Текст книги "Скотт Фицджеральд"
Автор книги: Эндрю Тернбулл
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА XII
Описывая Нью-Йорк по возвращении из Европы в конце 1926 года, Фицджеральд вспоминал: «Спешка… граничила с истерией. Приемы были многолюднее… Темп убыстрился… спектакли стали смелее, здания – выше, нравы – вольнее, спиртное – дешевле, только все эти достижения не вызывали особого восторга. Молодые быстро изнашивались – в двадцать один год человек успевал ожесточиться и на все махнуть рукой… Мои друзья, как правило, пили лишнее и соответствовали духу времени тем полнее, чем больше пили… Город заплыл жиром, отрастил себе брюхо, отупел от развлечений и на сообщение о строительстве какого-нибудь сверхсовременного небоскреба отзывался только вялым «В самом деле?».
Все это побудило Фицджеральда вновь уехать в Европу весной 1929 года. Американцы обладают свойством обнаруживать любовь к своей стране, лишь оказавшись вдали от ее берегов. В ничем не примечательном коротком рассказе того периода Фицджеральд передал испытываемое им в момент отъезда настроение: «Глядя с палубы «Маджестик» на таявшие в дымке очертания Нью-Йорка, на исчезавший за горизонтом берег, он почувствовал, как на него нахлынула волна радости и гордости оттого, что там оставалась Америка, что изуродованная нагромождением заводов богатая земля – неиссякаемо плодородная и щедрая – все еще плодоносила, что в сердцах оказавшихся без компаса людей все еще находили отклик великодушие и любовь…»
Ступив на берег в Генуе в первых числах марта, Фицджеральды, прежде чем отправиться в Париж, провели месяц на Ривьере. В июле они снова вернулись в Канны, поселившись для удобства поближе к чете Мэрфи – те опять проводили лето в Антибе. К сожалению, этот райский уголок к тому времени уже потерял свое былое очарование. Его наводнили американские туристы…
Отношения Фицджеральда с четой Мэрфи становились несколько натянутыми. Джеральд и Сара служили прототипами героев романа, над которым он работал. Поэтому, оказываясь с ними в компании, он имел обыкновение разбирать их характеры и поступки вслух в присутствии остальных, и делал это порой столь безжалостно, что Сара в конце концов, не вытерпев, отчитала его в письме: «Вряд ли кому-нибудь приятно оказаться объектом непрерывного анализа, обсуждения и критики, в целом недружелюбной, каковым мы являемся вот уже в течение довольно продолжительного времени. Подобные разговоры, безусловно, отравляют радость любой встречи с друзьями. Джеральда от всего этого ужасно коробит… А вчера вечером Вы даже позволили себе заявить, что Вам «никогда не доводилось видеть Джеральда таким грубым и глупым». Я полагаю, вряд ли стоит Вам описывать мне Джеральда, а Джеральду меня. Если Вы плохо разбираетесь в людях, это Ваша беда, и если Джеральд был «груб», встав и покинув вечеринку, которая становилась совершенно невыносимой, то тем самым он проявил также грубость и по отношению к Хемингуэям и Маклишам. Вы вряд ли когда-нибудь научитесь уважать то, что называется «манерами». Вероятнее всего, Ваше поведение объясняется какой-то лишь Вам одному ведомой целью (может быть, оно имеет связь с Вашей книгой). Однако в Вашем возрасте уже давно пора осознать, что в отношениях с друзьями не может быть никакой цели. Если Вы не можете принимать нас просто, без задней мысли, тогда мы вообще не друзья. Мы – Джеральд и я – в нашем возрасте и положении не можем мириться со студенческими выходками, подобными той, которую Вы допустили вчера вечером. Мы – очень простые люди (если, конечно, мы не оказываемся неожиданно в студенческом балагане). Мы искренне и по-настоящему любим Вас обоих. Я говорю это потому, что мы действительно питаем к Вам это чувство. Поэтому, ради Бога, примите его таким, какое оно есть, – открытым и без оговорок.
Ваш старый и недовольный вами друг.
Сара».
То, что ощущалось в Фицджеральде как грубость, на самом деле было лишь проявлением своего рода любознательности, стремлением понять людей через их реакцию на окружающий мир. Отталкиваясь от их поступков, он начинал творить. Он не спешил домой как журналист, чтобы записать услышанное. Он стремился уловить общий дух, настрой души, чувства, которые бы породили в нем, художнике, образы.
