так нравятся женщинам: психологический анализ людей, нюансы их поведения, неожиданно вспыхивающие между ними чувства.
Женские черты в характере Фицджеральда, его непередаваемо утонченная чувственность во многом объясняют, как и в Рильке и Лоренсе, его художественный талант. И, тем не менее, он абсолютно не был женоподобен. Но мужское начало в нем не бросалось резко в глаза. Для человека, который способствовал расширению цензурных рамок в литературе, его произведения были удивительно целомудренны. В таком романе, как «Гэтсби», который буквально дышит страстью, почти нет откровенных сексуальных сцен. Даже отношения Тома Бьюкенена с его грубоватой любовницей скорее предполагаются, нежели изображаются.
После психического расстройства Зельды Фицджеральд позволял себе иногда увлечься, не часто, если учесть предоставлявшиеся возможности. В июле молодая замужняя женщина из Мемфиса, приехавшая погостить в Ашвилл, влюбилась в него с первого взгляда. Она уже до этого была увлечена его произведениями. Они стали близки.
Она была привлекательна внешне и богата, но к этому мало что можно было добавить еще. Однако когда к ней приехал муж, Фицджеральду вдруг показалось, что он действительно любит ее, и он начал истязать себя муками, которые растягивал и усугублял, продолжая встречаться с ней и ставя ее и себя под удар. Она уехала и стала писать Фицджеральду душераздирающие письма, но у него уже не было желания отвечать на них: он увидел интрижку в подлинном свете и понял, что это увлечение – всего лишь попытка найти забвение, как в вине. Наконец, не выдержав ее настойчивости, он написал ей письмо-отповедь, которое, хотя и не было отправлено, обнаруживает в нем черты твердости за его кажущейся слабохарактерностью.
«Глория (назовем ее так. – Э.Т.).
Это письмо будет так же трудно читать, как его нелегко было написать. В молодости я как-то наткнулся в «Записках» Сэмюэля Батлера [164]164
Батлер Сэмюэль (1835–1902) – английский писатель, развивавший сатирические традиции Свифта. Религиозные сомнения привели его к отказу от священнического сана и разрыву с семьей. Особенный успех выпал на долю его посмертно изданного романа «Путь всякой плоти» (1902). – прим. М.К.
[Закрыть]на фразу, в которой утверждалось, что худшее в жизни человека – это утрата им здоровья, а вслед за этим – потеря состояния. Все остальное не имеет большого значения.
Конечно, это утверждение соответствует истине лишь наполовину, но как часто в жизни большинству из нас, и особенно женщинам, приходится жить полуправдой. Полное единение желаемого и того, чем мы можем обладать, так редко, что я с изумлением оглядываюсь на дни моей молодости, когда я ощущал или мне казалось, что ощущал, это единство.
Смысл ссылки на Батлера состоит в том, что в минуты горести или кажущегося невыносимым отчаяния, я использовал его афоризм как фундамент, на котором возводил здание из сопоставимых ценностей: это следует первым, это – вторым.
Это то, чего не делаешь ты, Глория!..
Самое трудное в этом письме – отправить тебе вложенное послание, которое ты должна прочесть не откладывая (любовное письмо Зельды с признанием в привязанности к нему. – Э.Т.).
Ты прочла его? Как видишь, есть чувства, которые так же важны, как и наши с тобой, и которые существуют рядом с нами. В жизни поистине нет иного критерия для оценки, кроме чувства долга. Когда люди в чем-то запутываются, они, чтобы оправдать себя, создают некую защитную завесу, и лишь внезапный удар действительности, потрясение, по-видимому, заставляет их вновь судить о вещах здраво. Ты как-то бросила мне: «У тебя одна любовь – Зельда» (только ты произнесла «любовь» с явным пренебрежением). Да, я отдал ей свою молодость и все чистое, что было во мне, и это своего рода вклад, который так же реален, как мой талант, моя дочь, мои деньги, и его не перечеркивает такое же глубокое чувство, которое я испытывал к тебе.
