Текст книги "Пфитц"
Автор книги: Эндрю Крами
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Глава 20
Я смотрю, как вода проносится подо мною, вижу недвижные гребни и складки, образующиеся там, где течение сжато каменными устоями моста, их рисунок похож на сложно сплетенную и уложенную прическу. На ее прическу. Мост: место, где я ее найду.
Я уже не знаю, кто из нас пишет эти слова. Тот другой, другой Спонтини, это ведь он останется. Это он должен писать, и это о нем нужно писать. Я же – не больше чем его инструмент. Каждый день я сижу за письменным столом и смотрю, как бегает по бумаге перо. Мне нравится запах чернил, текстура хорошей бумаги. Ему все это безразлично, ему все безразлично, и даже к тому, что ему небезразлично, он относится с презрительным высокомерием человека, соизмеряющего каждое свое движение с будущим, с величием и традициями нашей литературы. Я многажды пытался бежать от него, и каждый раз оказывалось, что это он бежит от меня, для меня же единственная надежда на хоть какую-то значимость – да и просто на существование – состоит в моей вечной погоне за ним.
Он умрет молодым, но будет жить в веках. Я доживу до старости, а затем исчезну, буду забыт. Его будут обсуждать, комментировать, о нем будут спорить. Ученые будут пережевывать его мысли, художники будут создавать его подобия в пространстве, где его самого никогда не было, так как он существовал исключительно в воображении тех, чей упорный труд дал ему жизнь.
Когда-то давно я пытался врачевать раны, уязвившие всех нас до самого сердца, наши ссоры и несогласия, мне хотелось восстановить разрушенное, утишить боль. Тщетно. Теперь я вижу, что все, что в нем есть, все, что дает ему жизнь, как раз этой болью и питается, что без горечи и обид, без слез – и даже крови – не было бы ничего. Нас объединяла, нас – а потому и нашу работу – отличала одна-единственная вещь: наша враждебность друг к другу. Малоудивительно, что нами был создан человек, исполненный внутреннего раздора, отчужденный от самого себя, человек, чье каждое желание, каждое устремление есть реакция на другое желание, другое устремление его же души, и так – до бесконечности. Человек, для которого цель созидания состоит в том, чтобы насладиться последующим разрушением. Или, точнее, в том, чтобы иметь возможность осуществить – со все тем же высокомерием – свое право на разрушение.
Я ненавижу его и презираю, но без него я – ничто.
Если я поднимусь сейчас на парапет этого моста, этого мимолетного облачка влаги, поднимусь, как не раз поднимался в мыслях своих, и взгляну сквозь крутящуюся морось на кипение проносящейся внизу воды, и если я приготовлюсь к падению, найду ли я в этот момент между жизнью и смертью нечто более прочное, более длящееся, чем поток переходящих друг в друга образов, который один лишь и остался от этого города, от моего в нем существования?
Здесь, в этой камере, мне представилась возможность упорядочить свои мысли на бумаге, хотя это отнюдь не сделало их сколько-нибудь для меня убедительными. Я остаюсь при уверенности, что все в некотором смысле пусто и ложно, что любая попытка понять, осмыслить этот мир и наше в нем бытие обречена на неудачу, неизбежно ведет к противоречию. И все же я не могу устоять перед искусом выдвинуть – весьма, конечно же, предположительно – некоторые утверждения. Я все больше подозреваю, что смысл не есть свойство, достижимое в процессе анализа, сведения к простейшим элементам. Что он возникает при суммировании элементов и исчезает бесследно в обратном процессе редукции.
Я говорю, что высказывание имеет для меня какой-то там смысл. Следует ли из этого, что каждое использованное слово имеет какой-то маленький смысл, и сумма этих смыслов образует смысл всего высказывания?
Я вижу знакомое лицо. Будет ли каждая часть этого лица столь же для меня знакомой? Будут ли взятые отдельно глаза, родинка под ухом или прядь рыжих волос содержать свою, определенную часть значения, которое я извлекаю из ее лица во всей его полноте?