В октябре Фицджеральды вернулись в Париж и сняли квартирку в доме 10 по улице Перголез неподалеку от авеню Гран Арме. В ту осень на бирже произошел крах, но Фицджеральда тогда больше занимали личные проблемы: казалось, его собственная жизнь пошла наперекосяк.
Его старые друзья Кальманы, посетившие в тот год Париж, нашли его по-прежнему обаятельным, но невыносимым. Войдя в отель, Кальманы были удивлены, увидев Фицджеральда, поджидавшего их в вестибюле. «Откуда ты узнал о нашем приезде?» – поразились они. Скотт, совершавший прогулку по городу, увидел грузовик с четырьмя кофрами фирмы «Ошкош». «Ага, – сказал я себе, – только у Кальманов может оказаться четыре кофра «Ошкош». Затем я увидел на них ваши инициалы и последовал за грузовиком. Ваши чемоданы прибудут через минуту». После этого приятного начала Фицджеральд явился к Кальманам на коктейль на следующий день и оскорбил хозяев в присутствии гостей. Когда Оскар Кальман запретил ему после этого прикасаться к вину, Фицджеральд выскочил из квартиры и, хлопнув дверью, заявил, что его ноги больше не будет в этом доме. Сутки спустя он уже барабанил в дверь Кальманов и умолял: «Калли, почему бы нам не заглянуть в «Прюнье» и не попробовать устриц? Я сознаю, что вчера был нестерпим».
Однажды, когда он в баре «Риц» заказывал порцию бренди, к нему подошел метрдотель:
– Господин Фицджеральд, я заплатил сто франков, чтобы достать вон тому джентльмену новую шляпу.
– Шляпу? Какому джентльмену? – удивился Фицджеральд.
Оказалось, что накануне вечером, сидя за стойкой бара, он вдруг вскочил при виде вошедшего незнакомца и ни с того ни с сего сбил у него с головы шляпу и растоптал ее.
– Я должен предупредить вас, – продолжал метрдотель, – что, если что-нибудь подобное повторится еще раз, мы будем вынуждены отказать нам и наших услугах.
– И правильно поступите, – согласился Скотт. Пристрастие к вину росло, а силы Скотта ослабевали. Мэрфи вспоминал, как в 1926 году Фицджеральд приехал к нему на виллу «Америка» и был в приподнятом настроении, которое испытывал всегда, когда писал. Но тогда он работал, будучи трезв как стеклышко. Позднее Фицджеральд сам утверждал – и нет оснований сомневаться в искренности его слов, – что лишь в 1928 году в Иллерслае он стал преднамеренно употреблять спиртное, чтобы стимулировать себя. Но тот же Мэрфи рассказывал, как Фицджеральд, выпив за обедом две порции мартини и немного вина, лег на кушетку и потерял сознание. Так он и провел всю ночь. Наутро служанка, увидев гипсовую бледность его лица, с тревогой справилась у Сары:
– Madame est sure que Monsieur n`est pas mort? [132]132
Madame est sure que Monsieur n`est pas mort? – Госпожа уверена, что господин не умер? (франц.). – прим. пер.
[Закрыть]
Сначала Фицджеральд пил, чтобы обострить восприятие жизни, расширить для себя ее горизонты. После нескольких коктейлей ему начинало казаться, что мысль летит как на крыльях, но постепенно хмель брал свое. Безусловно, имея в виду себя, он писал: «Подобно множеству застенчивых людей, которые не могут совместить созданный их воображением мир с реальной действительностью, он нашел средство забывать об этом». Фицджеральд был застенчив и мечтателен, а люди значили для него больше, чем все остальное, и с помощью алкоголя он перебрасывал к ним мостик. «Я обнаружил, – признается герой одного из его рассказов, – что после нескольких рюмок я становлюсь разговорчив, и, каким-то образом, проявляю способность доставлять людям удовольствие… Затем, чтобы поддержать себя в таком состоянии, я пропускаю одну стопку за другой, и все начинают видеть во мне чудесного малого».