Резкость этого письма достигнет своей цели, если, прочтя его, ты поймешь, что у меня есть жизнь помимо твоей, а это, в свою очередь, напомнит тебе о твоей жизни помимо меня. Я не хочу умалять твоих достоинств предположением, что все написанное следовало писать. Я лишь полагал, что, может быть, сказанное мною еще раз воскресит те старые истершиеся истины, которыми мы дышим: мы просто не имеем права, чтобы наша жизнь разлеталась на куски, как упавший на пол хрупкий фарфор.
Человек обязан быть благородным.
Чувство собственного превосходства основано на том, что человек ощущает себя благородным, бескорыстным, щедрым, справедливым, смелым, сострадательным и всепрощающим. Если ты не благороден, если ты утратил мерило ценностей, все эти качества оборачиваются против тебя, и тогда любовь превращается в грязь, а смелость приводит к гибели.
Скотт».
Лето для него прошло впустую. Одурманенный пивным хмелем, Фицджеральд просиживал над рукописями часами, не в силах завершить ни одного начатого произведения. Чувствовал он себя скверно. Ему приходилось принимать успокоительные таблетки, чтобы заснуть. Он переключился с люминала на амитал, потому что люминал вызывал чесотку. Потеряв аппетит, он лишь иногда проглатывал, словно лекарство, немного пищи. В сентябре, чтобы закончить рассказ, который у него никак не продвигался, он стал налегать на спиртное.
Однажды они с Лаурой отправились на прогулку в Чимни Рок, откуда открывалась панорама на простиравшийся вдали горный хребет. Озеро Люэр серебрилось метрах в трехстах у них под ногами.
«Это место напоминает мне о смерти, – произнес Фицджеральд. – Да, да, ни о чем другом, кроме смерти. Эти огромные скалы, эти темнеющие вдали горы. Все это останется через миллионы лет, когда нас уже давно не будет в живых, и мы все вернемся туда, откуда появились».
По дороге назад он пустился в рассуждения: «Быть в компании со мной – все равно, что читать книгу. Вы все время что-то черпаете от меня. Может быть, я слаб от рождения, быть может, я эгоист, но у меня сильная воля. Я не обладаю терпением, но уж если я чего-нибудь хочу, я действительно хочу этого. Я разрушаю людей. Я – часть происходящего разрушения» (он постоянно возвращался к теме крушения – чьего-либо или своего собственного).
«Алкоголь – это попытка уйти от жизни. Именно поэтому так много людей пьют сейчас. Мы переживаем Weltschmerz, [165]165
Weltschmerz – мировая скорбь (нем.). – прим. пер.
[Закрыть]безвременье. Все люди с обостренным восприятием ощущают это. Старый порядок уходит, и мы задаем себе вопрос, что ожидает нас в новом, если он вообще что-нибудь несет с собой».
«Жизнь – одни страдания. Единственное, чего я хочу, – это чтобы она была сносной. Я привык оставаться наедине со своими мыслями, но вот уже в течение полутора лет я не знаю, что такое радость. Я слишком много и слишком долго страдал. Мне хотелось бы на время все вычеркнуть из жизни и ничего не чувствовать».
Спустя несколько дней после сообщения в газетах о смерти Теда Коя Фицджеральд сокрушался: «Тед Кой был моим идолом. Я боготворил его и описал в нескольких рассказах. Таких защитников теперь не сыскать! Какой это был игрок! И он умер от алкоголя. Все алкоголики умирают между тридцатью восемью и сорока восемью. Ему было сорок семь».
«Теперь, – продолжал он, – люди ни за что не позволят Ф. Скотту Фицджеральду вести себя как ему заблагорассудится. Года четыре назад издатель сказал бы: «Это же Фицджеральд. Что вы еще от него хотите? До тех пор, пока он пишет хорошо, какое мне дело до его выходок». Теперь они уже не были бы столь снисходительны, если бы я рассказал им о растраченном попусту лете».
«А через четыре года?» – поинтересовалась Лаура, предполагая, что дела пойдут на поправку. «К тому времени меня уже не будет, – ответил Фицджеральд. – Я буду там, где сейчас Тед Кой».