Еще один образ, как соринка, попавшая в глаз: очерк ее тела, увиденный сквозь колышущуюся пелену тумана, застывший в движении на дальнем конце моста. Перед тем как пройти по нему мимо моей ненужной фигуры, столь же безжизненной в ее представлении, как и все прочие, примелькавшиеся, а потому ставшие почти невидимыми статуи. Вода, увиденная сквозь воду, она ведь тоже вода, нечто вроде реки, чье неверное течение, чьи омуты и водовороты навсегда останутся запретными и недоступными.
Рассмотрим следующую ситуацию. Сейчас ты сидишь за своим письменным столом. Тебе нравится запах чернил и бумага, и это кожаное, очень удобное кресло. Тебе нравится текстура бумаги и поскрипывание бегающего по ней пера. Они прислали тебе очередной фрагмент, написанный, как считается, им, а потому характеризующий его самого. Тебе уже кажется, что ты знаешь, кто он такой и что он такое, однако каждое новое добавление делает его менее знакомым, менее похожим на личность, которую ты хотел бы создать. И он продолжает разрастаться, обманывая все твои ожидания. Ты считал, что сможешь управлять его личностью, лепить ее по своему разумению, но надежда оказалась тщетной, он раз за разом разрывает путы, которыми ты хотел его сдержать. Его слова формируют его, а он формирует тебя. Скоро он вырастет настолько, что сочтет тебя излишним, ненужным.
На ближнем конце моста я вижу этого, другого человека, еще одну статую. Краткая встреча трех наших рек, их воды слились на кратчайшее из мгновений, чтобы тут же и разойтись. Я вижу его лицо таким же, как когда я его убил.
Не я автор этих слов – я тоже искал его (их). Я вижу их внутри себя, в темноте, когда ложусь на свою соломенную подстилку и закрываю глаза. Я вижу, как они творят меня, меня и всех тех, кем я могу еще стать.
Я утешаю себя словами, которые могли быть написаны одним из них: «Я знаю, что все в этом мире постоянно меня обманывает, обманывает своей изощренностью, своей непостижимой сложностью, своей причастностью к единому целому, которое принципиально не поддается членению и осмыслению. Я знаю также, что разум, функционирующий внутри этого тела, постоянно обманывает себя самого тем, что порождает образы не то чтобы совершенно ложные, но безнадежно искажающие мир, отнюдь не предназначенный для существования в нем этого разума. Я знаю, что мир знает меня, я же не знаю ничего.
И еще одна невозможность: движение этой текущей внизу реки. В каждое мгновение вода не движется, а значит, пребывает в неподвижности. Я вижу неподвижные структуры, гребни и складки, сквозь которые течет, как мне кажется, вода, и думаю о Леопольде, каким я мог его оставить, он лежал навзничь на белом снегу, подбородок обрисован ярко-красным росчерком крови. В каждый отдельный момент мы ни в чем не отличны от безжизненных трупов. Наша жизнь невозможна, как и любое движение. Одна из разновидностей невозможного движения. Одна из разновидностей воды.
Пусть другие ломают копья над дефинициями и экспликациями, я же с нетерпением предвкушаю момент, когда другой ты повстречает другого меня, как ты свернешь в темноте за угол, возможно – слегка опасаясь того, что может таиться в ночи, свернешь и почувствуешь мою руку, внезапно охватившую тебя сзади, и нож у твоего горла – у твоего горла, но вместе и у моего, ибо мы суть одна и та же личность, две части одной невозможной личности, которая сидит сейчас в своей камере и постигает смерть, которая умножится бесконечно, как взаимоподобные отражения в параллельных зеркалах. Спонтини умрет, я же пребуду вечно. Я умру, Спонтини пребудет.