В его душе происходила и иная борьба. Хотя он отошел от католичества, он остался благочестив и даже упрекал себя за отход от церкви. Он обожал славу, но никогда до конца не мог поверить в нее, потому что она обрушилась на него так стремительно. Ему хотелось зарабатывать крупные суммы и в то же время приходилось насиловать свой талант, продавая его в розницу журналам. Как-то он жаловался Джону Биггсу, что пьет от сознания неспособности стать когда-либо первоклассным писателем и что он всегда останется «в первом ряду второсортных». Он страдал от сомнений, как все обладающие недюжинным художественным талантом натуры, неуверенные в том, что вдохновение посетит их вновь.
В июне Фицджеральд известил Перкинса, что перестраивает роман и что это, как он надеется, поможет ему преодолеть возникшие трудности. На том упоминания о романе и кончились. Последующие письма оказались полны имен начинающих писателей, которыми могло бы заинтересоваться «Скрибнерс» (Эрскин Колдуэлл, Морли Каллаган [133]133
Колдуэлл Эрскин (р. 1903) – американский прозаик-реалист. Начал писать в конце 20-х гг. Особенно плодотворны были в его творчестве 30-е гг. С сочувствием и горьким юмором рисовал судьбы бедняков Юга, бичуя жестокость американских нравов, расовую несправедливость («Американская земля», 1931, «Табачная дорога» и др.). Каллаган Морли (р. 1903) – канадский писатель, на манеру письма которого большое влияние оказал Хемингуэй. Герои Каллагана по преимуществу личности, не умеющие приспособиться в обществе, где они живут. Самый известный роман Каллагана «Они унаследуют землю» (1935). – прим. М.К.
[Закрыть]). Перкинс же исподволь все время давал понять, что единственная рукопись, к коей проявляет интерес издательство, – это его собственная. Минуло уже три года с момента выхода его последней книги. Но когда литературный агент Скотта предложил издать в виде сборника рассказы о Безиле, Фицджеральд воспротивился: «За последние пять лет я мог бы опубликовать четыре никудышных сырых книги, и публика приняла бы меня, по крайней мере, как стоящего молодого человека, который не спился где-нибудь в экзотических южных морях. Но в этом случае на мне пришлось бы поставить крест, как на Майкле Арлене, Бромфилде, Томе Бойде… [134]134
Бойд Томас Александер (1898–1935) – американский поэт и романист. Работал в «Сент-Пол ньюс». Его первое произведение «За пшеничным полем» было одобрительно встречено критикой, отмечавшей его близость по эмоциональному настрою к романам Стивена Крейяа «Алый знак доблести» и Дос Пассоса «Три солдата». Арлен Майкл (1895–1956, наст, имя – Куйюмджиан) – английский писатель. В своих романах и рассказах отразил цинизм и разочарованность лондонского света после 1-й мировой войны. В 20-х гг. имел шумную славу его роман «Зеленая шляпа». – прим. М.К.
[Закрыть]и многих других, кто полагает, что им удастся одурачить мир своими скороспелыми второсортными поделками».
После опубликования «Гэтсби» Фицджеральд предъявлял к себе еще более высокие требования. Теперь он видел соперника в Хемингуэе, чей стиль на первый взгляд и угловат, но слова лежат, будто подогнанные друг к другу кирпичи, скрепленные высококачественным раствором, то есть это стиль подлинного художника, и он полностью отличается от его, Фицджеральда, манеры письма. «Да, в его прозе есть волшебство», – делился он своими впечатлениями с Мэрфи, прочтя «И восходит солнце» («Фиеста»). А знакомство со сборником рассказов Хемингуэя «В наше время» побудило его признать: «Книга рассказов Эрнеста гораздо лучше моей». Незадолго до этого Хемингуэй опубликовал «Прощай, оружие!», он давно вынашивал этот шедевр о войне. В течение первого года роман разошелся в 93 тысячах экземпляров, более чем в два раза превысив первоначальный тираж любой из книг Фицджеральда.
С возрастанием успеха некоторая заносчивость, свойственная Хемингуэю и ранее, уступает место сдержанной браваде победителя. Хемингуэя и Фицджеральда того времени можно было бы сравнить с быком и бабочкой. Бабочка очаровывает радугой своих крыльев, а бык воплощает силу. Хемингуэй подавлял самим своим присутствием, заставляя подчиниться его воле, восторгаться тем, чем восторгался он сам. Мир вращался вокруг него. Фицджеральд, менее цельный, чем Эрнест, был тоньше, проницательнее, мягче, он походил на рассеянные лучи света, прорывавшиеся через пелену облаков. Эллинически хрупкая пластичность и изящество Фицджеральда контрастировали с грубоватой силой и напористостью Хемингуэя. Оба были истинными художниками, но Фицджеральда отличало более тонкое проникновение в человеческую душу, а Хемингуэя более отшлифованный стиль.