Ему не терпелось вернуться в Балтимор и находиться рядом со Скотти и Зельдой, но он решил прежде закончить рассказ. Шеф-повар «Гроув-парка», стремясь всячески поддержать Скотта, готовил для него вкусные подливы, которые он ел иногда с хлебом и картошкой. Если к этому добавить еще суп, то это было все, чем он питался.
Однажды Лаура, зайдя к Фицджеральду в номер, застала его в свитере, надетом поверх пижамы: он пытался, пропотев, изгнать остатки хмеля и в то же время продолжал прикладываться к бутылке джина.
«Посмотрите, – бессвязно пробормотал он, – у меня подрагивают на ногах мышцы. А сегодня утром я харкал кровью».
Когда Лаура предложила вызвать доктора, Фицджеральд запротестовал. Наконец врач все-таки появился и предписал ему лечь в больницу. В течение пяти дней, которые он провел там, побледневший, трясущийся и жалкий, он завершил рассказ.
После его возвращения в Балтимор Лаура получила от него бодрое письмо. Скотти прибыла, словно «богиня солнца… вся цветущая и излучающая тепло», и они провели счастливые минуты вместе, гуляя по вечерним темным улочкам города. Зельда чувствовала себя прекрасно и «выглядела почти так же, как и прежде. Какая прелесть сидеть с ней часами, когда она склоняет свою голову ко мне на плечо, и чувствовать, что я всегда был, даже сейчас, ближе ей, чем кто-либо другой на свете…».
«Мне нравится Балтимор больше, чем мне это казалось. Он воскрешает в памяти столько воспоминаний. Как приятно бросить взор вдоль улицы и увидеть своего прародителя (имелся в виду Фрэнсис Скотт Ки. – Э.Т.), знать, что здесь похоронен По и что многие мои предки прогуливались по старому городу, расположенному вдоль залива. Мое место здесь, где все кругом чистенько, весело, благопристойно и насквозь прогнило. Я совсем не против того, чтобы в скором времени обрести с Зельдой покой под одним из камней на старом кладбище. Эта мысль действительно доставляет мне удовольствие и абсолютно не наполняет меня грустью».
Но этот всплеск приподнятого настроения оказался мимолетным. Состояние здоровья Зельды ухудшалось, а качество произведений Скотта продолжало катастрофически падать. Его литературный агент Гарольд Обер испытывал трудности в поисках издателя, который бы согласился публиковать рассказы Фицджеральда за любую цену.
Обер стал его опорой еще в 1919 году, когда, будучи помощником Поля Рейнольдса, начал вести дела Фицджеральда (в течение последующих двенадцати лет гонорар Фицджеральда за рассказ возрос в восемь раз). Когда в 1928 году Обер покинул Рейнольдса, чтобы начать свое дело, Фицджеральд прислал ему телеграмму из-за границы со словами: «БЕЗРАЗДЕЛЬНО ВАШ». Фицджеральд полюбил этого джентльмена старой школы с добрыми светло-голубыми глазами, застенчивой улыбкой и мягким голосом. Обер понимал в человеческой душе и в литературе больше, чем мог выразить словами. Когда приходилось вести переговоры с каким-нибудь издателем, иметь на своей стороне такого партнера из Нью-Хэмшпира было одно удовольствие.
Исполнение обязанностей агента Фицджеральда не обходилось для Обера без неприятных моментов, но все же он вспоминал о Скотте как об одном из самых предупредительных и серьезных авторов, с которыми ему пришлось иметь дело. Кроме того, Обер был благодарен Фицджеральду за то, что в пору открытия им собственной конторы (он это сделал на взятый взаймы капитал) Скотт, высокооплачиваемый в ту пору писатель, стал одним из его клиентов.
Обер всячески оказывал содействие Фицджеральду из чувства уважения и преданности. Как-то, примерно в тот период, Филипп Уайли заглянул к Оберу в контору, не предупредив его заранее о своем визите, и застал того стоящим у письменного стола с рукописью в руках. По щекам у него текли слезы.