Я встаю на парапет моста, еще раз напоминаю себе об этом парадоксе. Пуля летит сквозь воздух – за секунду она пройдет расстояние от ствола моего пистолета до сердца жертвы. За половину секунды она пройдет половину этого расстояния. А за мгновение она не пролетит ничего, в каждое мгновение она висит неподвижно между отправлением и прибытием. Между жизнью и смертью. Но если в каждое мгновение пуля не проходит никакого расстояния, она не может двигаться. Не может быть движения, не может быть тела, лежащего на снегу, не может быть яркой струйки, бегущей по белой, стылой коже, не может быть тела, падающего камнем с парапета этого моста, не может быть звезд и планет в небесной выси, движущихся путями, извечно и безжалостно предписавшими наши пути. Может быть, одна лишь вода – неподвижная, вечная, текущая бесконечной рекой, чья стылая субстанция уложена складками и гребнями, подобно женской прическе, и чья стылость, войти в которую я стремлюсь, – стылость за пределами восприятия – тоже есть одна из разновидностей течения и смешения, опускания и погружения, жития и умирания.
Мои преступления и преступления меня создавших. То, что они стремились мне сказать, – сообщения, посылавшиеся ими, – могло быть попыткой предостеречь меня. Я знаю лишь то, что они постоянно ускользают, что все мои попытки найти их, понять их намерения оказываются тщетными. Они живут внутри меня, их слова создают меня, и все же я пытаюсь от них бежать.
Воспоминание или предчувствие? Я снова вижу клинок, мягкую, неверную плоть, кровь на моих руках. Я бегу по темным улицам, спасаясь от ищущих написать меня, отредактировать, зачеркнуть едва оформившуюся мысль, перефразировать побуждение, бывшее наиболее естественным в первоначальном наброске. Я загнан в угол, приперт к стенке языком, меня определяющим, и литературой, для которой я создан. Я пытаюсь крикнуть им, что хватит, что я больше не могу. Я считаю (хотя и это может быть их трюком), что я вижу одного из них, застиг его врасплох; возможно, он поймет теперь, что и его жизнь есть лишь мимолетное видение, ненароком мелькнувшее в нечетко очерченном промежутке между одним образом и другим из бесконечно множащейся череды отражений, идентичных, но уменьшающихся, одно в другом. И я говорю ему, как говорил всегда, и буду говорить снова и снова, подобно эху, бесконечно множащемуся между параллельных стен.
– Вот и конец повествования.
– Вот и конец повествования.
Глава 21
– Я не понимаю, – сказал Шенк, – как могут существовать два варианта этой книги. Словно она все еще изменяется даже после того, как была закреплена на бумаге. И эти писатели – ты же говорил, что их руководителя посадили в тюрьму. Кого он убил?
Грубер не знал, но Шенку от этого было не легче; подозрение, что Эстрелла солгала, терзало его ничуть не меньше твердо установленного факта. Он перестал воспринимать коллегу как соперника и хотел лишь одного: узнать правду.
– Грубер, мы должны разобраться в этом до конца. Поговорим с Эстреллой, она сейчас наверху, в моей комнате.
– Рыжая? Ну ты ж и прохиндей!
– Тише, а то фрау Луппен прибежит. Если я не ошибаюсь в своих подозрениях, Эстрелла может оказаться очень опасной. Пошли и спросим ее обо всем напрямую.
Грубер воспринял эту идею с живейшим энтузиазмом, вот только осуществить ее не удалось – в Шенковой комнате никого не было. Шенк заглянул под кровать и даже (к вящему веселью Грубера) в крошечный буфетик, однако факт оставался фактом: Эстрелла сумела ускользнуть.
– Мы должны ее найти!
Шенк накинул пальто и бросился по лестнице вниз.
– Может, попрощаемся с твоей хозяйкой? – спросил едва поспевавший за ним Грубер.
– Не надо, лучше уйдем потихоньку. Ты, главное, не шуми.
На улице было темно и холодно. И, естественно, никаких следов Эстреллы. Шенк вспомнил, как она стояла на углу, провожая его глазами до двери, и предложил направиться в эту сторону, однако в конце улицы снова возник тот же самый вопрос – направо или налево? По недолгом размышлении они решительно зашагали куда глаза глядят.
– Я тут видел одного из писавших за Спонтини, некоего Вайсблатта. Он заходил ко мне сегодня, на работе.