По сравнению с ранним периодом, когда Фицджеральд выступал в роли покровителя Хемингуэя, в отношениях друзей появляется некоторая резковатость. В 1925 – 26 годах их письма были полны беззаботности и подтрунивания друг над другом. Еще до выхода «Фиесты» Хемингуэй, знакомя Фицджеральда с содержанием романа, писал ему, что, хотя он и старался подражать «Великому Гэтсби», ему это как-то не удавалось, – видимо, никогда не приходилось жить на Лонг-Айленде. «Герой романа, подобно Гэтсби, – рыбак с Верхнего озера, занимающийся ловлей лосося (в этом озере лососей отродясь не водилось). Действие происходит в Ньюпорте в штате Род-Айленд. Главная героиня, Софи Ирен Леб, – убийца своей матери. Сцену, в которой Софи рожает близнецов в камере для смертников в Синг-Синге и ожидает электрический стул за убийства отца и сестры детей, которых она еще не родила, я позаимствовал у Драйзера, все же остальное в книге принадлежит мне или тебе. Я знаю, книга тебе понравится. Слова «И восходит солнце…» вырываются из уст Софи, когда ее привязывают к стулу и включают ток».
В данном случае Хемингуэй разыгрывал Фицджеральда в связи с романом, над которым Скотт в то время работал и в котором, как полагали, исследовалась история убийства героем своей матери. Но уже и в те дни между Фицджеральдом и Хемингуэем обнаружились трения – в своем проявлении внимания Скотт мог быть надоедлив. В пылу полуночных пирушек с друзьями у него вдруг возникало желание поговорить с Эрнестом. Но предрассветные визиты Скотта не всегда нравились его другу. Днем, когда Хемингуэя не бывало дома, Фицджеральд заглядывал к нему и сумел так переругаться с консьержкой, что, когда в 1929 году Фицджеральд вернулся в Европу, Хемингуэй попросил Перкинса не давать Скотту его адрес. Но Фицджеральд все равно разыскал его, и, хотя они нередко виделись в тот период, Фицджеральд отмечал в своем дневнике некоторую «холодность» Хемингуэя.
Частично, разлад в отношениях объяснялся и раздражительностью Фицджеральда – собственная его работа продвигалась медленно. Когда Гертруда Стейн как-то заметила, что «пламя» Фицджеральда и Хемингуэя «отличается одно от другого», Скотт счел ее слова признанием превосходства Хемингуэя над ним. Эрнесту в письме пришлось уверять Скотта, что Гертруда имела в виду обратное. Любое, даже условное, сравнение «пламени», утверждал он, – чистейшая глупость, точно так же, как и сравнение его и Фицджеральда: они идут абсолютно разными путями и встретились совершенно случайно, между ними, как писателями, нет ничего общего, кроме желания хорошо писать. Поэтому к чему все эти разговоры о превосходстве? Если Скотту не дает покоя мысль о том, кто выше – он или Хемингуэй, то это его личное дело. Но подобные мысли не должны занимать крупных писателей – они все пассажиры одного и того же судна, устремленного в небытие. Соперничество на корабле так же глупо, как и спортивные игры на борту. Оно имеет смысл лишь на начальном этапе – при постройке самого корабля.
Гордый и легкоранимый, Хемингуэй проявлял терпение к Фицджеральду, и все же в нем сильно был развит дух соперничества. Уже в 1925-26 годах он с налетом иронии отозвался о Фицджеральде как о своем «покровителе». После встречи с Джеймсом Джойсом летом 1928 года Фицджеральд поведал Перкинсу, что Джойс пишет «по одиннадцать часов в день, в то время как я с перерывами еле высиживаю восемь». Перкинс обмолвился об этом Хемингуэю, а тот в письме к Фицджеральду не преминул съязвить по поводу его работоспособности. Он, Хемингуэй, никогда не мог сосредоточить внимание над листом бумаги более двух часов подряд. Да к тому же после этого чувствовал себя совершенно измочаленным, и из-под пера начинал выходить один лишь хлам. Но, оказывается, старина Фиц, которого он когда-то знавал, корпит по восемь часов в сутки! В чем секрет способности Фицджеральда не вставать из-за стола по восемь часов? Он, Хемингуэй, с нетерпением ждет выхода произведения, рожденного таким титаническим трудом. Может быть, оно будет походить на излияния другого трудяги, коллеги-кельта Джойса? Не ударился ли Фицджеральд в сюрреализм? В конце письма Хемингуэй называл Скотта безбожным вралем, уверяющим, что он работает – пишет – по восемь часов ежедневно.