«На, взгляни, – еле выговорил он, передавая Уайли грязный черновик с неразборчивой правкой. – Мне всегда было просто с пометками Скотта. Это конец рассказа, который я разбираю лишь вот до этого места. На последних шести страницах я вообще ничего не в силах понять. Скотт пил и раньше, но никогда не присылал мне рукописей, которых я не мог бы прочесть. Боюсь, что Скотт…» Он осекся.
Фицджеральд всегда стремился к совершенству, даже в мелочах, и Обер уважал его за это. Как-то Скотт признавался ему в письме: «Было бы бесполезно с моей стороны подгонять себя. Даже в 24, 28, 29, 30-м годах, когда я писал только рассказы, я не мог создать более 8–9 хороших вещей в год. Больше этого сделать просто невозможно. Все мои рассказы задуманы как романы, все они требуют особого настроя души, разного опыта. Беря в руки сработанный мною рассказ, читатели, если таковые окажутся, должны знать, что всякий раз их ожидает что-то новое не только по форме, но и по существу (было бы лучше, если бы я мог писать трафаретные рассказы, но у меня не поднимается рука)».
Однако в последние несколько месяцев Фицджеральд испытывал свой талант подобно игроку в рулетку, отчаянно делающему одну ставку за другой в надежде, что шарик попадет в выбранный им номер, и хоть какой-нибудь из рассказов найдет издателя. Поскольку они оказывались написанными все более небрежно, Обер был вынужден посылать их Скотту обратно на доработку.
Однажды, крайне нуждаясь в средствах, Фицджеральд, минуя Обера, отправил рассказ прямо в «Пост». Но журнал отклонил его. Обер отнесся к этому поступку довольно снисходительно, выразив лишь надежду, что Фицджеральд больше не сделает такого опрометчивого шага.
Причина неудач Фицджеральда частично заключалась в различии между мироощущением Фицджеральда и тем, чего ожидали от него издатели. Как в его состоянии мог он вкладывать душу в повести о юной любви? С начала 20-х годов, когда они выходили из-под его пера естественно, в нем произошли глубокие перемены. Требовалось время, чтобы привыкнуть к своему новому «я» и преодолеть преграду, мешавшую его новым чувствам вырваться наружу. В одну из ноябрьских ночей 1935 года он быстро упаковал вещи и сбежал в Хендерсонвилл, небольшой городишко между Ашвиллом и Трионом, чтобы поразмыслить над тем, почему «у меня выработалась горестная склонность к печали, безрадостная склонность к безотрадности, роковая тяга к трагизму, то есть каким образом я отождествил себя с тем, что внушало мне ужас и сострадание». Питаясь двадцатицентовыми обедами и стирая сам белье в двухдолларовом номере отеля «Скай-лендз», он пишет эссе под названием «Крушение». По возвращении в Балтимор, «чтобы встретить Рождество или то, что от него осталось», он пишет еще два этюда в этом же духе.
Взятые все вместе, эти эссе представляют собой анализ его нервного и психологического распада. Что сталось с его прежним убеждением: «Если ты на что-то годен, ты должен подчинить течение жизни своей воле?» Он понял, что какое-то время полагался на ресурсы, духовные и материальные, которыми не обладал. Он осознал также свою зависимость от других: в интеллекте – от Уилсона, в художественном мастерстве – от Хемингуэя, в знании социальных отношений – от Мэрфи. Он позволил себе раствориться в жизни других людей. Отныне он отсечет за ненужностью это вечное самопожертвование, которое составляло часть его обаяния, более того, его таланта, ибо через отказ от себя он пришел к познанию других. Отныне он будет лишь писателем, отбросившим всяческие сантименты, – совершенно немыслимая задача для человека его темперамента.