– Господи! – поразился Грубер. – Так вот, значит, кто это такой! Я ведь тоже его видел, с неделю назад. Он пришел к нам в Картографический и захотел посмотреть какие-то там карты. Причем оказалось, что допуска у него нет. Зря я, конечно, об этом болтаю, но он дал мне за возможность покопаться в нашем фонде целый кошелек золотых крон.
– А что он там смотрел?
– Не имею ни малейшего. Я вообще ушел оттуда, чтобы если он попадется, меня бы это вроде и не касалось. А сегодня, когда он пришел к тебе, у меня возникло подозрение, что у вас с ним какой-то заговор.
– Так оно и есть, только я, Грубер, и сам не понимаю этого заговора, совершенно не понимаю. Эстрелла убила Вайсблаттову жену, а посадили в результате его. Теперь он хочет восстановить свое доброе имя, а заодно и доброе имя Спонтини. А может, он просто маньяк, вообразивший, что во всех его бедах виновата Эстрелла. Но только тогда непонятно, почему она говорит мне, что он никого не убивал?
Грубер с трудом поспевал как за походкой Шенка, так и за ходом его мыслей. Впрочем, картограф говорил скорее сам с собой, пытаясь хоть как-то упорядочить события и обстоятельства, найти в них хоть какую-то логику.
– Знаешь, Шенк, не найти нам ее. Может, бросим мы это дурацкое занятие да пойдем по домам? Ну чего нам далась эта парочка, пусть они сами в своих делах разбираются. И вообще, от этой Эстреллы одни неприятности, как от черной кошки. Вот пошел я ее провожать, и что же из этого вышло?
– Нет, давай просто разделимся. Так у нас будет вдвое больше шансов ее найти.
– Ну найду я ее, а дальше-то что делать?
– Держи и не пускай. Крикни погромче, и я подойду.
Шенк проводил глазами Грубера, пока тот не исчез в темноте, а затем продолжил свои случайные блуждания по ночным улицам. Через полчаса, усталый, но все еще полный решимости продолжать поиски до победного конца, он вышел к реке и увидел на мосту, в голубом свете пробившейся сквозь облака луны, одинокую фигуру.
Судя по всему, Эстрелла кого-то ждала, она зябко переминалась с ноги на ногу, иногда делала несколько шагов, разворачивалась и шла обратно. Выбрав момент, когда жизнеописательннца смотрела в противоположную сторону, Шенк выбежал на мост и начал осторожно к ней подбираться, прячась за статуями всякий раз, когда возникала опасность быть обнаруженным. Действуя таким образом, он вскоре вышел на исходную позицию для последнего, решающего броска и затаился, выжидая, чтобы луна снова спряталась.
Ждать пришлось довольно долго, но в конце концов на светлый лик вечной спутницы поэтов и влюбленных начало надвигаться тяжелое, медлительное облако; его краешек вспыхнул белым светом, а затем постепенно померк. Когда стало достаточно темно, Шенк выскочил из своего укрытия и схватил Эстреллу сзади, крепко прижав левую ее руку к туловищу. Жизнеописательница сопротивлялась, пытаясь вырваться или хотя бы повернуться к противнику, увидеть его в лицо, когда же это не удалось, она сунула правую, свободную руку за пазуху, выхватила нож и полоснула им Шенка по тыльной стороне ладони. Тот резко отпрянул и уставился – с некоторым даже недоумением – на тонкую, быстро набухавшую полоску крови.
– Шенк! – Эстрелла растерянно опустила руки. – Я сильно тебя поранила? – Картограф мрачно заматывал пораненную руку носовым платком. – Ну зачем ты так неожиданно? Я же могла тебя убить.
– Что ты здесь делаешь?
– А ты сам не догадываешься? Жду Вайсблатта.
– Вы с ним что, договорились?
– Нет, но он обязательно придет. И тогда, будем надеяться, мы сможем завершить эту ужасную историю – тем или иным образом.
– Ты сказала, что он никого не убивал. Зачем ты мне врала?
– Если я и скрывала от тебя часть правды, то исключительно ради твоего же спокойствия. Убитого звали Леопольд. Он был одним из писателей, создававших книгу Спонтини. Я познакомилась с ним, работая над биографией Спонтини. – Эстрелла отвернулась и взглянула через парапет моста на кипящую внизу воду. – Мы полюбили друг друга.