Весной 1929 года их отношения были омрачены из-за инцидента во время боксерского матча между Хемингуэем и Морли Каллаганом. Фицджеральд, следивший за секундомером, по оплошности запоздал дать сигнал об окончании раунда, а между тем Хемингуэю приходилось туговато. Спустя несколько месяцев, когда в пьяной ссоре Фицджеральд заявил, что его так и подмывает дать Хемингуэю взбучку, тот намекнул, что Фицджеральд это уже сделал, то есть нарочно продлил тот злосчастный раунд. Фицджеральд был возмущен до глубины души, и Хемингуэю пришлось написать ему длинное письмо с извинениями. Между тем «Нью-Йорк геральд трибюн» поместила неподтвержденное сообщение, будто Хемингуэй был нокаутирован во время боя. Хемингуэй убедил Фицджеральда послать телеграмму Каллагану, находившемуся тогда в Америке, с требованием поместить опровержение. Каллаган, не имевший никакого отношения к этому сообщению, жестоко обиделся. И Хемингуэй вынужден был написать ему и всю ответственность за телеграмму взять на себя.
Бесконечные ссоры Фицджеральда с Зельдой носили более серьезный характер, чем его разлад с друзьями. Её маниакальная увлеченность балетом и его пристрастие к алкоголю отдалили их друг от друга. Помимо занятий балетом по утрам, на которые Зельда неизменно появлялась первой с букетом цветов для преподавательницы, она брала в полдень частные уроки. Зельда соблюдала строжайшую диету. С помощью этих усилий она надеялась довести до физического совершенства тело, которое начало слишком поздно осваивать замысловатые entrechatи pas-de-bourree. [135]135
Entrechat и pas-de-bourree – названия па в балете. (франц.). – прим. пер.
[Закрыть]Свои переживания в этот период она описала в романе «Сохрани для меня вальс», где аскетизм танца становится своего рода искуплением для Алабамы Найт. Под его влиянием она утрачивает интерес к материальным вещам. Она не только не пытается что-либо приобрести, а, напротив, стремится избавиться от чего-то в самой себе. «Алабаме казалось, что, достигни она своей цели, она освободится от поселившихся в ней демонов». От одной мысли перестать заниматься балетом ей становилось не по себе. Подобно Алабаме, Зельда надеялась, что ей удастся получить место в труппе Дягилева, однако единственное, чего она достигла, – предложения стать танцовщицей в Фоли-Бержер.
Хотя Скотт не имел привычки вмешиваться в дела жены, он относился явно скептически к ее увлечению. «Ты действительно воображаешь, что будешь хорошей балериной? – ставил он под сомнение ее мечту. – Какой смысл так убиваться? Я надеюсь, ты понимаешь, что самая большая разница в мире – это разница между дилетантом и профессионалом в искусстве». Между тем их семейная жизнь – или то, что осталось от нее, – стала совершенно невыносимой. Они «старались украдкой проскользнуть друг мимо друга в затхлых коридорах квартиры и ели на разных концах стола с видом противников, ожидающих друг от друга какой-нибудь враждебной выходки».
Чтобы остановить этот отравляющий жизнь разлад, Фицджеральд в феврале 1930 года отправился с Зельдой в путешествие по Северной Африке. Скотт вернулся, но словам Бишопа, «со здоровым цветом лица, совершенно непохожим на зимнюю бледность, с которой он отбыл в путешествие. Из бесед с ним я сделал вывод, что в целом он теперь в гораздо лучшем состоянии». Однако Зельда принялась за свои занятия балетом с прежней неистовостью. В апреле во время обеда, на котором присутствовали Кальманы, она так забеспокоилась, что опоздает на урок, что Оскару пришлось встать из-за стола и проводить ее. Хотя до начала занятий оставалось много времени, Зельда настойчиво твердила, что она может не успеть, и стала переодеваться в трико прямо в такси. Когда они попали в «пробку», она выскочила из машины и стремглав бросилась по направлению к балетной школе. Кальман позвонил Фицджеральду, и тот сразу же приехал в школу, где все в один голос стали убеждать его, что Зельда больна.