Своим непреднамеренным обнажением души и искренностью «Крушение» напоминало некоторых европейских авторов – Достоевского, Кьеркегора, Стриндберга. [166]166
Кьеркегор (Киркегор) Серен Обю (1813–1855) – датский философ-метафизик и писатель, рассматривавший человека как существо трагически одинокое и обреченное, обретающее смысл существования через постижение бога путем осознания своей беспомощности (так называемого «метафизического отчаяния»). В его философии содержалась известная критика позитивизма; к ней восходят некоторые положения современного экзистенциализма. Стриндберг Юхан Август (1849–1912) – шведский романист и драматург, классик шведской литературы. Его лучшие произведения написаны в духе реализма. В поздних пьесах поиски формы философской драмы приводят к нарастанию настроений мистицизма и преобладанию символики над конкретным образом. Акцентировка отдельных эпизодов в противовес последовательному развитию действия и другие моменты сближают его произведения с экспрессионизмом, предтечей которого иногда и называют Стриндберга. – прим. М.К.
[Закрыть]Фицджеральд пережил век джаза и запечатлел его в своих произведениях. Теперь он пожинал его плоды, сметенный волной отчаяния, которая последовала за ним.
С октября Фицджеральд жил со Скотти в «Кембридж Армз» на Чарлз-стрит, как раз напротив студенческого городка университета Гопкинса. В своей квартире на седьмом этаже он пытался работать, чтобы хоть как-то оплатить долги, но, по мере того как мир, в котором он обретался, сужался, ему с каждым днем мало что оставалось сказать. Одним из его лучших произведений того года явилось просто описание типичного для него дня ничем теперь не примечательной жизни.
Проснувшись светлым апрельским утром, он чувствует себя лучше, чем в последние несколько недель. После завтрака ложится на кушетку минут на пятнадцать, чтобы набраться сил перед тем, как приступить к работе. Покоя не давал рассказ для журнала, который стал настолько неправдоподобным к середине, что вот-вот был готов рассыпаться на куски. Сюжет походил на восхождение по бесконечной лестнице, в нем не содержалось ни одной свежей мысли. Герои, которые еще вчера могли заинтриговать, сегодня не подходили даже для дешевых поделок, обычно печатавшихся отдельными кусками в литературных газетах.
Мысль уносила его в далекие края, куда бы он хотел отправиться в путешествие, но для этого требовались силы и время, которых у него почти не осталось; а то, что еще теплилось в нем, надо было сохранить для работы. Просматривая рукопись, он подчеркивал красным карандашом лучшие параграфы. После того как машинистка перепечатывала их, «искромсанный» рассказ выбрасывался.
Расхаживая по комнате с сигаретой в руках, он разговаривал сам с собой.
– Зна-ачит, та-ак… (раздумывая, Фицджеральд имел привычку растягивать слова).
– Всле-ед за э-этим…
Чувствуя, что ни одна живая мысль не приходит ему в голову, он отправился в город, чтобы подышать свежим воздухом. Засунув в карман бутылку шампуня, он направился к знакомому парикмахеру, работавшему неподалеку в одном из отелей. Он терпеливо стоял на углу улицы, ожидая, пока зажжется зеленый свет, и с удивлением глядел на молодых людей, которые торопливо пересекали ее, казалось, абсолютно не замечая шумного движения. Он заботился теперь о своем здоровье так же, как ранее был к нему безрассуден.
С верхней площадки двухэтажного автобуса сквозь ветви деревьев, трущиеся о стекла окон, он увидел, как люди укатывали поле университетского стадиона, и ему в голову пришла идея рассказа. Он назовет его «Садовник» или «Трава прорастает». «Это будет история человека, который в течение многих лет следит за травяным покрытием на стадионе, где играют в регби; воспитывает сына, тот поступает в университет и начинает играть за университетскую команду. Сын умирает молодым, и старик идет работать на кладбище, где ухаживает за травой на могиле сына точно так же, как раньше ухаживал за ней на стадионе… Это будет просто заурядный рассказ для популярного журнала, который к тому же окажется легко написать. Однако многие сочтут его великолепным, потому что он трогателен, полон грусти и прост для понимания».
В городе вид одетых в яркие платья молодых девушек на какое-то мгновение пробуждает в нем острую любовь к жизни, стремление ни за что на свете не падать духом. В парикмахерской Скотт чувствует себя счастливым человеком, получая физическое наслаждение от движения сильных пальцев, массирующих его голову.