Слова Эстреллы причинили Шенку боль, куда большую, чем ее нож, однако он хотел, долженбыл услышать все.
– Как я уже говорила, Вайсблатт прямо обезумел. Он уже настолько отождествлял себя со Спонтини, что начал воспринимать меня как свою неверную жену, а Леопольда – как соблазнившего меня слугу.
– И тогда он его убил?
Эстрелла глядела вниз, на белую пену едва различимых во мраке бурунов.
– Они дрались на дуэли. На пистолетах. Леопольд почти не умел стрелять.
– Да, в книге все так и есть.
– Что ты имеешь в виду?
– Леопольда и дуэль. Спонтини упоминает их в своих «Афоризмах».
– Да нет там ничего подобного! Вайсблатт путал себя со Спонтини, но все же не до такой степени.
Известие о том, что существует другой, принципиально измененный вариант «Афоризмов», стало для Эстреллы полной неожиданностью; ситуация начала проясняться.
– Вайсблатт пытается переписать жизнь Спонтини, а заодно и свою собственную, – сказал Шенк. – Можно быть уверенным, что это он напал тогда на меня, и не зачем-нибудь, а чтобы отнять эту книгу. И вот еще карта, это он стер с нее имя Спонтини, чтобы скрыть убийство. Да, теперь все становится на свои места. Но почему ты думаешь, что он сюда придет?
– Здесь был убит Леопольд.
Шенк осторожно тронул Эстреллу за плечо, но она не повернулась, продолжая смотреть на проносящуюся под мостом воду.
– Вайсблатт знает, что найдет меня здесь. Узнав, что он опять на свободе, я дала себе клятву, что не успокоюсь, пока не встречу его лицом к лицу, чтобы раз и навсегда завершить эту ужасную историю. Но я ни на секунду не забывала, насколько этот человек опасен. Сперва он напал на твоего коллегу.
– Потому, наверное, что тот был единственным свидетелем его махинаций с картами.
– А когда ты начал приносить мне все эти истории про Пфитца, я сразу решила, что и здесь без него дело не обошлось.
– Так это поэтому ты тогда не пришла?
– Прости меня, но я очень, очень боялась. И в то же время не могла поверить, что ты – мой враг. А в том случае, если ты ни в чем не виноват, я должна была оберегать тебя от опасности. Ведь я даже следила за твоим окном, на случай, если Вайсблатт что-нибудь задумает.
Эстрелла посмотрела Шенку в глаза, и у него мгновенно исчезли все сомнения в ее искренности, все страхи и опасения. Он обнял ее, обнял, не видя ничего вокруг, преисполненный вновь вспыхнувшими надеждами. Но буквально через секунду эту идиллию грубо прервал звук приближавшихся шагов.
– Он здесь!
Эстрелла оттолкнула Шенка, выхватила из-за пазухи нож, спрятала его за спину и застыла в напряженном ожидании. Вайсблатт шел прямо к ним, черная, зловещая фигура, театрально подсвеченная сзади показавшейся в просвете облаков луной.
– Ну а сегодня какой еще ложью пытается она себя обелить?
– Нет, Вайсблатт, – качнул головой Шенк, – нет, это вы лжец. А впрочем, вы же и сами не понимаете, кто вы такой и что вы такое.
– Меня звать Спонтини, а ты – жалкий проходимец, пытавшийся украсть мою жену!
Вайсблатт бросился на Шенка, однако картограф был к этому готов, а потому сумел оказать гораздо более достойное сопротивление, чем тогда, в переулке. Эстрелла занесла было нож, однако не решилась вмешаться в нешуточную схватку разъяренных мужчин из опасения поранить не того из них, кого надо.
– Вы не Спонтини! – Даже сейчас Шенк пытался взывать к разуму противника. – Никакого Спонтини не было и нет, все это выдумка, чистейшей воды выдумка.