Следующие десять дней она провела в больнице в Мальмисоне. «Г-жа Фицджеральд, – говорилось в медицинской карточке, – поступила в больницу 23 апреля 1930 года в состоянии большой возбудимости, утратив всякий контроль над собой. Помещенная в палату, она непрерывно причитала: «Боже мой, какой ужас, какой ужас! Что со мной станет? Я должна работать, а у меня уже нет больше сил. Хоть умру, но я должна работать… Пустите меня, я должна увидеть «госпожу» (преподавательницу танцев. – Э.Т.). Она доставила мне самую большую радость в жизни…»
При поступлении в больницу г-жа Фицджеральд находилась в состоянии легкого опьянения. По сведениям, в последнее время она злоупотребляла спиртным, полагая, что алкоголь стимулирует ее в работе. Позднее пациентка испытала несколько приступов страха, аналогичных первоначальному; последний, в ночной период, был особенно острым».
«В целом это petite anxieuse, [136]136
Petite anxieuse – небольшое расстройство (франц.). – прим. пер.
[Закрыть]вызванное ее занятиями в среде профессиональных танцоров. Ранее отмечались бурные вспышки, несколько попыток к самоубийству, никогда не доведенных до конца. Выписана из больницы 2 мая вопреки советам врача».
Зельда тут же вернулась к занятиям танцами. Эта нагрузка вкупе с многочисленными приемами, связанными с бракосочетанием одной из подруг, не замедлила сказаться на ней. Когда в конце мая снова повторился приступ, ее состояние, по отзывам врачей, стало более серьезным.
После двух недель пребывания в клинике «Вальмон» в Швейцарии врач отмечал: «Сразу же по прибытии г-жа Фицджеральд заявила, что она не больна и помещена в клинику насильственно. Каждый день она повторяли, что желает вернуться в Париж, чтобы возобновить занятия балетом, который, по ее словам, единственное утешение в жизни. Физически она совершенно здорова – никаких признаков нервного заболевания. Становится все очевиднее, что одного лишь отдыха абсолютно недостаточно и что нужен курс лечения в санатории под наблюдением психиатра. Известно, что отношения между пациенткой и ее супругом в последнее время складывались неважно, и поэтому она стремилась создать свой собственный мир с помощью балета (поскольку семейная жизнь и связанные с ней обязанности не могли удовлетворить ее устремлений и артистических наклонностей)».
Уже давно имелись все основания сомневаться в нормальной психике Зельды, однако Фицджеральд отказывался взглянуть правде в глаза, пока она сама не предстала перед ним в безжалостном свете. Весной 1925 года Джеральд Мэрфи посетил Фицджеральда в его парижской квартире и застал того в состоянии сильного возбуждения. «У меня только что побывал Эрнест», – потерянно произнес Скотт. Очевидно, Хемингуэй приходил, чтобы познакомиться с Зельдой. Фицджеральд полагал, что между ней и Эрнестом много общего и что они станут друзьями. К сожалению, ожидаемой Скоттом гармонии не установилось – слишком сильны были характеры обоих, чтобы они могли найти общий язык. (Зельда припасла для Хемингуэя прозвище – «шаромыга»). Когда Хемингуэй уходил, он не преминул в гостиной поделиться с Фицджеральдом своим впечатлением о Зельде: «Скотт, ты, конечно, понимаешь, что она сумасшедшая?» Однажды в цветочном магазине Зельда стала уверять Фицджеральда, что лилии разговаривают с ней, а во время поездки в Голливуд в 1927 году она сложила все свои платья в ванну и подожгла их. Скотт неоднократно задумывался над ее продолжительными периодами молчаливости, во время которых она совершенно не реагировала на окружающее. Однажды в ответ на вопрос подруги, почему она пьет, Зельда ответила: «Потому что в мире царит хаос, и, когда я пью, этот хаос вселяется в меня».
Врач Зельды в «Вальмоне» пригласил к ней психотерапевта Оскара Форела, который поставил диагноз шизофрении и в начале июня поместил больную в свой санаторий «Пренгин» неподалеку от Женевы. Весь следующий год Фицджеральд провел в скитаниях по Швейцарии – стране, в которой, по его словам, «мало чему есть начало, но многому бывает конец». Иногда он приезжал в Париж, чтобы повидаться со Скотти, которая жила с няней, но основной целью всех его усилий стало выздоровление Зельды.
Сохранилось очень трогательное письмо Фицджеральда доктору Форелу после помещения Зельды в санаторий. Фицджеральд согласился с предписанием врача не видеться с женой, пока ее отношение к нему не изменится, но попросил у него позволения присылать ей хотя бы через день цветы. Он спрашивал, когда он сможет писать ей маленькие записочки, в которых не будет упоминать ни о ее болезни, ни об их размолвках. Он сообщал о намерении «Скрибнерс» опубликовать сборник рассказов Зельды, которые, как он надеялся, позволят ей восстановить контакт с окружающей жизнью и отвлекут ее внимание от балета.
В июле Фицджеральд направил Перкинсу три рассказа (впоследствии потерянных), которые были написаны Зельдой «в мрачный период ее нервного расстройства. Я думаю, что помимо изящества и богатства стиля ты заметишь их необычную форму и трогательное содержание, – они приковывают внимание своей совершенной новизной. Мне кажется также, что они объединены одной канвой, в которой каждая нить – это кусочек ее жизни, трепетно балансирующей на грани отчаяния и безумия. Я полагаю, что это настоящая литература, хотя в данном случае мне так много видится между строк, что мое мнение может оказаться предвзятым». «Скрибнерс» отклонило предложенный Фицджеральдом сборник, и он не был опубликован.
По совету врача Фицджеральд написал письмо преподавательнице танцев Игаровой с просьбой высказать свое мнение о потенциальных способностях Зельды. Чтобы вылечить, ее, по-видимому, требовалось убедить в недосягаемости мечты. Но в ответе Игаровой отнюдь не прозвучало и нотки безнадежности, как на то надеялись и врач, и Фицджеральд. Она писала, что, хотя Зельда и начала заниматься балетом поздно и не станет звездой, в ней есть задатки, и она вполне может справиться со вторыми ролями в крупной труппе, такой, например, как балет Мясина [137]137
Мясин Леонид Федорович (1895–1978) – русский танцовщик и хореограф. Выступал в Большом театре в 1912–1913 гг., затем перешел в труппу Дягилева. Впоследствии работал в ряде европейских и американских трупп. – прим. М.К.
[Закрыть]в Нью-Йорке.
В течение июня и июля, состояние Зельды колебалось между истерическим безумием и поразительной ясностью сознания. Скотти иногда навещала ее, но первое же свидание Скотта с ней в августе пришлось отложить, поскольку мысль о нем вызвала у нее сильную экзему. Их встреча, на которой сразу же последовал новый приступ экземы, состоялась в сентябре.
Перебирая прошлое Зельды, Фицджеральд винил госпожу Сэйр за тепличные условия, в которых та растила свою последнюю и самую любимую дочь. Мать баловала Зельду до такой степени, что, как признавалась сама Зельда, она, «по-видимому, подточила все мои подпорки в жизни». Она ублажала ее, не позволяла ей ни до чего дотрагиваться, отстаивала ее перед всеми остальными членами семьи, пока у дочери не появилось, как отмечал Фицджеральд, деспотическое, ничем не оправданное, а порой и просто ни с чем не сообразное желание самоутвердиться. Противоречие между этим страстным желанием и унаследованным от отца рационализмом – способностью трезво смотреть на вещи – и привело ее к потере рассудка. Конечно, Фицджеральд сознавал и свою роль в ее трагедии. Его злоупотребление алкоголем преследовало Зельду даже в бреду. Форел определил, что у нее один шанс из четырех поправиться полностью и один из двух вылечиться частично. Но ее выздоровление шло медленно, с частыми рецидивами. И Фицджеральд стал познавать горечь старой мольбы:
Ребекке Уэст случайно удалось уловить мгновение в жизни Фицджеральда – мгновение весьма примечательное, если учесть обрушившееся на него в ту пору горе. Вместе с сыном она обедала в Арменонвилле. «Народу было мало, и мы сидели за столиком у самого озера. Вдруг в зале появился Скотт Фицджеральд в сопровождении Эмили Вандербилт, [139]139
Вандербилт Эмили – из семьи миллиардеров-меценатов, династии финансовой плутократии США. – прим. М.К.