Он прижал Вайсблатта к парапету моста, отпустил его, сделал шаг назад и продолжил свою аргументацию:
– Я теперь все знаю. Я знаю, что вы пытались изменить жизнь Спонтини, переписывали для этого книгу, подправляли карты. Но все это глупо, бесполезно, факты уже закреплены на бумаге, и ничего с ними не поделаешь.
– Ошибаешься. Я уже добился успеха – почти, дело за малым. На моем пути стоит один-единственный человек – тот, кто видел, как Спонтини убивал свою жену. Граф Зелнек. Я убью и тебя, и его. И тогда я, Спонтини, буду чист и свободен.
– А как вы намерены убить графа?
– Здесь он прав, – вмешалась Эстрелла. – Спонтини действительно убил графа. Я знаю потому, что работала над его биографией.
– Так, значит, он предпринял эту поездку для того, чтобы быть убитым?
– Да, – кивнула Эстрелла. – Но перед смертью он успеет уличить своего убийцу.
Однако Шенк все еще пребывал в недоумении.
– А как же Пфитц? – спросил он, обращаясь к Вайсблатту. – Пфитц, чье имя вы написали на карте вместо стертого имени Спонтини?
– Никакого Пфитца нет, – презрительно усмехнулся Вайсблатт. – Я изменял этот план в большой спешке, в комнату каждую секунду мог кто-нибудь войти. Мне нужно было удалить труп жены Спонтини, лежавший рядом с кроватью графа, так что стирал я ее имя, а не имя самого Спонтини. Из-за моей неаккуратности на плане осталось пятно. Для объяснения я пометил его надписью Pfütze, лужа. Ты просто плохо читаешь.
Вот теперь все стало ясно, кто же такой в действительности Пфитц. Плохо подписанная лужа. И он сопровождал своего хозяина в поездке, которая завершилась смертью.
– Вы больны, Вайсблатт. Вам нужно вернуться в лечебницу, под присмотр.
Вайсблатт снова бросился на Шенка, прижал его к невысокому парапету и попытался столкнуть вниз, в темное, холодное кипение воды. Отчаяние этого человека, изуверившегося во всем, даже в собственном своем существовании, удваивало его силы, так что все могло кончиться весьма печально, если бы не вмешательство Эстреллы. Жизнеописательница схватила Вайсблатта за ноги, он потерял равновесие, упал и медленно, тяжело перевалился через парапет.
Однако в самую последнюю долю секунды создатель Спонтини успел удержаться и повис над водой, крепко вцепившись в верхний край узкого каменного барьера.
– Дайте мне руку! – крикнул в ужасе Шенк, однако Вайсблатт лишь смотрел на него – спокойно и отрешенно.
– Вот и конец повествования, – сказал он, а затем разжал пальцы и камнем рухнул вниз. Вода еси, и в воду отыдеши.
Шенк с Эстреллой тесно обнялись и пошли прочь. Ни он, ни она не хотели – да, пожалуй, и не могли – говорить. Главный ужас случившегося заключался в неизбежности, предрешенности; казалось, что вся жизнь Вайсблатта – существование, в котором он разуверился, – была лишь затянувшимся предисловием к этой драматической развязке.
Подходя к Шенкову дому, они услышали взрывы смеха, веселый голос фрау Луппен и не менее веселое тявканье Флусси. Шенк заглянул украдкой в окно и увидел фрау Луппен. На обширных коленях вдовы сидел, подобно младенцу, Грубер; она гладила его по голове и говорила что-то ласковое. Их безоблачному счастью можно было только позавидовать.
Шенк и Эстрелла поднялись на цыпочках наверх. Они все еще не отошли от недавнего потрясения. Но у Шенка была и своя, отдельная причина для тревоги – то, что рассказала ему Эстрелла незадолго до появления Вайсблатта. Говорить об этом сейчас, после всего того, что они видели, в чем невольно приняли участие, казалось почти бессердечным, но он не мог себя сдержать, ему нужно было знать больше, знать все.
– Расскажи мне про Леопольда, – попросил он. – Какой он был?
Эстрелла глядела в окно, в непроглядную ночную тьму.