[Закрыть]знакомой мне еще по Нью-Йорку. Эмили была очаровательна, – мне кажется, я и не видела головки прелестнее, изысканная прическа еще более подчеркивала ее трогательную красоту. Они сели спиной к нам за стол, стоявший еще ближе к озеру. Она рассказывала ему какую-то длинную грустную историю, видимо, постоянно повторяясь. Он наклонялся к ней, иногда поглаживая ее руку, всем существом излучая предупредительность и сострадание, которые, как я вспоминаю, были его отличительными чертами. Наконец он встал, по-видимому, желая всем своим видом сказать ей: «Не надо больше об этом». Его взгляд упал на нас, и он обратился к ней: «Эмили, только посмотрите, кто здесь». И они закончили обед вместе с нами. У меня не осталось в памяти ничего из того, что он говорил тогда. Мне помнится лишь, что мы делали то, в чем находят забвение люди в минуты эмоциональной подавленности, – мы кормили каких-то птах хлебом. Но он был весел и полон очарования, и мы много и от души смеялись. Затем он проводил Эмили до машины, держа ее под руку, слегка приподняв локоть и убеждая не вешать носа. Я всегда вспоминаю эту сцену с глубоким волнением, потому что некоторое время спустя Эмили Вандербилт покончила с собой».
По пути в Париж в конце июня Фицджеральд встретился с Томасом Вулфом – чудом, недавно открытым издательством «Скрибнерс». Фицджеральду сразу же понравился этот массивный южанин с широкими жестами, взглядом, бросающим вызов, и оттопыренной нижней губой. В тот вечер они засиделись до десяти в баре «Риц», где, как вспоминал Вулф, Фицджеральдом «всецело завладели принстонцы, девятнадцатилетние сосунки, все пьяные и неотесанные». В июле они случайно встретились в Швейцарии. Фицджеральда с его развитым чувством комичного не могло не позабавить, что во время разговора, когда Вулф широко расхаживал и размахивал руками, он оборвал свисавшую проводку, погрузив, таким образом, в темноту близлежащую деревушку. На этот раз Вулф почему-то вообразил, что Фицджеральд стремится помешать его работе. Некоторое время спустя Скотт сообщил Вулфу, что он кончил читать его роман «Взгляни на дом свой, ангел», над которым просидел, не отрываясь, двадцать часов, и «безмерно тронут и благодарен». «Он – ваша большая находка, – оценивал Фицджеральд Вулфа в письме Перкинсу. – От него можно многого ожидать. В нем гораздо больше культуры и жизненной силы, чем в Эрнесте. Если ему и недостает поэтической жилки, то это идет от его желания объять как можно больше. Ему не хватает также эрнестовской закалки, он более восприимчив к окружающему».
Фицджеральд редко писал родителям, но после приступа с Зельдой он успокаивал мать короткими записками о состоянии здоровья жены. Ее ответные письма, как и все в Молли, раздражали его. Получив от нее морализирующее послание, где она выразила надежду, что горе, возможно, заставит его прислушаться к ее советам, он тотчас же вернул его, заявив, что ее советы хороши для того, кто желает оставаться клерком в пятьдесят лет. Но в нем еще теплилось чувство к отцу, этому мягкому, незаметному человеку, всю жизнь пребывавшему в тени жены, который испытывал огромную отцовскую гордость за успехи сына. Когда Эдвард Фицджеральд умер от болезни сердца в январе 1931 года, Фицджеральд немедленно выехал на похороны.
В натуре Фицджеральда что-то постоянно тяготело к светлому и радостному. Его путешествие на корабле «Нью-Йорк» было скрашено маленькой веселой блондинкой по имени Берта Барр, ехавшей в компании техасского нефтепромышленника Германа Корнелла, снявшего несколько шикарных номеров для семьи и друзей. Компания все дни напролет дулась в своих номерах в бридж. Лишь на вторые сутки вечером, не выпуская из рук карт, игроки высыпали на палубу, чтобы взглянуть на проходящий мимо «Бремен». Когда весь залитый огнями великолепный лайнер проплывал рядом, Берта обратилась к Корнеллу: «Папуля, купи мне его».