– Он… – Молчание. Она что, боится сделать Шенку больно? Или забыла, каким был Леопольд?
– Он был как ребенок.
Шенк встал, взял ее за руку и увидел, как в уголке широко раскрытого глаза набухает слезинка.
– В каком смысле?
– Он выглядел младше своего возраста. – Эстрелла говорила словно сама с собой, словно забыв о стоящем рядом Шенке. – А какие у него были волосы – мягкие, шелковистые… И голос тоже мягкий, спокойный, а когда он рассказывал какую-нибудь историю, ты словно переносился в другой мир.
Шенк чувствовал тепло ее руки и вместе с тем чувствовал, что теряет ее, чувствовал, как сердце ее отдаляется, уплывает в непостижимые глубины, туда, где обитает душа Леопольда – как мог бы написать сам Леопольд (или это был Вайсблатт?), рассказывая историю князя и его астролога. Шенк видел, что ему никогда не завоевать Эстреллу. Он сам же и сочинил женщину, в которую влюбился. Эта вторая Эстрелла, порожденная мимолетным мгновением, когда он замер от неожиданности на галерее Биографического отдела, она ведь фантом, любовно им взлелеянный. А эта, которую он держит за руку, она настоящая. Но если есть две Эстреллы, почему бы не быть и двум Шенкам? Один, который смотрит сейчас, как неудержимо уходят во мрак забвения радужные его мечты, – и другой, который познает наконец долгожданную радость?
Эстрелла повернулась, и губы их встретились, и слезы на щеках Шенка равно принадлежали им обоим, а может быть – никому. Они молча подошли к кровати и легли, и Шенк увидел наконец светлое, обнаженное тело Эстреллы, континент, навсегда непокоренный, пусть и прорисованный в мельчайших деталях. Воображенный пейзаж измышленной страны, нежные луга, располагающие к раздумьям, щедрые леса, где разум его мог бродить без сна и устали, – фантастические леса, фантастические, сверкающим алмазам подобные города; твердость соска под его языком, горная вершина, которая исчезнет, как только воображение его начнет спотыкаться. И все это скреплено, удерживается одним лишь волевым актом, желанием верить. Ррайннштадт, Эстрелла, мир, да и сам Шенк, – все это лишь прекрасные мечты, питаемые надеждой, а еще – ужасом забвения.
А потом они заснули, а еще потом, когда Шенк проснулся, на лице Эстреллы были новые слезы, словно она оплакивала Леопольда даже во сне. И тогда он тоже заплакал – по Леопольду, по Эстрелле, по Вайсблатту. Теплые слезы давали ему чувство легкости и свободы. Жить во сне, – кто может, ничуть не кривя душой, осудить человека, для которого нет иного счастья? Был ли Вайсблатт сумасшедшим – или провидцем, нашедшим единственно верный путь? Шенк потерял Эстреллу – Шенк, который чертил карты, ходил каждый день на работу и обедал с атласа, положенного на колени. Этот Шенк постареет, угаснет и унесет с собой светлую память этой ночи. Но был и другой Шенк, Шенк, который будет жить в Ррайннштадте, стремиться ввысь. Шенк, который может снискать жизнь истинную.
Теперь ему стало понятно, что картограф существовал исключительно как инструмент, порождающий эту, иную историю. Он ее почти уже дописал, недоставало лишь последней главы. Утром Эстрелла проснется, прочтет плоды его трудов, а затем возьмет рукопись с собой, чтобы причастить ее к вечному бытию Ррайннштадта. А затем Шенк исчезнет; его дальнейшая дольняя жизнь утратит всякий смысл. Смысл будет иметь один лишь тот, далекий день, когда и его имя, и имя Эстреллы будут начертаны на великом кенотафе, иже будет воздвигнут в светлую память творцов Ррайннштадта.
Шенк встал – бесшумно, как бесплотная тень, чтобы ничем не потревожить Эстреллу. Он слышал ее нежное дыхание, слышал заливистый храп фрау Луппен, мирно спавшей в объятиях полузадушенного Грубера. Спал весь мир. Шенк зажег свечу и начал писать последнюю главу Пфитца.